Принуждение к любви - Звягинцев Александр Григорьевич 4 стр.


Этого чтения мне хватило за глаза. Чего, спрашивается, моих родителей понесло на Валентина? Все не в масть! В шахматы я вообще не играю, книгу, правда, могу и почитать при случае. Зато все остальное!.. И с женщинами полный пролет. Моя ушедшая жена была действительно тихой, зато упорной, как ослица. А вот Анетта и скромность – две вещи просто несовместные. Так что тут ребята дали маху.

Какую выволочку она устроила мне, когда узнала, что я ушел из прокуратуры. «Ты хоть понимаешь, какую карьеру мог сделать!» – зло выговаривала она. А когда я стал объяснять, что не могу заниматься отцеубийцами и малолетними психами да перед начальством выкаблучиваться, только рукой махнула: «Наверное, ты думаешь, что мне все нравится из того, чем я занимаюсь? Далеко не все, мальчуган, но я уже взрослая тетя и понимаю, что можно делать, а что нельзя. Есть вещи, которые надо терпеть, и взрослый человек их терпит. А ты как пацан. Попробовал, не получилось – убежал».

Правда, потом она здорово приободрилась, когда я устроился в газету к своему другу Женьке Веригину. «А что, мальчуган, тут есть что ловить! Станешь у меня модным журналистом, собеседником первых лиц, политическим обозревателем, а там…»

И Анетта принялась меня раскручивать. Я только успевал отбиваться от звонков из зарубежных корпунктов, приглашений на телевидение, заказов из модных журналов. Потом она махнула на меня рукой: «Что поделаешь, мальчуган, будем ждать, когда ты повзрослеешь и станешь настоящим мужчиной – который зарабатывает деньги и имеет власть. Но ты должен помнить – мой любовник не может быть лузером. Мне этого моя шляхетская гордость не позволяет».

Выволочка за уход из газеты была тоже будь здоров. Но когда она узнала, что я работаю у Бегемота!..

Отбушевав, она вдруг с печалью посмотрела на меня. И сказала: «Столько лет вместе, а я про тебя ничего не знаю. Как ты умудрился?» Это ты умудрилась, хотел сказать я, столько лет вместе, а ты даже не знаешь, что от меня можно ждать, а чего ждать нельзя. Но я промолчал. Ведь Валентинам на роду написано не обижать девочек.

Какое-то время мы не виделись. А потом она, к счастью, вернулась. Мы обошлись без новых объяснений. Просто обоим было ясно, что мы не можем друг без друга. Но с тех пор Анетта довольно внимательно следит за моим душевным равновесием и настроением – ждет сигнала, что я устал быть лузером и готов стать при ее содействии приличным человеком, достойным членом нашего развеселого общества. А возможности для содействия такому процессу у нее были, да еще какие!

В машине она отыгралась за мою эрекционную провокацию по полной программе. На светофорах и в пробках хватала меня за колени и все интересовалась, как там «наш маленький друг» пережил утренние неприятности, и намекала, что она знает одно очень сильное средство, которое мигом поставит его на ноги. Под шутки такого разлива мы добрались до моей квартиры. Раздеваться она стала прямо в коридоре. И стащила она с себя там не только короткую шубейку, но и джинсы. И потом она не отказывала себе ни в чем. Орала и кусалась в постели, разгуливала по квартире в моей майке, не прикрывавшей попку, затащила меня в ванную принимать вместе душ со всеми вытекающими отсюда последствиями. В общем, распустилась…

Около семи вечера она бросилась одеваться, чтобы не опоздать к тихому семейному ужину.

– Какое счастье, что ты не красавица, – с глубоким удовлетворением сказал я, наблюдая за ней, лежа в постели. – Как нам повезло!

Разумовская как раз натягивала в этот момент джинсы. Она так и замерла, не успев застегнуть молнию.

– Что-что? Это как понимать, милый друг? Тупое мужицкое хамство после совокупления? Или?

Так и не застегнув джинсы, она встала надо мной, уперев руки в боки, так что можно было вдоволь любоваться ее пламенно-красными трусиками, тлевшими, словно уголья, под темными прозрачными колготками.

– А ну, повтори еще раз, и тогда…

– Помнишь, у Чехова есть рассказ «Красавицы»?

– Ты Чеховым не прикрывайся! Чехов ему вспомнился! А я теперь заснуть не смогу, всю ночь прорыдаю в подушку, изверг!

