Гайфулиной видеть своего любимого было нельзя, и она рыдала на рабочем месте, перелистывая свои воспоминания о встрече за бойлерной, не скрывая слез, бродила по офису, рассказывала всем желающим свой план создания семьи и показывала УЗИ ребенка, так похожего на Горелова.
Жена Горелова ушла покурить, и Горелов послал смс своей партнерше по членовредительству, что он все понял и больше им не надо встречаться, слишком много жертв, не стоит испытывать судьбу.
Вечером в офисе был юбилей главного бухгалтера; накрыли, как всегда, в зимнем саду, напились быстро, начали играть в фанты: главный заказал Гайфулиной танец на столе – он видел это на Кипре десять лет назад, и ему понравилось.
Гайфулину упрашивать не пришлось, она сама залезла на стол и всю страсть брошенной женщины вложила в танец. Она ловко переступала через блюда и салаты и танцевала соло раненой птицы из Красной книги, подстреленной браконьером.
Все онемели, боялись смотреть, отводили пьяные глаза, только Галкин смотрел не отводя взгляда. Птица сама летела в силки, она устала и упала в руки Галкину. Все поняли, что в финал вышли Галкин и Гайфулина, завтра будет что обсудить.
Письмо Анне Чепмен
Дорогая Анечка!
Позвольте мне, старику, Вас так называть, потому что мой возраст и плохая память позволяют мне причислять к своим всех, кто моложе меня, обращаться уменьшительно и ласкательно.
Ваша история потрясла меня, она даже перепахала меня, как осеннее поле, полное несжатых злаков, нахлынули разные мысли, которыми я хочу с Вами поделиться, выплеснуть, так сказать, все хорошее из себя и истребить в себе все стыдное, коего в каждом из нас немало.
Я среднестатистический пенсионер с пенсией в три тысячи рублей, но обожаю искусство.
Жить на три тысячи рублей и при этом никого не убить – подлинное высокое искусство.
Сделать грешное мне мешает только природная лень – так я думал раньше, а теперь оказалось, что это совсем не лень, оказалось, что я латентный даос и практикую это учение на подсознательном уровне.
Я выяснил, что в последнем воплощении я был шаолиньским лазутчиком, а до пенсии работал на доверии в лаборатории внезапного выброса газов на улице Сторожевой в Лефортове, в Институте низких частот высокого напряжения, аффилированном с газовой отраслью.
Много газа испустили мы для своих опытов – и ничего не открыли, но отрицательный опыт в науке – тоже результат, как говаривал мой руководитель – единственный кандидат наук Либерман в нашем академическом гнезде, попивая кофе «Ячменный колос» с размокшими сухариками «Звездочка».
Так мы добрели с Либерманом до пенсии, и он тупо уехал к внучкам к пустыню Негев, где успешно охраняет стоянку поливальных машин, с пенсией, достойной жизни даже в цветущей долине.
Ну, бог с ним, с Либерманом, он и здесь был говном, и я ему не раз жестко и резко, по-партийному, врезал при распределении праздничных заказов – он всегда брал себе пакет с черной икрой и красной рыбой, оставляя мне непрестижную красную икру и белую рыбу неизвестного происхождения.
Говно этот Либерман и предатель, член КПСС, а сбежал после путча в 91-м, а я из-за него в партию не попал. Он попал, сука, по квоте для нацменьшинств, а я, представитель титульной нации, не попал в партию и всю жизнь просидел за его спиной, даже в Болгарию не съездил по льготной путевке. Я не антисемит, но все-таки они очень противные.
Желание работать в органах у меня появлялось два раза, в первый раз после армии я встретил на Птичьем рынке своего однокашника Беляева, который синел в лучах осеннего солнца мундиром капитана ОБХСС и сверкал золотым шитьем погон, ослепляя меня эполетами и ботинками югославского производства, в них отражалось даже небо.
Я сразу забыл, что пришел купить себе мохнатого друга, и увлекся Беляевым. Он, кусая дефицитную в ту пору вафлю «Лесная быль», сквозь зубы доложил мне, что кушает он в ОБХСС неплохо, оклад, форма, бесплатный проезд, щенки и попугайчики бесплатно (он курировал Птичку), и корм имел неплохой.
