Женский Декамерон - Юлия Вознесенская 5 стр.


Ну вот. А потом началась война и все мои осмысленные воспоминания связаны с нею. Во Львов пришли фашисты, и начались повальные облавы на евреев. Наш отец – это мама позже рассказала, когда я подросла, – решил, что самое лучшее для нас собрать вещи и пойти с утра на вокзал, как было приказано всем евреям. «Для нас» – это значило для мамы с тремя детьми. Мне тогда было два года, сестре Гене семь лет, а брату Левушке – девять. А на отца приказ о евреях не распространялся, он ведь был поляк, как я уже говорила…

Мама стала плакать, она очень испугалась за детей.

– Что ты так разволновалась? – возмущался отец. – Немцы цивилизованная нация, ничего плохого они вам не сделают. Вас эвакуируют в безопасное место где-нибудь в Германии, вы мне оттуда напишете. Не забудь сразу же сообщить им, что ты известная пианистка – может быть, они тебе организуют гастроли по Германии. Это же культурные люди, Бася, я не понимаю, отчего ты впадаешь в панику?

Но отец маму не успокоил. Она сказала ему, что пойдет к родственникам узнать, что они собираются делать, и побежала к дяде Арону за советом.

Дядя Арон был очень умный человек. Он всем потихоньку говорил, что единственный способ уцелеть еврею в этой обстановке – это внимательно следить за всеми фашистскими приказами и делать все в точности наоборот. Когда мама вошла в дом дяди Арона, она увидела, что вся его семья занята сборами.

– Неужели вы тоже хотите идти на вокзал? – удивились она.

– Ни в коем случае! – ответил дядя Арон, – Мы уходим под землю.

Оказалось, дядя Арон и еще несколько смелых и сообразительных евреев раздобыли где-то карту канализационной системы Львова и решили выйти по трубам к руслу подземной реки, протекающей под городом. Дядя Арон велел маме собрать все необходимое, взять побольше еды, потеплее одеться и ночью прийти к нему вместе с детьми. Отцу он приказал ничего не говорить, а просто объяснить ему, что все родственники решили явиться на вокзал вместе, чтобы не потеряться потом в дороге.

Отец маме поверил и не стал вмешиваться в ее сборы и тем более не собирался нас провожать. На улице еще было тепло, но мама достала из гардероба свою котиковую шубу и нас тоже обрядила во все зимнее.

Глубокой ночью мы пробрались к дому дяди Арона; это было опасно, потому что по городу ходил патруль. А позже мы вместе с его семьей и еще несколькими евреями пробрались задворками в какой-то глухой двор. Там уже был открыт канализационный люк, и мы все по одному спустились в него по железной лестнице до самого дна, а там нас уже встречали двое мужчин с фонарями. Самых маленьких снесли вниз на руках и старенькую маму дяди Арона, которая уже не ходила, тоже. Внизу нас повели по холодному и сырому подземелью куда-то в темноту…


Из нашей подземной жизни – а она продолжалась несколько месяцев – я мало что помню. Там было темно, горели слабые самодельные коптилки, везде капала вода и стоял отвратительный запах. А сверху иногда к нам доносился звон трамваев и колоколов. Дети плакали и просились наверх. Я тоже не хотела там оставаться. Мама говорила, что ей все время приходилось держать меня на руках: стоило на минуту отпустить, как я пыталась куда-то уйти. А еще там всюду бегали огромные крысы. Они охотились за нашими продуктами, и маме приходилось держать на коленях не только меня, но и наш мешок с едой. Ни Левушке, ни Гене она не могла его доверить, потому что от плохого воздуха они все время засыпали, и тогда крысы грызли мешок. Но однажды, когда у нас оставалось уже совсем мало еды и мама прятала мешок на груди под шубой, крысы все-таки нас ограбили. Мама то ли крепко уснула, то ли потеряла ненадолго сознание, и крысы прогрызли ее шубку, потом мешок и утащили все, что там оставалось. Потом мама нашла у кого-то иголку и сделала из пустого мешка заплатку на шубу. С голода нам умереть не дали, а в шубке с большой заплаткой на животе мама и в лагерь прибыла, где над ее видом очень смеялись немцы. Зато и не отняли!

Нас погрузили в вагоны и повезли в лагерь. Конечно, для всех это было большое горе, но только не для маленьких: мы ничего не понимали и только радовались солнцу. Правда, первое время мы и смотреть на свет не могли – глаза болели, но скоро это прошло.

