Хризантема императрицы - Екатерина Лесина 3 стр.


Из-за болезни. Простудилась.

– В общем, так, я жду тебя в «Доминошке», – строго заметила мама. – И вообще, я не понимаю, зачем тебе...

Обязательную порцию рассуждений, знакомых от первого до последнего слова, неизменных в оттенках интонации, во вздохах и паузах, Леночка выслушала почти с радостью. Мамин монолог успокоил своей знакомостью и обыденностью, и даже приказ явиться немедленно не испугал.

В конце концов, обоями и вправду надо бы заняться, а Степан Степаныч в командировке.

* * *

– Нет, Ленусик, розовые обои – это... это даже не пошло. Это невообразимо! – мама закатила глаза и, сложив руки над грудью, вздохнула. Леночка тоже вздохнула – от обилия цветных, однотонных либо же расписанных узорами, гладких и давленых, бумажных и виниловых, эксклюзивных и самых обыкновенных обоев голова шла кругом. И кажется, начиналась мигрень. Впрочем, менеджер по залу тоже вздохнула, но беззвучно и сохраняя на лице приличествующую моменту улыбку.

– И голубые не пойдут. А вот это что? Покажите, будьте любезны, – маменька ткнула пальчиком в верхний рулон, блекло-серый, с розовыми и желтыми кляксами. – Как тебе? По-моему, мило...

– Отвратительно, – Леночка представила себе серо-розово-желтую спальню и содрогнулась.

– Ну не знаю, на тебя не угодишь. А вон те как? Нет, темновато... а эти наоборот слишком... впрочем, белый цвет... но для спальни...

Она двигалась вперед, неугомонная и неутомимая, разглядывая все новые и новые рулоны, а Леночка только и думала о том, как бы поскорее выбраться из этого разноцветного лабиринта, чтобы домой, чтобы к окошку, из которого виден хрупкий силуэт молодой осины...

...Раньше был клен.

Леночка остановилась. Моргнула и головой тряхнула, прогоняя наваждение. Раньше? Да не было никакого раньше, она неделю как переехала, ни разу не была в доме или во дворе. И вообще они с мамой в другом городе жили, у маминых родителей. Но и там во дворе клены не росли – яблони, груши, две вишни и одно абрикосовое дерево, которое никогда не плодоносило.

Так откуда клен взялся? И листья как сейчас – огромные, темно-красные, в королевский пурпур, с тугими желтыми жилочками.

– Ой, смотри, Ленусик, какая прелесть! Чудо! Девушка, будьте добры, разверните... да, вот так...

По бледно-голубому полю летели листья, блекло-золотые, желто-зеленые, желто-красные, красные и багряные... кленовые... шуршащие... шелестящие.

...Топ-топ, кто идет? За спиною за твоей? Раз-два-три-четыре-пять, я иду тебя искать...

– Лена? Что с тобой? Леночка, господи... да ей плохо, вы что, не видите?! «Скорую»... – мамин голос пробивался сквозь шелест листвы, но слабо, и казалось, что еще немного и он исчезнет, утонет, растворится, и тогда Леночка останется совсем-совсем одна.

Брат

Обморок? Дурочка грохнулась на синий ковролин, громко и некрасиво, так, что юбка задралась, обнажая шортики колгот – а он-то думал, что у нее чулочки, с резиночкой и остающейся потом полоской примятой кожи, которую можно было бы разгладить пальцами.

Но нет, никаких тебе фантазий, обыкновенные колготы, даже с дорожкой на левой ноге, хотя сама нога ничего, милая такая ляжечка, в меру пышная, в меру мягкая. Подойти бы поближе, посмотреть на лицо, на выражение, что там? Беспомощность? Растерянность? Или ничего? Унылый паралич черт и размазавшейся косметики.

Ничего, он еще увидит это лицо – разным увидит, он постарается вызвать всю возможную гамму чувств, а потом найдет то единственное, которое спрячет в свою коллекцию.

Он уже купил несколько чистых дисков.

Девушку быстро привели в чувство, усадили на стул, сунули в руки бутылку с минералкой, помогли расстегнуть блузку – всего две пуговки, но как волнительно. Нет, жаль, что ближе нельзя, не время еще, только и остается, что разглядывать исподволь, ее и ту, вторую, которая постарше и молодится изо всех сил. Вот повернулась в профиль. Неужели это? Нет, быть такого не может!

Или может? Она, определенно, она... а значит, блондиночка не случайно оказалась в доме. Что ж, тем интереснее играть.

