– Всех дежурных ко мне! – приказал кап. два.
Вскоре со всех кораблей прибежали дежурные офицеры и отрапортовали о себе почти нечленораздельными гавкающими выдохами.
– Вот! – громко сказал пришедший капитан второго ранга и указал на нас правой рукой с вытянутым указательным пальцем. – Ну-ка посветите-ка на них! Алё! Ну-ка посветите на них, а то не вижу, с кем служить будем!
Прозвучал целый град команд, и вдруг зажёгся прожектор на корабле, который возвышался перед нами. Прожектор направили на нас и ослепили нас совершенно.
– Ну-у! Теперь видно! Значит, так! – это он сказал, чтобы перейти на другой звуковой режим, и голос его зазвучал так, что не было сомнений, что он проникает в самые глубокие и потайные недра кораблей и нет человека, даже у громко работающих машин, где-то в машинном отделении самого далеко стоящего корабля, который не услышал бы этот голос. Он обращался ко всем тем, кто попрятался, и даже к тем, кто спит.
– Значит, так! – сказал он. – В нашу славную бригаду пришли наши новые братья! Они должны получить здесь заботу, внимание и… совет старших по сроку службы и званию товарищей. Чтобы я не услышал о том, что кого-то из них обидели или оскорбили. Окажите им достойный приём, и чтобы я от них не услышал потом, что кто-то к ним тут отнёсся не должным образом! Понятно?! – крикнул он, не предполагая, что кто-нибудь решится вякнуть что-нибудь в ответ. – Вы, наверное, голодные с дороги? – спросил он, переключившись на более тихий вариант звучания. – Да, конечно, голодные! Сейчас вас разведут по вашим кораблям и накормят. Вливайтесь в настоящий флотский коллектив. Значит, так, – он снова переключил громкость. – Значит, так! Вновь прибывших наших молодых товарищей разместить и накормить, как положено на флоте! И имейте совесть, бля, мать вашу! Это же братья наши меньшие! Не обижать! Всё! Выполнять! Вольно! – Он отдал честь всем вместе и никому конкретно, развернулся и пошёл прочь.
Наш капитан третьего ранга тут же развернул список и стал выкрикивать:
– Агишев 10-599, Бараксин 90-125, Букин 90-125, Габаев – какая-то ещё цифра… И так далее. После моей фамилии прозвучало 10-599.
– Десять, пятьсот девяносто девять, ко мне, бегом марш! – крикнул большой во всех смыслах усач, который был не в шинели, а в чёрной куртке с капюшоном, которую, как выяснилось, называли на кораблях «альпак». Когда этот офицер стоял к нам спиной, я увидел у него на куртке белый трафарет: якорь и надпись «Гневный».
Мы подбежали к нему, нас было шестеро, остальных отозвали в другие стороны.
– Вам, бля, повезло! – сказал он. – Вы вливаетесь в славный экипаж БПК «Гневный», надеюсь, бля, что никто об этом не пожалеет.
– Ну, счастливо вам на «Гнойном», салаги! – крикнул кто-то с корабля, который стоял по другую сторону пирса.
– Это какая падла там вякает?! – крикнул наш офицер. – Я тебе твой поганый язык в гудок забью! Пошли, – сказал он нам и зашагал к ближайшей сходне с надписью «Гневный».
На палубы всех кораблей уже снова высыпала толпа. Звучали смех, крики и свист. А я был в каком-то бессознательном состоянии, я только слушал, смотрел и фиксировал.
Когда я шёл по трапу на корабль, в первый раз в жизни на большой боевой корабль, я уже был близок к обмороку. Казалось, я уже не могу больше получать дополнительные впечатления и информацию, уже всё…
Я шёл предпоследним. Мы шли вереницей по узкому деревянному трапу… И вот трап закончился, и я шагнул на железную палубу. Мой ботинок, на который намёрз и налип снег, скользнул по палубе. Я чуть не упал.
– Привыкай! – крикнул кто-то. – Не корова на льду.
Нас повели по кораблю с кормы на нос. Мы шли по левому шкафуту (это я потом узнал, что это так называется). На меня обрушились запахи. Мы шли вдоль левого борта, и нас обдавало паром, жаром и запахом солярки. Из каждой двери и иллюминатора вырывались эти запахи и жёлтый свет. Мы шли, и из каждой щели звучало:
– Откуда, братцы? Из Саратова есть?