В какой лагерь, спрашиваете? В обыкновенный. Фашистский концентрационный лагерь Освенцим. Да, в конце концов немцы нас все же выследили с собаками и взяли. Но не всех. Две семьи успели уйти и спастись. Говорят, это были единственные евреи, уцелевшие во Львове.

Про концлагерь я вам рассказывать не буду. Вы из кино и книг больше меня знаете, а я ведь совсем маленькая была и сама почти ничего не помню. Только одно хорошо запомнилось: как мы, дети, попавшие в женский барак вместе с матерями, боялись мужчин. Мы твердо и точно усвоили: женщины – это защита, мужчины – страшная опасность. Они могли избить, могли убить на месте, пристрелить, как щенка, ребенка только за то, что он громко заплакал. А самое страшное – они могли разлучить с мамой. Мы боялись отойти на шаг от матерей, старались все время держаться за юбку или за руку.

Левушку от нас забрали в мужской барак, и больше мы его не видели. А Геня скоро заболела, ее забрали в больницу, а оттуда в крематорий. Осталась я у мамы одна. Нам повезло, мы выжили и даже вернулись во Львов. Но в нашей квартире отец поселил уже свою новую жену, и у них даже успел родиться ребенок. Он дал матери денег на дорогу и посоветовал ехать в Ленинград, где жили ее родственники. Обещал платить на меня алименты. Но мама отказалась: деньги тогда ничего не стоили, она думала, что в Ленинграде сразу же найдет работу. Музыкантша, вы подумайте! Такая наивность ее и погубила в конце концов. Когда я думаю о маме, всегда удивляюсь, как она, такая неприспособленная, ухитрилась сохранить мне жизнь.

Да, но я еще вот что хотела сказать вам об Освенциме. Как-то наши женщины узнали, что готовится приказ о ликвидации всех еврейских детей. Нас уже оставалось совсем мало, все почти умерли, как ни берегли нас женщины. И тут мама приказала мне не отходить от нее ни на шаг, а завидев «дядю» – все равно какого, бежать к нашему месту на нарах и залезать под матрац. Я была такая худая, что на матраце, рассказывала мама, и бугорка не было видно там, где я лежала. Ах, как трудно было маме отучить меня потом от этой привычки! Уже я все понимала, уже мы как-то устроились в Ленинграде, но если чужой мужчина заходил к нам в комнату – управдом или сосед, например, я тут же молча бежала к маминой кровати и лезла под матрац.

Подросла я и пошла в школу. Под матрац прятаться перестала, но безумный ужас перед мужчинами у меня так и остался. В школе я училась отлично по всем предметам, кроме рисования – его вел учитель. Когда директор проходил мимо меня по коридору, я вжималась в стенку, а если заговаривал – не могла ответить ни слова, и его-то слов со страху не слышала.

С годами это почти прошло. Но когда я стала девушкой, я никак не могла понять моих подруг: как это они могут испытывать какие-то нежные чувства к молодым людям? А если какой-то мальчик пытался за мной ухаживать, я тотчас мысленно примеряла на него эсэсовскую форму. Конечно, рассказы матери об отце тоже посеяли у меня недоверие к мужчинам, но самое страшное было вот это крепко усвоенное в лагере: если идут мужчины – надо прятаться, иначе быть беде.

Как же, спросите, я с таким вот страхом все же вышла замуж? Очень просто. После смерти мамы родственники дали мне возможность доучиться в музыкальной школе, а потом я поступила в училище. Тут меня начали сватать, чтобы поскорее устроить мою жизнь. Они все уже старые были, мои дяди и тети, хотели поскорей до конца довести то, что маме обещали, – поставить меня на ноги и устроить. Знакомили меня с какими-то красивыми и ловкими молодыми людьми, тоже евреями, которые хотели жениться на ленинградке. Многим я нравилась, но я каждый раз плакала, что огорчаю своих родных, и отказывалась. А однажды пришел к одному из моих дядей его друг, сорокалетний вдовец, тоже хотел жениться, просил подыскать ему спокойную добрую женщину, которая могла бы заменить мать его двенадцатилетней дочери. Вот этого человека я не испугалась, потому что мне страшно жалко стало девочку: я ведь тоже в двенадцать лет осиротела. Борис Николаевич на меня и внимания не обратил, сидит девчонка в уголке и слушает. А когда он ушел, я набралась смелости и сказала дяде, что вот за этого человека я бы вышла замуж без страха. Дядя удивился и попытался меня отговорить: «Ты сама еще ребенок, где тебе дочь воспитать!» – и отказался меня сватать. Но тут я совершила единственный героический поступок в своей жизни. Как только Борис Николаевич пришел еще раз к дяде вместе с дочерью, я зазвала Ленусю к себе в комнату и все прямо ей сказала: и кто я сама и что хочу заменить ей мать. Ленуся моя расплакалась, обняла меня и тут же назвала мамой. Ну, а с папой своим она нас за неделю сосватала. Стали мы жить втроем, и страхи мои скоро меня оставили, разве что когда приснится что… Вот. А первой любви так и не было, как видите…


Все женщины пригорюнились, слушая рассказ Нели, а Иришка всхлипывала в платочек и шмыгала своим курносым носом, как младенец.