– Мам, пожалуйста, пойдем домой, – громко сказала девушка, застегивая пуговички. – Мы... мы потом обои купим.

Фрейлина

– Леля, ну сколько можно говорить. Все кончено. Все! Кончено! – рявкнул он на ухо. Зачем? Она не глухая, она просто не в состоянии понять, как это возможно, чтобы все вдруг закончилось. Ведь так хорошо было, так удобно, так...

– Не нужно больше сюда приходить. Понятно?

– Своей боишься? – У лифчика вдруг лопнула бретелька, и от обиды Леля едва не разревелась. Унизительно-то как... она красиво бы ушла. А перед этим медленно оделась, медленно поднялась и медленно, с наслаждением врезала бы по этой самодовольной роже.

А тут раз и бретелька... и теперь либо узелком завязывать, либо отдирать, чтоб не свисала по спине, либо вообще лифчик снимать. И куда? В сумочку не влезет...

– Леля, ну не устраивай ты сцен, с самого начала все ясно было.

Кому ясно? Ему? Ур-р-род! Тварь! Скотина!

– Ну сама подумай, ты – замужняя женщина, и семья у тебя хорошая, Шурик тебя любит...

Шурик – мокрица, и любит ее только потому, что без нее не выживет. А этот врет, нарочно, чтоб поскорее от нее отделаться. Проглотить обиду, улыбнуться и спросить.

– Ты на ужин придешь? Шурик решил вот устроить... обещал какое-то мясо по особому рецепту.

– У него все по особому рецепту. – Гаденыш наклонился и, подобрав с пола юбку, подал. – Леля, я не хотел бы выглядеть мерзавцем, но тебе надо бы поспешить. Шурик скоро вернется, да и мне пора.

Куда это, интересно, он собрался? К своей? Так она только через три часа освободится. Значит... значит, у него другие планы. Новенькая! Леля рассмеялась, ну конечно, следовало бы догадаться. Лакомая девочка в кружевах и кудряшках, наивная ромашка против подвядшей лилии.

– Знаешь, а ты прав. С самого начала это было... бесперспективно, – нужное слово нашлось не сразу. – Но на ужин приходи, Шурик его ради девочки затеял, ну той, которая из третьей квартиры, ну, понимаешь, чтобы познакомить со всеми.

Выражение его лица не изменилось – сволочь! Красивая сволочь. Умная сволочь. Мертвая сволочь. Леля еще не знала, как, но внезапное решение разом уняло боль и обиду. Никто не смеет так с ней поступать.

– Тогда, верно, стоит придти, – он небрежно коснулся щеки губами. Прощальный поцелуй с запахом мяты и вежливое: – Тем паче, ты пригласила... когда я мог тебе отказать. И спасибо, милая, ты просто чудо.

А ты – труп.

– Ты тоже, – ответила Леля, вместе с лифчиком пряча в сумочку склянку. Она не знала, что внутри, она лишь надеялась на везение.

Гений

Новенькая вернулась поздно – и где только шлялась? Небось, дискотеки, бары, незамысловатый трах с подвернувшимися убогими самцами, которые рассыпали перед нею бисер краденых фраз. О да, он хорошо знал, как это бывает – понадергают из сети или учебников, из мерзопакостных изданий вроде «Маркес за сорок пять минут» – и выучат наизусть.

Весь этот мир создан для убогих. И сам убог. И лишь тот, кому выпала судьба увидеть серость и пошлость, восстать против нее, поправ обнаженным откровением слов, сумеет в вакханалии агонии зажечь искру возрождения.

Он отвлекся, чтобы записать родившуюся фразу, и потому не увидел, как девица вошла в подъезд. И расстроился сначала, а потом подумал, что деваться ей все равно некуда – раз вернулась, то наверняка отправилась к себе, в мещанское гнездышко квартиры, а фраза могла бы и исчезнуть.

– Ужинать будешь? – некстати влезла под руку жена, он еле-еле успел захлопнуть записную книжку и, разозлившись, заорал:

– Чего лезешь? Я же просил не беспокоить!

Жена повела плечами и дверь закрыла. Глупая самка. Стареющая самка. Надо ей сказать, что у нее мешки под глазами. И морщины на шее. А что, он не должен врать, особенно в таких мелочах, жестокая истина правит миром, собирая кровавые жертвы... Записать? Или все же поесть? В животе противно заурчало, тело – вот пошлость следовать примитивным инстинктам естества – требовало пищи. И выждав минут пятнадцать, он нехотя слез со стула, приоткрыл дверь – в коридоре, как и ожидалось, было темно. Значит, жена в гостиной, уставилась в телевизор, разрушает остатки мозга каким-нибудь тупым сериальчиком.