– Иди к нам, – вальяжно сказал мне тогда Беляев и ушел собирать подать с продавцов мотыля.
Я загорелся и утром, даже чаю не попив, двинулся в отдел кадров районного УВД.
За дверью с табличкой «Начальник» меня весело встретил полковник с глазами уставшей совы. На правой руке у него, на костяшках пальцев, синела наколка «Коля». Я крайне удивился: на табличке перед кабинетом чернело на белом «Каблуков Евгений Сильвестрович». Я сверил с наколкой – выходила хуйня. Для корректности я просто обратился, как в армии: «Товарищ полковник, хочу служить Родине в подвалах Таганского гастронома и там, среди копченостей, окороков и охотничьих сосисок, изводить, как крыс, расхитителей социалистической собственности».
Я сказал, полковник услышал, потом я подал свои бумаги, мне сказали зайти через неделю, и я ушел, переполненный ожиданием и половой энергией, накопленной в армейских буднях, как масляный конденсатор из приемника «Ригонда» рижского радиозавода.
Девушка моя оказалась дрянью, не дождалась своего сокола из войск мотострелкового профиля и стала открыто жить с мясником Рогожского рынка за вырезку и мозговые кости для моей бывшей собаки. Я не Карацупа, и своего Мухтара оставил девушке, чтобы он не скучал и заодно присматривал за невестой, но пес мой тоже скурвился и поменял меня на кости и стал лизать сапоги новому хозяину, как полицай в период немецко-фашистской оккупации. Все они суки, скажу я Вам, Анечка, и причем продажные, но сейчас не об этом.
Когда я пришел за ответом, полковник «Коля» был невесел. Он сухо сказал мне, что я не прошел проверку, и таких нечистоплотных людей во внутренние органы не берут.
Я сразу понял, на что он намекает: я погорел на письке Куликовой.
Детская шалость в трехлетнем возрасте стала стеной между мной и органами. Сдал меня, конечно, Мартынов, в этом сомнений не было, севший первый раз за зоосексологию в колонию для малолетних, за зверские опыты по опылению одной хохлатки из курятника Порфирьевны, ветерана НКВД-МГБ-МВД.
Покушение на изнасилование хохлатки посчитали нападением на внутренние органы, и Мартынов ушел в колонию по тяжелой статье.
Там он и рассказал следствию о нашей детсадовской троице.
Я в три года полюбил Куликову всем сердцем, на прогулке я нашел ягодку-земляничку и вставил Куликовой в сокровенное место, а Мартынов, мой враг и соперник, скрытно подполз и жадным ртом съел ягодку и заодно убил мою любовь, я стал третьим лишним. Так я научился считать. В тот раз меня впервые не взяли в органы, я остался на обочине, как улитка на склоне.
Как меня не взяли второй раз, я напишу позже, устал я сегодня, разбередили Вы меня, Анечка…
Латентный даос, пенсионер Рувим Кебейченко.
дорогая анечка!
я продолжу свою илиаду, в смысле одиссею моей второй попытки вонзиться в органы и исполнить свою заветную мечту.
Я и раньше в те сладкие советские времена следил за своей Розой, так просто, для навыка, повода она не давала, хотя один раз было.
Сейчас, когда дети выросли и меня с ними связывает только кредитная карта, я признаюсь вам, что один раз я ее поймал.
Вы не удивляйтесь, это было у нее с Либерманом – моим начальником, научным соратником и конченой тварью. Мы сейчас, конечно, с ним не пересекаемся, я живу, как и раньше, по Эвклидовой геометрии, а он всегда жил по геометрии Лобачевского, и наши параллельные прямые (тогда он еще маскировался под советского человека) пересеклись на диване, в гостях у Кирилюка, начальника нашего Первого отдела, который отмечал полувековой юбилей в своей новой квартире на улице Почтовой.
