Лужайкина месть - Немцов Максим Владимирович 2 стр.


«Чек» для них – единственное священное слово, и они ухитряются вставить его в каждый разговор минимум раза три или четыре. О чем разговор – не важно.

Романисту было под пятьдесят – высокий, рыжеватый, выглядел так, будто жизнь поставляла ему бесконечную череду неверных подружек, друзей пятый день как в запое и автомобилей со сломанной коробкой передач.

Он писал роман, поскольку хотел поведать историю, приключившуюся с ним много лет назад, когда он работал в лесах.

И еще он хотел заработать денег: 1/3.

Я вступил в долю примерно так: однажды я стоял перед своей лачугой, ел яблоко и смотрел в черное изодранное небо, что ныло, как зубы, и готовилось вот-вот пролиться дождем.

К занятию своему я подходил профессионально. Я очень увлеченно разглядывал небо и поедал яблоко. Если я пялился в небо подолгу, можно было подумать, что мне за это платят хорошую зарплату и обещают пенсию.

– ЭЙ, ТЫ! – услышал я чей-то крик.

Я посмотрел через слякотную лужу – а там стояла женщина. В какой-то зеленой клетчатой куртке, которую она носила всегда, кроме тех случаев, когда ходила в контору социального обеспечения в центре. Тогда она надевала мешковатое серо-пегое пальто.

В нашей бедной части города улиц не мостили. Улица – одна большая слякотная лужа, надо обходить. Автомобилям от этой улицы толку не было. Они ездили на другой частоте – там, где асфальт и гравий были к ним добрее.

На женщине были белые резиновые боты – она всегда носила их зимой и от этого смотрелась как-то по-детски. Она была так хрупка и так подсела на пособие департамента соцобеспечения, что часто смахивала на двенадцатилетнюю девочку.

– Вам чего? – спросил я.

– У тебя же есть пишущая машинка? – спросила она. – Я проходила мимо твоей лачуги и слышала, как ты печатаешь. Ты много печатаешь по ночам.

– Да, у меня есть пишущая машинка, – сказал я.

– Хорошо печатаешь? – спросила она.

– Вполне.

– У нас нет пишущей машинки. Хочешь с нами? – крикнула она через слякотную лужу. В этих своих белых ботах – вылитая двенадцатилетняя девчонка, милочка и дорогуша всех слякотных луж.

– В смысле – «с вами»?

– Ну, он пишет роман, – сказала она. – Хороший. Я редактирую. Я читала кучу популярных книжек и «Ридерз дайджестов». Нам нужен кто-нибудь с машинкой, все это напечатать. Получишь треть. Как тебе?

– Я бы хотел глянуть роман, – сказал я. Я не понимал, что происходит. Я знал, что у нее есть три или четыре ухажера, которые все время к ней наведываются.

– Еще бы! – крикнула она. – Как печатать-то не глядя? Пошли. Забежим к нему прямо сейчас, познакомитесь, посмотришь роман. Он хороший парень. Отличная книга.

– Ладно, – сказал я и пошел вокруг слякотной лужи к ней, а она, двенадцатилетняя девчонка, стояла перед своим домом злого дантиста милях в двух от конторы соцобеспечения.

– Пошли, – сказала она.

* * *

Мы пошли к трассе, потом по трассе мимо слякотных луж, запруд лесопилки и залитых дождем полей, а потом добрались до грунтовки, что пересекала железнодорожную ветку и сворачивала у полудюжины мелких запруд, забитых черными зимними бревнами.

Говорили мы очень мало, да и то лишь о ее чеке, который опаздывал на два дня, а она позвонила в соцобеспечение, и ей сказали, что отправили чек и он должен прийти завтра, но позвоните еще завтра, если не придет, мы все подготовим и срочно переведем вам деньги.

– Ну, надеюсь, завтра он придет, – сказал я.

– Я тоже, а то придется тащиться в центр, – сказала она.

За последней запрудой стоял старый желтый трейлер на деревянных колодах. С первого взгляда было ясно: он больше никогда никуда не поедет, трасса осталась на далеких небесах, которым теперь только молиться. Очень грустный трейлер с кладбищенской трубой, что выкручивала в воздух рваный мертвый дым.

