Хроники Проклятого - Ян Валетов 5 стр.


– Мал человек, ничтожен перед целями Господа, – сказал Афанасий. – Жизнь его не стоит ничего, кому как не мне знать это? Меня учили отнимать жизни с самого детства. Это суть моего ремесла – отнять чужую жизнь, чтобы сохранить жизнь императора. Но даже когда человек мал, дела его могут быть велики – все зависит от цели, что он перед собой ставит. И если вы, святой отец, так уверены, что вам все простится, то пусть вам воздастся по вере вашей. Мой же долг на эту минуту исполнен. Раньше у меня было две клятвы – одна императору, другая Господу нашему, Иисусу Христу. И та, что я дал императору – была дана первой. Теперь же осталась одна, отче. Вам решать – доверять мне или не доверять. Господу же решать – жить мне или умереть. Больше некому.

Горячим воском истекали минуты.

– Хорош был твой наставник, – ответил епископ чуть погодя и недобро сверкнул из-под седых бровей водянистым глазом. – И ты ему под стать. Спрошу еще раз, не о вере твоей – вижу, что ты веруешь! – а о том, готов ли ты за веру свою делать не то, что велит тебе Бог, а то, что сделает церковь твою неуязвимой во веки веков? Готов ли ты творить зло ради добра, чтобы вечно славилось имя Его?

В покоях воцарилось молчание, нарушаемое только треском пламени да соловьиными трелями в саду. Оба молчали. В комнате стало серо, и собеседники без труда видели лица друг друга. Молодой телохранитель почившего императора был бледен, на щеках же седого епископа выступили красные яркие пятна.

– Только не спрашивай меня, что такое зло, – произнес Николай с нехорошей усмешкой. – Вопрос написан у тебя на лице, Афанасий, хоть ты и не задаешь его вслух! Я этого не знаю. И что такое добро – не знаю. Никто этого не знает, один Бог! Но зато я знаю, что полезно для нашего дела и нашей Церкви. И для того, чтобы ответить на мой вопрос, тебе надо будет решить – доверяешь ли ты мне так, как доверял своему императору? Если скажешь «нет» – ты уйдешь отсюда и проживешь жизнь так, как хочешь – пока мы еще не коснулись никакой тайны. Если скажешь «да» – ты проживешь ее, как надо Церкви и Богу, но об истинной твоей роли, о сути твоего служения Господу мир не узнает ничего. Ничего и никогда! Но ты и твои потомки вкусят плоды этого служения.

Афанасий молчал.

– Это просто, – сказал епископ, не снимая с лица улыбку, похожую на гримасу. – Так же просто, как прыгнуть с крепостной стены с Его именем на устах и уцелеть. Или прыгнуть и умереть во славу Его. Всего-навсего – вопрос веры. Так да или нет, сын мой? Решайся же! Да или нет? Пока новый день еще не наступил…

– Почему я? – спросил Афанасий с мукой в голосе.

Наверное, он хотел бы ее скрыть, но страдание прорвалось сквозь нарочито бесстрастную интонацию.

– Потому, что в Доме Божием тебя никто не знает, но при том ты истый христианин. Ты всю жизнь свою был тенью императора и никогда не участвовал в делах Церкви, но ты истый ее слуга. Ты человек с мечом! Воин Господа, умеющий не только молиться, но и убивать. Ты молод и имеешь время на осуществление моего плана, а он требует многих лет труда! Я думаю, что знаю тебя, я наблюдал за тобой более трех лет, и уверен, что ты справишься с заданием. И наконец – ты искренне веруешь, и это главное, что есть в тебе. Без искренности в вере ты никогда не сможешь стать тем, кем должен стать. Мне нужен тот, кто не будет ведать сомнений. Достаточно у меня причин, чтобы избрать тебя из всех? Как ты думаешь, сын мой?

– Да, святой отец, вполне достаточно…

Солнце наконец-то вынырнуло из-за горизонта, и в покои епископа хлынул яркий, режущий покрасневшие от бессонницы последних дней глаза Афанасия.

– Да, ты не знаешь, что я тебе предназначил, но все-таки я спрошу тебя еще раз: пойдешь ли ты по дороге, которую я открою тебе? Каков твой ответ, сын мой?