Нас с Либерманом он выделял как интеллигентов, хотя какой, на хер, Либерман интеллигент, так, «образованщина», все по верхам: немножко Северянина знал, Галича пел домашним голосом и на десерт мог прочесть наизусть два стиха Мандельштама, и все…
А вот моя Роза, хотя и работала дефектологом в детском саду, была выпускницей техникума культуры в городе Кинешме.
Она по праву считала себя опорой духовности со времен Киевской Руси, и я с ней был согласен, как не согласиться.
Из консерватории не вылезала, могла «Тамань» прочитать на одном дыхании, вот какая у меня была Золотая Роза, но попала в сети этого таракана Либермана, повелась на Северянина и песенку про гражданку Парамонову, так и взял он ее за живое, псевдодиссидент липовый.
Роза и повелась и прилегла у Кирилюка в кабинете, когда он сети свои расставил, а я в неведении был, в шахматы играл с Кирилюком, в блиц, с форой. У Кирилюка на зоне один мастер сидел, сектант из Литвы, так там он его надрочил «—е2-е4».
Так вот, захожу я в спальню, запах Розы меня привел, как слепого Аль Пачино, захожу после поражения 12:10 и вижу, как Роза грудь вздымает, а она волнуется, как Черное море, юбки уже нет, Либерман ужом вьется. Я ему говорю, как достойный джентльмен: «Их мусс» (Я должен, но ты?). Либерман все понял, он идиш знал, а Роза сознание потеряла, но я ее простил, она под наркозом была, жертвой стала этого «Вольфа Мессинга».
Хотел уволиться, а потом подумал и не стал, буду я место терять в академической среде из-за всякой дряни.
А Роза, ласточка моя, после этого крестилась и покаяние получила от модного батюшки Геннадия, который служил в Леонтьевском переулке, ныне улице Станиславского. Смешно даже, он кричал: «Не верю!» – а на нем храм стоял, чудеса!
Ну ладно, это лирика, а дело так было.
Я на ночь взял Тору у либермана. Он удивился, но дал; думаю, у него задание было от ихнего Моссада – вербовать незрелых неофитов, некрепких духом.
Почитал я на ночь, чушь какая-то, любят эти евреи все запутать, заснул, а книга эта ихняя так меня ударила по переносице, что залился я юшкой красной.
Роза – воробышек мой. Чуть кровь остановила йодом и порцией «Тамани», чуть заснул, как стало мне сниться, как Авраам родил Якова, а потом Иов в ките приплыл, и я проснулся после такого кошмара и до утра не заснул, только глаза закрою – опять Адам с лицом Либермана мою Розу Евой называет и в сад зовет, тут кто заснет, только зверь дикий, а у меня душа тонкая, как наночастица, скажу вам, Аня, откровенно, вдруг понадобится мятущаяся душа делу нашему справедливому.
Через неделю меня озноб бить начал, не звонит Каблуков, целую неделю не звонил, я уже все передумал, может, в Центре какая заминка, может градус международных отношений изменился?
Оказалось проще простого: Каблуков позвонил и сказал, что картошку ездил копать на Брянщину, мамке помогал заготовки делать, и назначил встречу на конспиративной квартире в гостинице «Северной» на Сущевском Валу.
Десять капель бергамота
В английской традиции файф-о-клока в чай добавляют ровно десять капель бергамота. Такая точность в рецепте многое объясняет в ментальности британцев.
Я сам видел в отеле «Ритц» на Вандомской площади Парижа, как потомок Кромвеля, благообразный господин, пил послеобеденный чай из гомеопатической чашечки и выговаривал бармену за то, что он по французской безалаберности перенасытил его чай на две капли ингредиента, и бармен извинился, искренне не понимая существенной разницы в две капли.
Мой товарищ по путешествию – в прошлом мини-олигарх, который в этом отеле прожил три миллиона долларов в тучные времена, – сказал мне, что в свое время, когда он был лучшим гостем системы «Ритц» и давал чаевые в размере стоимости сьюта, он научил местного повара делать картофельное пюре и подавать его на гарнир к фуа-гра со свежим репчатым луком на завтрак с литром водки – и в этом наш особый путь.