Какое-то существо, полукошка-полусобака, сидело на шероховатом дощатом крыльце перед дверью. Существо полугавкнуло-полумяукнуло нам: «Рряу!» – метнулось под трейлер и выглянуло из-за колод.

– Это здесь, – сказала женщина.

Дверь отворилась, и вышел мужчина. На крыльце под черным брезентом лежала груда дров.

Мужчина поднес ладонь к глазам, прикрывая их от воображаемого яркого солнца, хотя все вокруг потемнело в предвкушении дождя.

– Привет вам, – сказал он.

– Здрасте, – сказал я.

– Привет, милый, – сказала она.

Он потряс меня за руку, пригласил в трейлер, легонько поцеловал ее в губы, и мы все вошли.

Внутри было тесно, слякотно, пахло затхлым дождем и стояла большая разворошенная кровать – судя по всему, недавно ей пришлось пережить любовь, и то была печальнейшая любовь на свете.

Там стоял зеленый кустистый полустол, пара насекомоподобных стульев, маленькая раковина и крошечная печка, которую использовали для стряпни и обогрева.

В маленькой раковине лежали грязные тарелки. Тарелки, похоже, всю жизнь были грязными: родились грязными на века.

Где-то в трейлере по радио играло кантри, но приемника я не увидел. Я поозирался, но он не показывался. Может, спрятался под рубашкой, например.

– Вот пацан с пишущей машинкой, – сказала она. – Он напечатает и получит 1/3.

– Это по-честному, – сказал он. – Кто-то должен печатать. Я такого никогда не делал.

– Покажи ему, – сказала она. – Он хочет глянуть.

– Ладно. Но там не очень аккуратно, – сказал он мне. – Я только четыре класса отучился, так что она отредактирует, грамматику выправит, запятые, все такое.

На столе рядом с пепельницей, где было бычков, наверное, 600, лежал блокнот. На обложке блокнота – цветная фотография Хопалонга Кэссиди [7].

Хопалонг выглядел утомленным, будто всю ночь бегал за старлетками по Голливуду и еле нашел в себе силы снова забраться в седло.

Двадцать пять или тридцать страниц блокнота были исписаны. Крупным почерком первоклашки: несчастливый брак между печатью и письменностью.

– Я еще не закончил, – сказал он.

– Ты напечатаешь. Я отредактирую. Он напишет, – сказала она.

То была история о молодом лесорубе, который влюбился в официантку. Роман начинался в 1935 году, в кафе Норт-Бенда, штат Орегон.

Молодой лесоруб сидел за столом, а официантка принимала у него заказ. Она была очень хорошенькой розовощекой блондинкой. Молодой лесоруб заказывал телячьи котлеты с картофельным пюре и деревенской подливкой.

– Я отредактирую, ага. Ты же сможешь напечатать? Неплохо, правда? – спросила она двенадцатилетним голосом, а из-за плеча у нее выглядывало пособие для бедных.

– Правда, – сказал я. – Запросто.

Внезапно за окном без всякого предупреждения хлынул дождь – просто вдруг огромные дождевые капли, от которых трейлер чуть не затрясся.

Вы я виж любити теляч катлеты да сказала Мэйбелл она

держала

Токо када вы пренемаете закас казал Карл он был нимног ропкий лисаруб но бальшой и сильный как ево овец влоделиц лисапилки!

Я папрашу штоп вам дали много подлифки!

Тут дверь кафе розпахнулас и вашел Ринс Адамс он был кросивый и злобный все в тех мистах его баялис но Карл нет и ево

овец

Мэйбл задрыжала када увидала что он стаит в своей клещатой куртке он улыбнулся ей и Карл почуствал как крофь пабижала в нем как абжигающие кофы и разазлился!

Приветик сказал Ринс Мэйбелл спыхнула как

цветок

Сбор калифорнийцев

Как большинство калифорнийцев, я родом из совсем другого места – Калифорния призвала меня по какой-то своей надобности, точно поедающая металл росянка, что вбирает весь солнечный свет, все дожди, а затем тянет к автотрассе лепестки, впускает в себя автомобили, миллионы машин в один-единственный цветок, чей аромат перебивается заторами, но места хватит еще на миллионы.