– Алё, из Казани кто-нибудь есть?
– Смоленских нету?
Мы прошли очень много метров, но корабль не заканчивался. Вдруг нас завели в одну из дверей, нас ослепил яркий свет, и мы стали спускаться по лестнице (все лестницы на корабле называются трапами) куда-то вниз.
Внизу горел тусклый свет, было душно, жарко и пахло большим количеством не очень тщательно отмытых молодых мужчин. Мы увидели койки, висящие с одной стороны на цепочках, а с другой стороны – прикреплённые к стене (переборке, так называются на корабле стены). Койки были в два яруса. На всех сидели и лежали моряки.
Многие были с усами. Плечи многих украшали татуировки.
– Оп-па! Кого мы видим! – услышали мы. Интонация была такая, к которой мы уже привыкли.
К нам подошёл старшина, одетый по форме и с повязкой на руке.
– Садитесь, раздевайтесь, и будем говорить, – сказал он тоном, в котором чувствовалась даже не сталь, а стужа Антарктиды. Мы сели. – Ну-у-у. Откуда прибыли?
Молчать тут было уже нельзя, и мы сказали, точнее, кто-то из нас сказал.
– Так вы чё, из учебки, что ли? – разочарованно сказал вахтенный старшина.
Мы подтвердили.
Было такое впечатление, что все страшно огорчились. А огорчились они тому – это мы узнали и поняли существенно позже, – что мы уехали из дома уже больше полугода назад. То есть мы были, как несвежие газеты. Конечно, газету полугодовой давности можно полистать, но без особого удовольствия и уж совсем от нечего делать. От нас свежих новостей о гражданской жизни получить было трудно. Да и мы тоже уже мало чему удивлялись, мы были усталыми, и на нас производить впечатление было неинтересно.
– Из Красноярска кто-нибудь есть?
– Из Туапсе?
Земляк среди нас нашёлся только уроженцу Тюмени. Парень из Тюмени, большой и сутулый, увёл своего земляка куда-то в угол и стал с жадностью узнавать его адрес, школу, имена знакомых и пр. Было слышно, с каким наслаждением они называли друг другу названия знакомых улиц…
– Нам сказали, что вас надо покормить, – сказал старшина с повязкой, – что вы, мать его, голодные! Мы, конечно, вас накормим, если вы потерпеть не можете. Я пойду принесу вам поесть, потом помою за вами посуду. Потому что вы здесь пока ни ху… ничего не знаете. Вы этого хотите? Вы потерпеть до утра не можете? – Он уставился на нас самым иезуитским образом и ждал.
Мы хлопали глазами и молчали.
– Ага! – продолжил он. – Значит, я должен пойти разбудить кока, старшину первой статьи Джумагазиева, который устал за целый тяжёлый день, а ему с пяти утра снова готовить? Значит, вы хотите, чтобы я разбудил усталого человека, который отслужил уже два с половиной года, и сказал ему: «Эльдар! Тут пришли молодые люди, очень хотят есть, накорми их как можно скорее, а то если их не покормить, то они пожалуются на тебя». Вы этого хотите? То есть хотите жрать, аж совесть потеряли?
– Да нет! Мы… – начал было я.
– Да что нет, карасина?! Жрать-то хотите? – продолжал дежурный старшина.
– Чё ты, Терёха, к ним цепляешься? Нормальные пацаны, – сказал, слезая со своей койки, усатый моряк, широкоплечий, как краб. – Щас хлеба и масла найдём, чаю запарим, пусть пацаны отогреются. Видишь, их и так задрочили уже, – тихо сказал он, – сидите, пацаны, всё хорошо. Сёдня отдыхайте. Завтра разберёмся, кто вы такие, а сёдня отдыхайте, – и, обращаясь ко всем в кубрике: – Чё как не родные? Забыли, как самих сюда привели? Сами ссали, так что трап отмыть не могли. Сидите, пацаны, всё нормально будет. Если вы нормально, то и мы не звери. Всё будет по-людски…
Я снял с головы шапку и почувствовал, что вспотел как мышь. Я был весь мокрый под шинелью, робой и тельняшкой. Мне вдруг стало как-то всё равно, что будет дальше, что будет со мной и будет ли вообще. Нам что-то говорили, мы отвечали. Выяснили, что я по своей неизученной мною специальности торпедист и прибыл на корабль, чтобы служить в минно-торпедной команде, то есть боевой части 3. Мне показали моего непосредственного командира и других минёров и торпедистов. Нашли койку. Простыни пообещали на следующий день. Потом повели показывать, где гальюн (в смысле, туалет). Я стоял в гальюне и смотрел на то место, куда буду ежедневно и по нескольку раз ходить, скорее всего, буду его много раз чистить и мыть, проведу в этом месте много времени. Мне этого очень остро не захотелось!