На кухне нашлись макароны, остывшие и слипшиеся в желтые извилистые комки. На мозг похоже. Точно – склеенное тесто как символ окончательной деградации сознания современного человека, а подлива – это то, чем пичкают людей писаки и режиссеры, котлета же...

– Да нет, дорогой, он занят, – тихий голос жены нарушил творческую медитацию. – Он книгу пишет... очередную... теперь до полуночи не вылезет, разве что пожрать.

Это она про кого? И кому?

– Ой, да какой он гений... – она всхрюкнула, ловя смешок. – Я тоже думала, что гений, а потом почитала...

Она лазила по его записям? Касалась грязными ручонками его рукописей? Читала?

– Да мат и похабщина. Извращенец он, а не гений...

Да разве она способна понять?! Тупая, опостылевшая, оскотинившаяся самка с обостренным хозяйственным инстинктом!

– Нет, завтра не получится, – печально сказала жена. – Нас соседи на ужин пригласили...

Вцепившись обеими руками в фарфоровую тарелку, он на цыпочках вышел из кухни. Он ее убьет. Не за измену, но за то, что она посмела... посмела трогать, читать, говорить... не гений, значит?

Ничего, скоро все-все увидят, узнают, поймут, что такое – истинная гениальность, не на словах, а наяву.

Наследник

– Дорогой, как ты думаешь, уместно ли будет сделать подарок? – поинтересовалась Императрица, откладывая в сторону вышивку. Третий месяц закончить не может, а прежде, когда он только-только появился в этом доме, за неделю управлялась. Он еще удивлялся, как это – стежочки махонькие, картины огромные, а она – за неделю. А тут третий месяц... неужели, возраст сказывается? Неужели она, наконец, сдохнет и освободит его?

Страшно надеяться.

– Какой-нибудь милый пустячок...

– Кому?

– Ну ты же слышал, мы с тобой приглашены к ужину, который Лелин супруг устраивает в честь той девочки. А ты не говорил, что у нас новая соседка. Нехорошо...

– Забыл.

Не поверила, что, впрочем, неудивительно – эта старая карга никогда никому не верила, а уж ему-то тем паче.

– Нарушаешь договоренность, – легонько упрекнула она. Неужели отчитывать не станет? Нет, снова к пяльцам потянулась, положив на колени, скользнула сухими пальцами по шелку, отстранилась, удивленно нахмурилась. – Ты нитки не того цвета купил... я красные просила.

– Они красные, – пришлось подойти, а он страшно не любил приближаться к Императрице. Шаг – и тяжелое облако духов, терпких и сладких, окутывает с ног до головы, второй – и в нем прорезаются слабые ноты горечи и страха, третий – остается лишь смрад истлевающей плоти. У императрицы сухие руки с длинными пальцами и вспухшими шариками суставов, коричневая кожа с пигментными пятнами и морщинами, желтые ногти и желтые зубы – вставить протезы она отказалась – а еще удивительно красивое, неправильное, неподходящее этому телу лицо. Оно тоже старое и морщинистое, но...

– Но ты посмотри, посмотри, что наделал! Ты испортил мне работу!

Тонкий нос, четкая линия губ, дуги бровей и серые глаза, потерявшие способность различать цвета. Дракон на шелке был красным, с темно-бордовым хребтом и только намеченным парой стежков брюхом.

– Он должен, должен быть красным! – продолжала причитать императрица. Играет? Или и вправду с глазами проблема? Но вчера еще все нормально было.

– Вон! – она швырнула вышивку в угол и, приложив ладони к вискам, забормотала. – Это она, она подменила нитки... это все она... нарочно... мстит... отравит.

Точно играет, сомнений почти не осталось: старуха, может, и стерва, но не слабоумная.

– Но не отдам, хризантема принадлежит не ей! Она мамина... мамина она!

– Дарья Вацлавовна!

Он растерялся, пожалуй, никогда прежде она не вела себя так не по-императорски.

– О боже! Что со мной? Голова раскалывается. Это все ты, в могилу сводишь, никакого уважения к старому больному человеку, – старуха торопливо смахнула слезы и заныла, уже привычно и притворно, а он обрадовался – значит, приступ настоящий.