Мы нужны Калифорнии, поэтому она собирает нас из других мест. Возьму тебя, тебя и тебя – и меня, с Тихоокеанского Северо-Запада: из затравленной призраками земли, где природа танцует с людьми менуэт, и со мной танцевала в те давно прошедшие времена.

Оттуда в Калифорнию я принес все, что знал: годы и годы иной жизни, к которой больше никогда не смогу вернуться, да и не хочу возвращаться, а порой кажется, что и не со мной вовсе это было, а с каким-то другим телом, лишь смутно напоминающим меня своими очертаниями и внешностью.

Странно, что Калифорнии нравится собирать своих людей отовсюду и отбрасывать все, что мы знали прежде, и вот на зов Калифорнии собрались мы, точно сама энергия, тень того поедающего металл цветка, оторвала нас от иной жизни, и теперь нам предстоит до самого конца строить Калифорнию, как Тадж-Махал в виде счетчика на парковке.

Рассказ о современной жизни в Калифорнии

Существуют тысячи рассказов с оригинальными началами. Этот не из них. Мне кажется, рассказ о современной жизни в Калифорнии можно начать только так, как Джек Лондон начал «Морского волка» [8]. В такое начало я верю.

В 1904 году получилось, получится и в 1969-м. Я уверен, что начало может донестись и через десятки лет, и послужить этому рассказу так же хорошо, потому что здесь у нас – Калифорния, где можно делать все, что заблагорассудится, и богатый молодой литературный критик уже сел на паром из Сосалито в Сан-Франциско. Он только что провел несколько дней в хижине у друга в Милл-Вэлли. Друг зимой читает в этой хижине Шопенгауэра и Ницше. Вместе им очень здорово.

Плывя в тумане по заливу, он размышляет, не написать ли ему эссе под названием «Необходимость свободы: мольба о настоящем художнике».

Волк Ларсен, разумеется, торпедирует паром и берет богатого молодого литературного критика в плен, где тот немедленно превращается в юнгу-дневального и вынужден носить смешную одежду, им все помыкают, как хотят, а он ведет замечательно интеллектуальные беседы со старым Волком, ему дают поджопников, его хватают за глотку, повышают в чине до помощника капитана, он взрослеет, встречает свою единственную любовь Мод, сбегает от Волка, мотыляется по всему этому чертову Тихому океану в лохани чуть получше спасательной шлюпки, находит остров, строит на нем из камней хижину, глушит дубинкой тюленей, чинит разбившийся парусник, хоронит Волка в открытом море, получает поцелуи и т. д.: а все для того, чтобы шестьдесят пять лет спустя закончить этот рассказ о современной жизни в Калифорнии.

Слава Богу.

Пожар тихоокеанского радио

Крупнейший океан на свете начинается или заканчивается в Монтерее, Калифорния. Все зависит от языка, на котором вы говорите. От моего друга только что ушла жена. Просто вышла из дома и даже не попрощалась. Мы с ним сходили взяли две пинты портвейна и направились к Тихому океану.

Это старая песня – ее заиграли все музыкальные автоматы в Америке. Песня крутилась так долго, что записалась даже в американской пыли, а та осела на всё и превратила стулья, машины, игрушки, лампы и окна в миллиарды проигрывателей, и те воспроизводили эту песню ушам нашего разбитого сердца.

Мы устроились на маленьком пляже, похожем на уютный уголок, окруженный гранитными скалами и огромностью Тихого океана со всем многообразием его словарей.

По транзистору моего друга слушали рок-энд-ролл и мрачно пили портвейн. Мы оба пали духом. Я тоже не знал, что он собирается делать с остатком своей жизни.

Я еще отхлебнул портвейна. По радио «Пляжные мальчики» [9] пели песню о калифорнийских девушках. Они им нравились.

Глаза его были мокрыми ранеными ковриками.

Я пытался утешить его, словно какой-то странный пылесос. Читал ему те же остохреневшие ектеньи, которые принято читать людям, если хочешь помочь их разбитым сердцам, но никакие слова тут не помогут.

Вся разница только в звуке другого человеческого голоса. Что б ни собирался сказать, никакого счастья человеку не будет, если ему дерьмово оттого, что он потерял того, кого любит.

В конце концов мы подожгли радиоприемник. Друг обложил его бумажками. Чиркнул спичкой. Мы сидели и смотрели. Я никогда прежде не видел, чтобы кто-нибудь поджигал радио.