Ну, это Анетта загнула, все она прекрасно про себя давно знала. И гораздо лучше меня.

– Такой рассказ ни о чем… О нескольких случайных встречах с красивыми девушками. Встречах совершенно случайных и мимолетных. Где-то на захудалой железнодорожной станции, на каком-то дремучем постоялом дворе. Это все не важно. Важно то, что сразу видишь, что перед тобой настоящая красавица, понимаешь это без всяких доказательств и объяснений. «С первого взгляда, как понимаешь молнию», так там было написано.

Разумовская смотрела на меня теперь уже задумчиво.

– И дальше странное признание. Примерно так… Ощущал я красоту как-то странно. Не желания, не восторг и не наслаждение возбуждала во мне она, а тяжелую грусть. Почему-то мне было жаль всех, и красавицу, и себя особенно… И было во мне такое чувство, как будто мы все потеряли что-то важное и нужное для жизни, чего никогда больше не найдем…

Разумовская тихо села рядом со мной, ласково погладила по щеке.

– Ты же не хочешь, чтобы я смотрел на тебя без желания? – спросил я. – Без наслаждения, но с жалостью?

И она только покачала головой в ответ, продолжая смотреть на меня серьезно и словно испытующе.

– «Смутно чувствовал я, что ее редкая красота случайна, не нужна и, как все на земле, не долговечна… – продекламировал я почему-то запомнившийся текст. – Или моя грусть была тем особенным чувством, которое возбуждается в человеке созерцанием настоящей красоты? Бог знает!»

– И часто ты себя такими мыслями мучаешь? – спросила она.

– Бывает, – вдруг смутился я.

Чего это меня, в самом деле, развезло? Но больше всего я боялся, что Анетта сейчас залепит что-нибудь такое, от чего между нами, как говаривали в старину, разверзнется пропасть непонимания.

– Эх ты, – ласково сказала она. – Давно бы пришел ко мне – я бы тебе все объяснила. Настоящая красота – это идеал. А идеал не должен быть живым и достижимым. Ему не место в нашей жизни. Поэтому одни при виде красоты впадают в грусть, предчувствуя все, что с нею сделают в этой жизни. Поэтому бог и не дает красавицам ничего, кроме красоты, а особенно ума и воображения, чтобы они не кончали жизнь самоубийством, глядя на себя в зеркало.

– А другие?

– Какие – другие?

– Ну, те, которые не впадают в грусть при виде красоты?

– А-а, эти… Эти бездушные скоты впадают в жестокое сладострастие и хотят только полапать недостижимый идеал своими грязными лапами. Поиметь они его хотят. Любой ценой. Вот такие дела, мальчуган.

– Так, значит, я прав, и нам с тобой повезло!

– Еще как! – хмыкнула Разумовская. – А то было бы у тебя со мной прямо по анекдоту – трахаю и плачу. Так что у нас, у тех, которые не красавицы, свои радости. И вообще тебе надо не Чехова, а Пушкина читать. «Нет на свете царицы краше польской девицы!» Заруби себе на носу. Это я тебе как польская девица говорю.

Тут она посмотрела на часы и помчалась за шубой. Уже облачившись в свои песцы, она подлетела ко мне с прощальным поцелуем.

– И куда ты улетаешь? – осведомился я.

– Ого, – прищурилась Разумовская. – Мальчуган вдруг заинтересовался моей служебной деятельностью! Это личное? Или задание получил?

– Личное. Глубоко личное.

– А вот и не скажу. Сам догадайся.

– Тоже мне загадка! Опять небось в ЦРУ за указаниями, как разрушать нашу бедную родину дальше…

– Чего ее разрушать? – хмыкнула Анетта. – Помнишь, мой маленький любитель классиков, у Щедрина мальчик без штанов говорит мальчику в штанах: «Чего нас жалеть, если мы сами себя не жалеем!» Вот так, мой милый мальчуган без штанов! – закатилась она и стащила с меня одеяло. Штанов на мне действительно ее усилиями давно уже не было. Пришлось прикрываться подушкой.

Разумовская окинула начальственным оком открывшуюся ей картину, пробормотала что-то вроде: «А годы проходят, все лучшие годы!..» – и полетела к двери.

Я встал и поплелся за ней, по-прежнему прикрываясь подушкой.

– Думай обо мне по утрам – и все будет хорошо, – шепнула она на прощание.

– Ага, испугалась!