Значит, ждать уже недолго. Господи, если б кто знал, как он устал ждать.

* * *

Два дня до похорон Федина пребывала в состоянии, о котором сама себе шепотом твердила – «иное». Или еще «раздвоенное». Одна часть Анжелы, послушная обычаям, нарядившись в черное, повязав голову атласной лентой, хлопотала, изыскивая достойный гроб, венки, машины, автобус для родни и для нее же – места переночевать, продукты на поминки и место на кладбище. Все это, будучи таким разным и одинаково нужным, перемешанным с чужими слезами и стенаниями, отнимало силы и избавляло от необходимости думать о происходящем в пятой квартире.

Впрочем, вторая половина Фединой нашептывала о том, что черные траурные тряпки отвратительны, скулеж Ванькиной родни – не более чем дань обычаям, что им бы радоваться: не погибни Ванька, точно б сел, а кому в анкете уголовник нужен? Та же половина, прежде незнакомая, но уже ставшая привычной и родной, даже более родной, чем первая, потихоньку выстраивала план проникновения к соседям. Она уговаривала подождать, набраться терпения, не срываться на пьяного Ванькиного брата, на его дуру-жену, которая закатила скандал, на перешептывания тетушек, осуждавших ее, Анжелу, за невесть какие грехи.

Но ничего, все это пройдет. Уедет в Псков тетка Фима, укатит в Задольск швагерка, уберется в камору на другом конце города Ванькин брат. Исчезнут они, сначала ненадолго, появившись на девять дней, потом, возможно, соберутся на сорок, потом – на годовщину... А дальше – она, свобода.

Подняться в пятую квартиру Федина решилась на третий день после похорон. Она долго мялась перед дверью, то протягивая руку к кнопке звонка, то одергивая, продлевая ожидание и повторяя заготовленный заранее текст. Но увидев Вацлава Сигизмундовича, растерялась.

– З-здравствуйте, – сказала Федина, чувствуя, как загораются огнем щеки. – Вы... вы извините за беспокойство, но... я ... я Ивана жена. Я хотела спросить...

Запинаясь, заикаясь, она мямлила то ли оправдания, то ли извинения, понимая, что не нужны они, что ничего не изменят, не исправят, и радовалась этому, и боялась – а вдруг Вацлав Сигизмундович захлопнет дверь, навсегда отрезав от нее желанный мирок пятой квартиры. Но нет, он отступил и сухо сказал:

– Проходите.

За порогом не было ни несметных богатств, ни роскоши в привычном ее представлении: обыкновенная прихожая, пожалуй, лишь очень большая и стерильно чистая. Коридор. Запертые двери, которых насчиталось пять. Из-за одной доносилось унылое треньканье пианино, и оно да плюс еще сухой болезненный кашель Вацлава Сигизмундовича оставались единственными звуками. В квартире было пугающе тихо. Пахло еловыми лапками, смолой, чьими-то духами, острыми и неуместно нарядными, канифолью и нафталином. И еще пыльным мехом – Федина заметила курточку с рыжим воротником, брошенную в углу. Наклонилась, подняла, огляделась в поисках стула и только тогда подумала, что нехорошо сразу в чужом доме хозяйничать.

– Это Элечкина, – пробормотал Вацлав Сигизмундович, принимая куртку, прижал, погладил дрожащими пальцами лисий мех. – На той неделе привезли...

– Красивая, – не к месту ответила Федина.

– Элечка любила красивые вещи. Возьмите.

– Нет, что вы...

– Возьмите, – Вацлав Сигизмундович набросил курточку на плечи. Нечаянное прикосновение, холод пальцев, смущение. Неловкость.

– Вам идет. Вы извините, что так... мне тяжело. Вам ведь тоже? Вы его любили? Глупый вопрос, как иначе-то... я Элечку всегда. Без нее пусто и непонятно. Что дальше? Как вы справляетесь? Вы ведь женщина, вам тяжелее...

В тот вечер она задержалась допоздна. Сидели на кухне, пили чай, молчали. Порой Вацлав Сигизмундович, пребывавший в полудремотном состоянии, просыпался, начинал громко и радостно рассказывать об Элечке, о том, как они встретились, как он долго не решался подойти, потому что Элечка всегда красавицей была, а он – наоборот. Как потом все-таки подошел, и оказалось, что он ей тоже нравится... Рассказов было много, и слушала Федина с искренним интересом, потому что история соседа сильно отличалась от привычного ее существования.

Назад Дальше