Пока приемник кротко догорал, языки пламени влияли на те песни, которые мы слушали. Песня, стоявшая номером 1 в «Лучших 40», вдруг сама в себе упала до № 13. № 9 стал № 27 посреди припева о том, как кого-то любить. Они спотыкались в популярности, как сломанные птицы на лету. А потом уже им всем стало слишком поздно.

Эльмира

Будто в грезе юного американского принца-охотника за утками, я возвращаюсь в Эльмиру и вновь стою на мосту через реку Лонг-Том. Здесь всегда конец декабря, вода высока и грязна, из холодных глубин своих шевелит темными безлистыми ветвями.

Иногда на мосту идет дождь, а я смотрю вниз по течению – туда, где река впадает в озеро. В моей грезе всегда есть топкое поле, окруженное старой черной деревянной изгородью, и ветхий сарай – сквозь стены и крышу пробивается свет.

Мне тепло и сухо под чистыми слоями королевского белья и непромокаемой одеждой.

Иногда там холодно и ясно, и я вижу свое дыхание, а на мосту иней, и я смотрю вверх по течению – в древесные заросли, что тянутся в горы на много миль, туда, где берет начало река Лонг-Том.

Иногда на заиндевевшем мосту я пишу свое имя. Выписываю его очень аккуратно, а иногда еще пишу по инею «Эльмира» – так же аккуратно.

У меня всегда с собой двуствольный дробовик шестнадцатого калибра и горсти патронов в карманах… патронов, пожалуй, слишком много, потому что я подросток, немудрено разволноваться, что их не хватит, и патроны тянут меня к земле.

Карманы набиты таким грузом свинца, что я почти как глубоководный ныряльщик. Иногда я даже хожу смешно, потому что в карманах слишком много патронов.

На мосту я всегда один, и всегда над мостом высоко-высоко летит к озеру стайка диких уток.

Иногда я смотрю на дорогу, не едет ли машина, и если машина не едет, стреляю в уток, но они слишком высоко, и мой выстрел ничего не сделает, разве что досадит им чуть-чуть.

Иногда едет машина, и я просто смотрю, как утки летят вдоль реки, а выстрел оставляю при себе. Вдруг едет помощник шерифа или егерь? Где-то у меня в голове сидит мысль, что с моста стрелять уток нельзя.

Интересно, правда ли.

Иногда я не смотрю, едет ли по дороге машина. Утки слишком высоко, до них не добьешь. Я знаю, что зря потрачу патрон, так что пусть себе летят.

Утки – всегда стая жирных крякв, только что из Канады.

Иногда я иду через крошечный городишко Эльмира, и он очень тих, потому что утро совсем раннее, и забыт Богом под дождем или на морозе.

Каждый раз, проходя через Эльмиру, я останавливаюсь и смотрю на местную среднюю школу. Классы всегда пусты, внутри темно. Кажется, там вообще не учатся, и темнота никогда не уходит, потому что нет причин зажигать свет.

Иногда я не иду в Эльмиру. Я перелезаю деревянную черную изгородь и иду по топкому полю, мимо просветленного ветхого сарая вдоль реки к озеру, надеясь на хорошую утиную охоту.

Всякий раз зря.

Эльмира очень красивая, но с охотой мне там не везет.

Я всегда еду в Эльмиру стопом миль двадцать. Стою на морозе или под дождем, с дробовиком, в королевском одеянии для утиной охоты, люди останавливаются и подбирают меня – так я и попадаю в Эльмиру.

– Куда едешь? – спрашивают они, когда я залезаю в машину. Я сижу рядом, дробовик скипетром балансирует между ног, и стволы целятся в крышу. Ружье наклонено, стволы целятся в крышу над пассажиром, а пассажир всегда я.

– В Эльмиру.

Кофе

Иногда жизнь сводится к банальному кофе – и к той степени близости, до которой чашка кофе позволяет дойти. Однажды я где-то читал о кофе. Дескать, полезен и стимулирует организм.

Сперва я подумал, что странно сводить все лишь к этому – странно и как-то невкусно; однако со временем стал замечать, что в каком-то, пускай не очень широком смысле, это действительно так. Сейчас объясню.

Назад Дальше