Бичиха Зина качала головой и приговаривала:

– Вот сволочи, вот ведь сволота какая… Сейчас в лагерях детишкам, конечно, тоже не сладко приходится, но все ж таки свои – не фашисты, хоть не стреляют.

– А ты про какие лагеря говоришь, Зина?

– Да про наши, советские, в которых «дэмээры» есть, бараки для детишек то есть. По-казенному Дом матери и ребенка. Если попадает зэчка с дитем или в лагере родит – его туда, в «дэмээр» этот. Подвезло мне, что сейчас не сижу, а то бы и мою дочку на казенный харч определили.

– Ты нам расскажешь про женские лагеря, Зин?

– Ой, не сегодня, девоньки! Два лагеря на день – это уши свянут. В другой раз. Сейчас вон Эмма пускай рассказывает, она этого дела затейница, вот ее и послушаем.

И Эмма тут же начала свой рассказ.

История девятая,

рассказанная театральным режиссером Эммой и повествующая о первой любви, объектом которой она стала, о соблазненном и покинутом художнике сцены и о том, что порой тому, кто соблазнил и покинул, тоже не позавидуешь


Я вам расскажу о том, как сама стала предметом первой любви, причем любви самоотверженной и, если хотите, даже в какой-то степени безумной.

Первый мой брак, еще студенческий, был и неудачен, и недолог: через год развелись, благо, новые законы вышли, ускоряющие этот душетравительный процесс. Расстались мы с моим сокурсником, и я сразу же вышла замуж за другого, тоже актера, но уже знаменитого в прошлом и пожинавшего остатки былой славы. Сейчас он вовсе спился и исчез с моего горизонта, но тогда я считала, что брак у нас очень удачный. Единственное, что меня изводило до бешенства, это его постоянные любовные истории. Как только ему давали новую роль, он тотчас влюблялся в партнершу по сцене. Билась я билась с ним и решила, что единственный для нас выход, если я хочу сохранить этот брак, – ехать играть в провинцию. Дали мне место режиссера в только что открытом театре в одном из новых городов Сибири. Бросили мы Ленинград и поехали. Муж соблазнился тем, что в провинции, да еще при жене-режиссере, ему обеспечены все главные роли. Так оно и вышло. Начала я прямо с постановки «Ромео и Джульетты», и он получил роль Ромео, хотя по возрасту и по виду уже годился разве что для Фальстафа. На Лира он не тянул талантом. И как легко догадаться, начал он изучение роли с того, что влюбился в Джульетту. А Джульетта у нас была само очарование: молоденькая девочка, только что кончившая театральное училище, глаза на пол-лица, фигурка точеная. От моего поношенного Ромео она, естественно, пришла в бурный восторг. Его потому на молоденьких и тянуло, что женщина постарше вмиг бы разглядела всю мишуру его чувств. Начался для меня ад. Провожу репетицию, а мой мерзавец, ничуть не стесняясь, своей Джульетте глазки строит, ручки пожимает, а роль, между прочим, ведет скверно: и слов не помнит, и все интонации у него фальшивые. Ну какой же Ромео в сорок с лишним, подумайте сами! Актеры, помреж, рабочие сцены – все всё видят и на меня косятся, кто сочувственно, а большинство со злорадным любопытством. Я же стараюсь взять себя в руки и сделать хороший спектакль. Словом, дохожу до полного нервного истощения, а до первого прогона еще работать и работать.

И тут, когда нервишки у меня совсем стали сдавать, вдруг замечаю я, что наш театральный художник Алеша, совсем молоденький мальчик, поглядывает на меня грустными влюбленными глазами. Заметила, и мне стало легче жить. Как только мой престарелый Ромео начинает при всех на репетиции куры строить глупенькой Джульетте, я только посмотрю на Алешу – и успокаиваюсь.