Богатые люди новой России иногда ведут себя как нашедшие кошелек: первое ощущение нечаянной радости, потом, когда оглядятся по сторонам и убедятся, что погони не будет, содержимое присваивается, и уже кажется, что ты всегда был умным и богатым. А те, кто не успел поднять кошелек, просто лохи, не умеющие использовать свои шансы в рыночной экономике.
От беспокойства за свое добро все беды. Каждый хочет отнять, тут и государство с карающим мечом, и неформальные силовики, все норовят отнять и радость обладания отравить, вот и не пьется «Шато марго», и омар в рот не лезет на Лазурном Берегу.
В лондонском дворце, в горном шале и тысячеметровом доме на Николиной горе холодно и мрачно; комнат много, а не уснешь, детей филиппинские няньки водят, по дому в трусах не погуляешь.
Толпа обслуги из посторонних людей мелькает, пукнуть невозможно, жена волком смотрит, следит, а сама спит по очереди с водителем и тренером по йоге.
Любовница заколебала – дрянь малолетняя, толку от нее немного, а все дай-дай, сам мучаешься, кого любит она, тебя, плешивого, или кошелек твой – ее эрогенная зона.
Деньги твои далеко, в офшорах, в бумагах, то ли есть они, то ли дикий ковбой Доу-Джонс унес их, скрывшись в песчаной буре. Вчера ты был на коне и стоил восемь, а сегодня ты улетел и карты твои заблокированы, и нечем заплатить за сено в личной конюшне…
И оказывается, что платить надо, кругом сплошной маржин-кол по всем направлениям, и сидишь ты на кухне для прислуги, и сам варишь себе сосиски, такие вкусные с кетчупом, и пьешь пиво «Очаково», как когда-то в общаге на Лесной, и смотришь по маленькому «Шилялису», как рухнули последние твои бумаги на бирже азиатского дракона.
Мне могут сказать, что это зависть и злорадство, классовая ненависть и прочее.
Но это совсем не так. Как же хорошо спится в двушке в Митино после зарплаты! Ты едешь в метро и гладишь через карман свои законные 25 тысяч рублей – и это только аванс, а завтра ты сам на своем поношенном «пассате» поедешь за сто километров по Горьковской дороге на свою «фазенду» и будешь лежать все выходные.
И сам топить баню, и жарить мясо сам, не хуже, чем стейки в «Гудмене», а потом на великах с детьми на озеро, и ни одна тварь не помешает тебе выйти без трусов ночью на твои шесть соток и справить нужду, глядя на луну, под зуд комаров и шелест сверчков.
За все надо платить.
Укол прошлого
Болтконский лежал дома с простудой. Он редко болел, и легкое недомогание вводило его в ступор. Две вещи он переносить не мог – смотреть, как болеют его дети, и свои сбои в организме, они выводили его из себя, но ненадолго…
При температуре 37,6 он ложился лицом к стене и ждал смерти, жена знала его причуды и не трогала: таблетки он не пил, считал, что сила организма сама выработает противоядие инфекции, и ждал, вместо того чтобы принять таблетку и забыть через пару часов о недомогании.
Когда болела жена, он не переживал, не сочувствовал – не мог.
На сигналы ее организма у него прибор сострадания не работал, он даже раздражался, когда она ему рассказывала о своем гемоглобине и уровне ферментов, он помнил пословицу – муж любит жену здоровую, а сестру богатую. Сестер у него не было, а жена была, и когда она болела, он чувствовал себя подлецом, не жалел ее. Она обижалась, а зря: если у человека нет руки, просить его отнести ее на руках на пятый этаж бессмысленно.
В такие минуты Болтконского всегда посещали грустные мысли, он считал свою вялотекущую болезнь наказанием за грехи. Их у него накопилось достаточно, но маленький грех не вызывал поражения громом, мини-грехи карались легким недомоганием.
Наказание болезнью имело основание: его Даша в очередной раз плакала от его словесных упражнений по поводу ее глупой жизни с «ним» – так он называл ее бойфренда, с которым она жила после их одиннадцатого разрыва на все времена.