Потом мне показали торпедные аппараты, погреб, где хранились глубинные бомбы, какие-то ещё помещения. Через десять минут я понял, что уже не помню, как вернуться в кубрик. Лабиринты коридоров, двери, двери, двери. Трапы, идущие вниз, трапы, ведущие наверх. Хитросплетения бесчисленных кабелей, каких-то трубок, везде таблички, трафареты. Сплошной клубок механизмов… и везде люди. Все знали друг друга, и все знали всё… Знали, как что называется, что для чего нужно, и, главное, они знали, что они должны делать.
А мне вдруг стало скучно, как-то нестерпимо скучно, даже пропало желание помыться, смыть грязь дороги и пот. Было ясно, что я скоро всё это узнаю, запомню и буду, наверное, не хуже других. Не хуже других! Но мне так отчётливо вдруг этого не захотелось. Впереди были два с половиной года. Но они казались бесконечными. Я почувствовал, что это всё навсегда. И даже не корабль и служба… А всё это… Всё это… Жизнь, наполненная какими-то обязанностями, занятиями, делами и людьми. Мне нужно будет жить среди и вместе со всеми людьми. Почему я раньше делал это и жил среди людей, но никогда не думал, что мне приходится это делать? А этот корабль, эту форму, которую я ношу, эту еду, которую я ем, правила, уставы, законы и даже слова придумали другие люди. А они ведь другие. Они другие! Они даже не то что не такие, как я, они просто не я! И так было, и так будет. Так я и буду жить…
– Ну чё? Не спи, замёрзнешь! – сказал, подтолкнув меня в спину, тот самый плечистый парень, который заступился за нас. – Не ссы, привыкнешь. Ты, главное, всё делай быстро и думай! Будешь думать и успевать – тебя зауважают. А чего ещё надо? Давай, иди спать. Завтра тебе никто сопли вытирать не будет. Ну а если чё-то непонятно, ты спрашивай. Давай, не шароёбься здесь, – и он ловко скользнул вниз по трапу и скрылся.
А я не знал, куда идти. Я наугад открыл одну дверь, в лицо ударили ветер и холод. Там, за дверью, была ночь и блестели намёрзшим льдом леера (ну, скажем, перила вдоль борта). Я закрыл дверь и окончательно растерялся. Те, кто показывал мне корабль, куда-то исчезли. Мне показали, может быть, сотую часть того, что можно было показать, но я уже всё забыл и заблудился.
– А, вот ты где! – услышал я вдруг. Меня нашли. – Ты тут один не броди, а то утащат тебя в трюм – и кранты.
– Кто утащит?! – спросил я.
– Кто надо! – получил я ответ.
Когда я засыпал, а точнее, проваливался в сон, лёжа на маленькой своей железной койке, на которой до меня спали многие и многие. Я засыпал на одолженной мне простыне и подушке… Я проваливался в сон, оглушённый величием моего открытия. Я именно проваливался в сон, даже не желая ни спать, ни дышать, ни жить… «Мама, мама, мамочка…» – звучало во мне, и губы мои, я это чувствовал, слегка шевелились.
Встреча с мудростью
Самым старшим, в смысле взрослым человеком у нас на корабле был наш боцман, старший мичман Хамовский. Многие по незнанию думают, что боцман – это такое звание. То есть бывают лейтенанты, старшие лейтенанты, адмиралы… и есть боцманы. Так вот нет. Боцман – это должность, типа завхоза на корабле, но только с более широкими функциями. Боцман не только хранит и бережёт, а порою и подворовывает разное имущество и такелаж, от мыла до последней верёвочки, но и следит за правильным использованием всего-всего. Он обучает матросов вязать узлы, правильно швартоваться, правильно мыться и стирать одежду, ещё он контролирует, чтобы всё было и находилось в соответствии с флотскими и корабельными порядками, традициями и уставами. А если хотите, он учит матросов даже правильно, по-флотски, говорить. От того, какой на корабле боцман, зависит очень многое – от внешнего вида корабля до общего настроения экипажа. В общем, у нас боцман был старый, толстый, абсолютно хрестоматийный, очень строгий и по фамилии Хамовский.