– А ты как думал? Лучше выдумать не мог?

– Зато уважать себя заставил, – хмыкнул я.

– Зачем, дурачок, тебе уважение? Я же люблю тебя, а это гораздо лучше.

– Но я же русский человек. Мне, понимаешь, без уважения никак нельзя.

К этому времени Разумовская давно уже распахнула входную дверь, и если бы кто-то мог видеть нас со стороны, его взору бы открылась картинка, достойная пера: на лестничной площадке дама в роскошной шубе и совершенно голый мужик, прикрывающий одно место подушкой, несут какую-то ерунду и никак не могут расстаться.

Но тут загудел, заклацал железом лифт.

– Кончай трепаться, простудишься. – Разумовская затолкала меня в квартиру и сама закрыла дверь.

Она утомила меня так, что я заснул сразу, едва добравшись до постели, еще хранившей ее ароматы.

Часа через два позвонил отец и сообщил, что у него есть о чем поведать. Спросонья я даже не сразу сообразил, о чем это он. И лишь с трудом вспомнил – бегемотовские дела. Деваться было некуда. Пришлось одеваться и тащиться на мороз, который заворачивал все сильнее. К счастью, идти было недалеко. Ведь с некоторых пор мы с отцом жили в соседних домах.

Глава 5

Потестас[5]


– А теперь признавайся, – сказал отец. – Ты сам-то читал текст?

– Ну, – потупился я, вспомнив, как Разумовская с голой попкой скакала по моей квартире. Почитаешь тут!

Честно признался:

– Не успел. Замотался.

– Эх вы, шаромыжники, – вздохнул отец. – Поколение верхоглядов. Любители легкой наживы.

– Мы просто жизнелюбы, – миролюбиво сказал я.

– Ишь ты, жизнелюбы они! В жизнелюбы вы еще чином не вышли, молодой человек! До жизнелюба вам дослужиться надо. А пока вы просто бабник или пьяница.

– Я что-то не понял, что это за табель о рангах такая?

– А вот такая! При советской власти все ее знали. Мелкая сошка, Акакий Акакиевич какой-нибудь, инженеришка, если гулял – он назывался бабник или пьяница. Если в загул пускался человек в чинах, уже некоей властью облеченный, о нем говорили: морально неустойчив. То есть человек наш, но может и подвести, ибо если жене изменяет, то может и Родине изменить. А если гулял великий писатель или художник, или другой маститый чин, таких называли жизнелюбами. То есть, любит жизнь во всех ее проявлениях и может себе многое позволить. Что его не компрометирует. Говорит не о слабости натуры, а, наоборот, о широте, близости к людям…

– Ну, извини, – развел я руками. – Не по чину взял. Учту на будущее.

Отец иногда кажется глубоким стариком, хотя ему чуть за шестьдесят. Иные же его ровесники, несмотря на голые черепа и непрерывно урчащие животы, бегают по массажным салонам, фитнес-клубам, женятся на молоденьких, заводят себе детишек и вообще ведут себя так, будто собрались жить вечно.

Отец, наоборот, предпочитает несуетливую обстоятельность, ему по душе роль умудренного старца, у которого все позади, а нынешняя жизнь для него что-то вроде мыльной оперы, которую он поглядывает без всякого интереса. При этом никакой дряхлости и болезненной жалкости в нем нет. Воспоминаниями о бурных днях боевой молодости в стране победившего социализма он окружающих не мучает. У него худое моложавое лицо, короткая французская стрижка. Время от времени он отпускает пижонскую трехдневную щетину, которая ему очень идет. Иногда, когда его что-то забирает всерьез, он буквально преображается и превращается в энергичного, жесткого мужика, который кого надо возьмет за глотку, а кого надо – и за круглую попку. И тогда становится понятно, почему он сделал такую карьеру в прокуратуре и был в свое время одним из самых молодых заместителей Генерального прокурора.

Его блестящая карьера оборвалась ровно в шестьдесят лет. Отец легко мог стать сенатором, депутатом, советником в крупной компании, но почему-то предпочел стать свободным от всяких обязательств пенсионером.

В нашей семье до этого все было благополучно и безоблачно, но пришел некий срок, и семья ни с того ни сего слиняла. Слиняла не в три дня, как Русь в семнадцатом году, процесс длился несколько дольше, но от нее тоже осталось лишь нечто, что ничуть не напоминало столь недавнее славное прошлое…

Позвонила мать и попросила срочно заехать. Обязательно. Со своей первой женой и двухлетним сыном я давно уже жил на противоположных концах Москвы, и виделись мы, надо признаться, все реже и реже. Да и работа в прокуратуре занимала все время.