Слова с трудом пробивали себе путь сквозь гортань бывшего императорского телохранителя, но все же – пробивали. Епископ был неплохим психологом. Если бы этот разговор состоялся не в тот момент, когда Афанасий второй раз в жизни чувствовал себя осиротевшим, хоть и свободным, а несколькими днями позже, когда острое чувство потери близкого человека сошло бы на нет, сменившись тупой болью от утраты, а радость обретения собственного пути стала бы нестыдной и зримой – и ответ был бы совершенно другим.

Но Николай вовремя подхватил выпавший из мертвых рук Константина флаг.

И ответ прозвучал.

Именно такой ответ, какой епископом и ожидался:

– Да. Распоряжайтесь мной, святой отец.

– Вот и хорошо, – сказал епископ с максимально возможной лаской в голосе. Он не сдержался и удовлетворенно потер друг о друга поеденные подагрой кисти. Глаза его сверкнули красным, и он, отвернувшись, поспешно прикрыл их веками.

Дело было сделано. Или, во всяком случае, ему было положено желаемое начало!

– Как тебя звали до крещения, сын мой?

«Он ведь знает ответ, – подумал Афанасий, глядя в глаза новому принципалу. – Он все обо мне знает!»

– Сервий, отец мой…

– Хорошее имя. Отныне забудь имя «Афанасий»! Сервий! Ты будешь зваться только так, потому что с этой минуты официальная церковь не имеет к тебе и делам твоим никакого касательства. Ты никогда не был крещен. Ты никогда не переступишь порога храма для молитвы или покаяния. Но… Служить и защищать Церковь – это твоя святая обязанность. Жить для нее и молчать об этом. С сегодняшнего дня и до конца времен… Амен!

Николай протянул Сервию свою руку с раздутыми от болезни суставами и красноватой нездоровой кожей, пахнущую лекарственными притираниями и хворью. На безымянном пальце блестел черным камнем массивный перстень.

Бывший императорский телохранитель склонился в поклоне и на мгновение замер, застыв губами над кольцом.

Но только на мгновение.

Так и не подняв на епископа глаз, чтобы не передумать, он приник к черному камню в поцелуе…

Глава 4

Апрель 73 года н. э. Иудея, крепость Мецада

Ночью с севера задул ветер.

Здесь, на высоте, дыхание прохлады ощущалось сильнее, чем внизу, но Иегуда знал, что и в лагерях, светившихся кострами и факелами у подножия горы, осаждавшие вздохнули с облегчением. Луна выросла лишь до половины и еще не давала достаточно света, но ее холодные блики уже гуляли по поверхности Асфальтового озера.

Если подойти к южным стенам крепости, то с обрыва можно было бы увидеть, как светятся сторожевые огни на здании порта, а справа мерцают на вершине горы костры римского лагеря, разбитого на господствующем плато. Море плескалось невдалеке от подошвы горы, оставив между густой от соли водой и бурыми, громоздящимися друг на друга камнями узкую полоску суши с пробитой между скалами то ли дорогой, то ли тропой.

От ночного холода заломило спину, заныли суставы, и Иегуда, кряхтя, заковылял по тропинке, ведущей на верхнюю террасу Северного дворца. Когда Ирод Великий строил Мецаду на месте полуразрушенной хасмонейской[28] крепости, его рукой явно водил Бог. Даже по прошествии стольких лет со времени его смерти дворцы твердыни вызывали восхищение красотой планировки и прочностью строения.

Иегуда невольно расправил плечи, представив себе царя Иудеи, так никогда и не ставшего Царем иудейским, идущего той же дорогой, что сейчас шел он. Только Ироду не пришлось бы пробираться к входу в свои покои в неверной полутьме факельного мерцания.

Он шел бы в окружении своей идумейской стражи, молчаливой, суровой и жестокой, как сам царь, и над головами рабов-факельщиков разрывали бы тьму десятки клубков огня. Охрана бы ступала решительно, но мягко – говорили, что Ирод не выносил громких звуков и металлического бряцания, поэтому доспехи идумейцев-телохранителей были подогнаны идеально. Царь шагал бы в окружении живой стены (в последние годы он практически никогда и нигде не передвигался без охраны), мимо входа в Западный дворец и нынешнего здания синагоги, бывшего тогда всего лишь хлевом, поворачивал бы направо, к складам, и офицеры бы расступались перед маленьким отрядом, когда он вступал на территорию гарнизона, превращающую Северный дворец в крепость внутри крепости.