Хамовский был самый опытный моряк на нашем корабле, и все знали, что раньше он служил на крейсерах. Когда раньше? В незапамятные времена!
В отличие от всех остальных мичманов и всех офицеров, которые носили на всех видах формы разные свои значки, медали или хотя бы ряды планок, по которым было видно, какими наградами они награждены, Хамовский не носил ничего. Он и зимой и летом появлялся на палубе в своём старом кителе, который неизвестно какими усилиями был застёгнут. Видно было, что если пуговица этого кителя оторвётся, то она полетит, как пуля, и сможет нанести увечья в случае попадания в человека. Воротник-стойка обычно был расстёгнут, но всегда подшит безупречно белым воротничком. Пуговицы кителя давно стёрлись, и на них не было ни капли позолоты. Китель был заношен до возможного предела, но держался, натянутый на мощное тело боцмана, как перекачанный воздушный шар. На этом кителе всегда красовался только один, видимо, уже давно устаревший нагрудный знак. Ни у кого я такого не видел. Это был значок с треснувшим эмалевым покрытием… короче, это был знак «За пересечение экватора».
Увидеть Хамовского гладко выбритым можно было только утром, на подъёме флага, к обеду его упругие толстые щёки уже покрывала серебристая щетина, а к вечеру она превращалась в короткую седую бороду. Из него всё, что называется, пёрло. И ещё он беспрерывно курил самые дешёвые сигареты без фильтра, которыми снабжался экипаж на табачное довольствие.
Невозможно было представить себе, чтобы на него кто-нибудь из офицеров, даже командир или старпом, повысил голос или попробовали бы его ругать. Никогда! Наш въедливый и истеричный старпом по фамилии Галкин, которого иначе как Ворона никто между собой не звал, даже он ни разу не посмел сделать хотя бы замечание Хамовскому. Старпом, чей голос раздавался без умолку из всех уголков и отсеков корабля, который легко всех наказывал и постоянно сетовал, что не имеет права расстреливать и вешать, который доводил свой голос до какого-то хриплого визга приблизительно раз в десять минут… Он ни разу не посмел выразить даже неудовольствие боцманом.
Хамовский никогда не спешил, мы ни разу не видели его бегущим или хотя бы запыхавшимся, но он всегда оказывался в том или ином месте корабля раньше всех и подгонял нас железными тумаками или даже кулаком, который был огромный, сухой и очень меткий. Пальцы боцмана были волосатые, и кулак казался от этого ещё больше, хотя и без того был огромным. Как же больно он бил в спину или в лоб! Какие яркие и белые летели искры из глаз! Но мы каждый раз благодарно кричали: «Спасибо, тащ мичман!» Он при учил нас к этому, и мы с удовольствием орали, понимая, что так было в те самые незапамятные времена, когда моряки были не то что сейчас.
Ещё на корабле у нас был матрос по фамилии Беридзе. Звали его Джамал, и был он грузин, а точнее, аджарец. Его сильно любил Хамовский, и меня Хамовский тоже любил, не так сильно, как Беридзе, но всё-таки довольно сильно. Мы очень страдали от этой любви.
Джамал был очень особенный человек. Во-первых, он был старше нас всех. Его призвали на службу в 22 года, а стало быть, он по сравнению с нами, восемнадцатилетними, был мужик. Он был высокого роста с нелепой и совершенно непропорциональной фигурой. Длинные ноги и руки, короткое широкое туловище, короткая шея, огромная голова, и отдельной частью образа Джамала был нос. Очень большой даже для его огромной головы. А голова у него была такая, что даже бескозырка 60-го размера, самая большая, какую смогли найти, сидела на ней, как кипа на голове еврея.
Джамал очень плохо говорил по-русски и чертовски плохо обучался. Но то, что он говорил, всегда было красиво и удивительно парадоксально. Он отличался выдающейся физической силой и такой же ленью, правда, с приступами неожиданного трудового энтузиазма. Работать он умел, особенно ремонтировать что-нибудь не очень сложное и, главное, не связанное с электричеством. До службы он работал лесником в Батумском ботаническом саду. Его ладони были сухие и покрытые настоящими непроходящими мозолями, как корой.