Заехал днем, отца дома не было.

– Что-то случилось? – спросил я еще в дверях.

– Может, ты зайдешь? – насмешливо сказала мать.

Мы устроились на кухне. Мать не выглядела взволнованной, разве что чуть напряженной.

– Я уезжаю, сын, – сказала она.

– Куда?

– В Братиславу.

– Опять?

В Братиславе уже несколько лет жила ее подруга с мужем, они преподавали в местном университете, и мать по нескольку раз в год ездила к ним в гости. Последний раз пару месяцев назад.

– Надолго? – просто так поинтересовался я.

– Пока на год, – сказала мать.

– Не понял…

– Подписала контракт с университетом – буду преподавать историю искусств. Пока на год, – легко, как о чем-то неважном и давно известном, поведала она. – А если все пойдет нормально, то с продлением еще на три года.

Мы помолчали. Я осмысливал услышанное, она не мешала мне предаваться мыслительным процессам.

– И как прикажешь мне это понимать?

Она улыбнулась.

– Просто принять к сведению. Согласись, от моего отъезда в твоей жизни теперь мало что изменится. Практически ничего.

Что я мог ей возразить?

– Насколько я знаю, у тебя есть муж. А еще у тебя есть внук.

– Да-да, муж и внук, – рассеянно повторила она.

– А отец? Он уже знает?

– Теперь уже знает, – все так же рассеянно сказала она.

Я подумал, а потом с трудом выдавил из себя:

– У тебя кто-то появился?

Господи, мог ли я когда-нибудь представить, что спрошу об этом свою мать!

– Да нет, дело совсем не в этом, – засмеялась она. – Не придумывай шекспировских страстей, мой милый Гамлет! Просто мы с твоим отцом давно уже живем как-то врозь… Ну, теперь будем жить врозь в разных странах. Только и всего.

Странный это был разговор. Мы что-то спрашивали, что-то отвечали, но каждый из нас думал о своем. Не знаю, о чем думала мать, а я думал, что ничего не знаю о самых близких и родных мне людях. Что их соединило, что разъединяет сейчас, когда прожито вместе столько лет? Мрак. Я опять был мальчиком с детской книгой на веранде, не понимающим, что делают в соседней комнате взрослые дяди и тети.

Вечером я позвонил отцу, и он нарочито будничным голосом поведал мне, что ничего страшного не случилось, мама просто хочет сменить обстановку, а еще ей давно хочется преподавать, заниматься со студентами, и вообще Братислава рядом, а год – это не срок. Еще он зачем-то сообщил мне, что у него там в посольстве есть хороший приятель, очень приличный человек Александр Николаевич, и мать будет под его присмотром. Я слушал и согласно кивал. А что было говорить? У него были свои теории на предмет отношений в семье, а также между мужчиной и женщиной вообще. Он, например, считал, вслед за забытым советским поэтом, что о верности в любви говорят, когда нет уверенности, что любовь еще существует. Да и вообще, верность слишком высокое чувство, не каждое сердце трогает. А отношения мужа с женой, по его мнению, должны напоминать лук с крепкой тетивой. Сколько ее ни растягивай, она все равно ему послушна. Как она его при этом ни сгибает, все равно не сломает. Вот такие красивые сравнения. Людям моего поколения уже недоступные.

Мать уехала, а через месяц отец ушел в отставку. Чего я только не наслушался от прокурорских знакомых о ее причинах! Говорили, что он насмерть рассорился с Генеральным, который хотел подставить его в одной шумной истории. Говорили наоборот, что он в какой-то истории всячески уклонялся от ответственности, чем довел Генерального до бешенства и потому тот не стал ставить в Совете Федерации вопрос о продлении ему срока государственной службы. Еще говорили, что у него обнаружилась смертельная болезнь, что он хочет заняться только писанием криминальных романов и исторических книг, чем он, правда говоря, и без того всегда занимался. Ну и, разумеется, говорили, что случайно вскрылись доказательства его сомнительных поступков, после чего у него не оставалось выбора. Большинство все же было склонно думать, что он просто хочет пожить для себя, ибо устал от всеобщего бардака и все ему смертельно надоело…

Назад Дальше