Иегуда ковылял вдоль бывших казарм и складов, промежутки между двойными стенами которых до сих пор были плотно, словно мышиные норы ворованным зерном, забиты припасами: кувшины с пшеницей, чечевицей, завяленными фруктами и овощами, оливковым маслом, туши овец и коров, многие из которых хранились здесь уже не один десяток лет, соль, кадки с медом…

Если что и могло погубить осажденных, то никак не голод и не жажда. Воды в цистернах и еды в кладовых при экономном расходовании хватило бы на много лет.

Путь вел Иегуду мимо здания бань (некогда роскошных, украшенных сложными орнаментами по штукатурке), в которых теперь коптили наскоро сложенные очаги…

Осажденным нужно было готовить себе пищу, и некогда роскошные термы с их двойными полами, выложенными керамической плиткой, как нельзя лучше подходили для устройства кухонь.

Попавших в осаду было много для сравнительно небольшой крепости, возведенной на плоском плато на вершине горы, – раньше гарнизон не превышал двух сотен человек, нынче здесь ютилась целая тысяча. Много для того, чтобы расположиться с комфортом, но слишком мало для того, чтобы выстоять при серьезном штурме. Что значит тысяча человек против многотысячного римского войска, обложившего Мецаду со всех сторон?

Да, будь в крепости тысяча воинов, а так… Не войско, а с миру по нитке! Женщины, дети, жалкие остатки тех, кто оборонял Ершалаим, несколько чудом уцелевших отшельников из Кумрана…[29] Последователи Иегуды Галилеянина – непримиримые сикарии, последователи Иоанна Гискальского и Шимона бен Гиоры,[30] плененных Титом при взятии Ершалаима. Просто пришлый сброд, достойный позорной смерти по любым законам – еврейским ли, римским ли, разницы не было. Убийцы, грабители, беглецы, философы, отшельники – пена, вынесенная войной в Мецаду, сейчас стояли здесь, под снарядами римских баллист, плечом к плечу с ревнителями-зелотами, сикариями и просто теми, кто видел смысл жизни в том, чтобы последний римлянин покинул землю Иудеи или умер.

Они, конечно, были разными по убеждениям и целям, но одинаково жестокими и к своим, и к чужим, – потому что давно уже не видели разницы между своими и чужими. Они настолько привыкли к крови на своих руках, что не существовало в мире миквы,[31] способной очистить их от греха. И свидетелями тому были восемь сотен евреев, жителей Эйн-Геди,[32] павших от рук своих соплеменников.

Иегуда вздохнул.

Нет больше Эйн-Геди, никто не скрылся в благословенных ущельях, никто не спасся от мечей сикариев Мецады, никто не спрятался, как некогда прятался в этих пещерах молодой Давид от царя Саула. Там, где на тысячах дунамов[33] колосились злаки, где многие сотни овец и коз находили себе пропитание, где бальзамовые деревья сочились драгоценным соком, нынче носятся только дикие козлы и газели, да грозно рычат в ночи леопарды и ливийские кошки до сих пор таскают по скалам обглоданные человеческие кости.

И надпись на полу в тамошней синагоге уже никого не испугает:

«Грозен наш Бог, – подумал Иегуда, шагая все размашистее и легче. – Грозен Иегова и никогда не забывает обид. Только слишком часто смотрит в другую сторону, когда одни, восславляющие его имя, творят беззаконие над другими, верующими в него, Единого.

И когда горел Храм – небеса не разверзлись, и с хлябей небесных на пламя не пролился обильный дождь.

И когда римляне тащили из Святая Святых драгоценные занавеси и утварь – он молчал. Может быть, он согласился с тем, что случилось? Наказал нас за то, что мы не нашли согласия меж собою даже перед лицом врага? Ведь стер же он с лица земли Содом и Гоморру? Но неужели в целом Ершалаиме не нашлось двадцати праведников, чтобы заслужить его прощение? Всего лишь двадцати из полумиллиона погибших в его стенах?