Однажды Алеша задержался после репетиции, подождал меня – я из театра последняя уходила – и объяснился в любви. Я молча погладила его по щеке и ушла. Но он продолжал просиживать все репетиции, не сводя с меня глаз.

Наступил день премьеры. Спектакль мой прошел с триумфом, местная городская знать устроила нам банкет. И вот на этом банкете мой Актер Актерыч, разогретый аплодисментами, заявил мне, что бросает меня и уходит к своей Джульетте. Выбрал времечко для семейного конфликта. С горя я отправилась после банкета с Алешей гулять по городу, а потом пошла к нему в его комнатенку, которая у него была при театре, да и осталась до утра. А утром, как только я глаза открыла, он и спрашивает: «Когда мы с тобой поженимся?» Я на него удивленно поглядела и отвечаю, что это невозможно.

– Ты не смеешь мной играть, – вспыхнул он. – Это тебе не театр! Если ты сегодня не останешься со мной навсегда, я покончу с собой.

Я плечами пожала.

– Из бутафорского пистолета застрелишься? В добрый час.

И ушла.

Прихожу через пару часов на репетицию – Алеши нет. Вот и хорошо, думаю, спокойно поработаю. И вдруг прибегает наш администратор и сообщает, что Алешу увезли в больницу на промывание: отравился каким-то снотворным. Первая мысль моя была: «Да как он посмел! Что ж это он меня на посмешище выставляет?» Кто-то из молодых актеров побежал в больницу узнавать, а я взяла себя в руки и провожу репетицию как ни в чем не бывало. Только сердце ноет. А вечером мне говорят, что Алеша при смерти, слишком много он хватанул этой гадости. Тут я не выдержала, побежала к нему. Узнав, что я его начальство, меня пропустили в палату. Он едва в себе был, но меня узнал, глазенки заблестели. Шепчет: «Теперь ты меня не покинешь?» – «Не покину, не покину!» – отвечаю, а сама думаю: как же мне теперь быть-то с этим дурачком?

Пока Алеша болел, я добилась перевода в Ленинград. И что же вы думаете? Он, как только поправился, тотчас уволился из театра и помчался ко мне. И началось что-то вовсе кошмарное: работы у него в Ленинграде нет, жить ему негде, скитается невесть где и каждый день звонит мне по телефону. Как-то я ему говорю: «Алеша! Ведь ты не девушка, которую я соблазнила и с ребенком бросила. Как тебе не стыдно, будь же ты мужчиной!» Не понимает, дурачок. Говорит: «Если бы у нас был ребенок, я бы взял его себе и мне бы легче было». Кончилось тем, что я от этой заботы в нервную клинику должна была лечь. Только это Алешу и остановило, заставило уехать из Ленинграда – он за меня перепугался. А я теперь иногда думаю, когда слышу истории о соблазненных и покинутых: «Интересно, кому из них хуже, ей или ему?» И знаете, я предпочту трижды покинутой быть, чем еще раз этакий шквал чужой любви выдержать. Бог с ней, с этой любовью! Предпочитаю ее видеть на сцене, где кинжалы картонные, а яд – подкрашенная водичка.


Посочувствовали женщины: кто Алеше, а кто и самой Эмме.

Тут подошла очередь рассказывать Иришке.

История десятая,

рассказанная секретаршей Иришкой, повествующая о безумных страданиях юных влюбленных, но заканчивающаяся хэппи эндом


Мы встретились с моим будущим мужем Сережей на пляже у Петропавловской крепости. Был жаркий день, все купались, а у меня болело горло. Я сидела на стволе упавшей ивы возле самой воды, и мне было жарко и грустно. Вдруг ко мне подбежала огромная черная собака чау-чау и стала меня обнюхивать. Я боюсь незнакомых собак и потому замерла, вспомнив, что говорил отец: «Если боишься собаки, то старайся не двигаться и не показывай виду, что боишься». И тут я услышала веселый голос:

– Мишка! Разве можно пугать такую красивую девочку? Посмотри, она почти такая же красивая, как ты.

Хозяин собаки подошел к нам и сел рядом на бревне.

– Ты не рассердишься, если я посижу здесь, пока Мишка купается?

– Сиди сколько хочешь. А почему ты сам не купаешься со своим Мишкой?

– Мне нельзя, горло болит. А ты почему?

– У меня тоже горло.

– Тогда давай вместе смотреть, как купается Мишка.

Мы сидели и смотрели. Потом Мишка выбежал из Невы, подбежал к нам и стал отряхиваться. Из его кудлатой шерсти на нас полетел целый фонтан воды, нам стало весело и уже не так жарко.

Назад Дальше