Среди женщин и детей, умерших от голода, растерзанных в схватках между защитниками города, павших от римского железа и заживо сгоревших в огне, неужели не было праведников, Господи?

Среди пекарей, ремесленников, ткачей, сапожников, бондарей, гончаров, землепашцев, виноделов, пришедших к Храму на праздник Пейсах с жертвенными агнцами для тебя, Яхве, на плечах – разве среди них не было праведников? Теперь тела их уже сгнили в Геене,[34] и не разберешь, кто из них умер с твоим именем на устах, а кто с проклятиями. Кто защищал твой дом, Господи, а кто просто не успел уйти, пока Тит не замкнул земляной вал? Слышал ли ты, Господи, как кричали верующие в тебя, умирая на крестах под стенами города?»

Он невольно взглянул в высокое прозрачное небо, заполненное светящейся пылью и яркими, как граненые нубийские камни, звездами, испуганно дрожащими под легким прохладным ветерком.

Никого.

Даже след падающей звезды не прочертил неба.

Яхве ничего не слышал.

Как всегда.

Яхве не плакал.

Как всегда.

Но будем надеяться, что он действительно не забывает обид.

Как всегда.

Перед входом в короткую анфиладу караульных помещений, ведущих в Северный дворец, Иегуду остановила стража, но возглавлявший караул бен Канвон узнал старика и не только пропустил, но и вежливо ему кивнул с высоты своего огромного роста.

Бен Канвон был одним из приближенных Элезара, ставший его другом и личным телохранителем задолго до осады Ершалаима. Кроме роста и невероятной физической силы, его отличал скверный характер и зычный, словно иерихонова труба, голос.

Именно его луженая глотка была основным устройством для ведения переговоров с осаждавшими в тех случаях, когда бен Яиру хотелось их позлить. Бен Канвон орал так, что даже римляне, стоявшие лагерем на восточной стороне, у начала Змеиной тропы, слышали его ругательства в адрес Флавия Сильвы, брошенные вниз со стороны западной.

Именно там, на западе, располагался основной лагерь Десятого легиона.

Именно там вереницы рабов-евреев под руководством римских инженеров и под бичами римских же десятников день и ночь строили насыпь для того, чтобы подвести осадные башни к стене Западного дворца.

В этом месте к Мецаде поднималась похожая на хребет крокодила скала, и именно ее использовали строители, чтобы преодолеть пропасть, ограждавшую Иродово гнездо надежнее, чем рукотворные башни. День за днем, ночь за ночью, укрывая строителей и рабов от стрел навесами из дерева и мокрых шкур, люди Сильвы возводили насыпь. И с каждым часом она становилась все выше, приближая ту минуту, когда воины Десятого хлынут вовнутрь Мецады, не щадя никого.

Восемь тысяч человек.

Восемь лагерей.

Тысячи пленных евреев, бредущих туда и обратно с корзинами, наполненными красноватой сухой землей и камнями. Еще несколько сотен постоянно, с той же насекомой настойчивостью, сновали между подножием горы и источниками Эйн-Геди, таская за спиной объемистые мехи с водой да глиняные кувшины на широких наплечных лямках.

Иегуда часто смотрел сверху на то, как копошится внизу этот огромный, безупречно функционирующий, не знающий отдыха и сна людской муравейник. Он, переживший осаду Иерусалима, знал, что римская армия не дает сбоев, и те победы, которые воодушевили народ Иудеи к войне с Империей, просто подтолкнули страну на край пропасти. Чудовищный механизм, громадная, не знающая устали стенобитная машина Рима пришла в движение в ответ на непокорность евреев. Заскрипели великанские колеса, надетые на оси, вытесанные из цельных стволов кедра и обильно умащенные бараньим жиром. Окованная железом башня Империи качнулась на какой-то миг у своих юго-восточных пределов, но устояла и двинулась на возомнившую о себе Иудею.

И спасения уже не было.

Это была долгая война. Семь долгих, кровавых лет. Сотни тысяч погибших.

Назад Дальше