Мне тебя обещали - Эльчин Сафарли 3 стр.



Виктория размякает. Я дрочу над ее влагалищем и через пару минут кончаю на нее мертвой спермой. Она улыбается, я – застегиваю ширинку. Она растирает пальцами густые брызги и засовывает липкие пальцы в себя. У каждого своя правда, но истина всегда одна.

Перед тем как спуститься в метро, я курю у зимней набережной. Туман, влажный ветер бьет в лицо. Волны ворочаются под потрескавшейся коркой льда, уходят вдаль, исчезая в белом молоке нависшего тумана. Ну край мира, просто край мира.

9

Я не иду в банк. В этот раз беру машину напрокат и сам отправляюсь туда, куда с разной частотой хочется вернуться всем. Город детства. Он в пяти часах езды от бьющего наповал мегаполиса, где каждую ночь тысячи женщин отворачиваются к стенке с одной мыслью «ну обними же, обними», где каждое утро тысячи мужчин просыпаются с мыслью о том, какую сегодня придумать причину для позднего возвращения домой.


Рыжий «Опель» с выцветшими кожаными сиденьями. Оптимальный вариант для дорог, по которым мне предстоит ехать. Инфраструктуры здесь хромают. Зато в городе моего детства есть море, есть рыбаки с печальными глазами и их шаловливые детишки – они скоро вырастут, уедут в мегаполис за иллюзией счастья. Еще здесь много солнца, оно на ладони неба, на него можно смотреть со всех сторон, здания-высотки не помеха.


Я хорошо помню этот город, хотя все детство провел в себе, в своей голове, в постоянной уборке. То одну мысль подвину, то другую. Тут вытру пятачок, а это выброшу. Лабиринты моего маленького мира с созвездием Большой верной собаки. Такой верной, что отзывается даже на команду полузакрытых глаз.


Там было все так, как нужно. А почему было? Мне кажется, из детства я выехал, а вот до пункта назначения – «взрослости» – не добрался. Так и живу в автобусе. Временами думаю, что моего детства в виде маленького домика с солеными стенами уже практически нет. Он совсем состарился. А ведь если долго не ухаживать за домом, не подкручивать, не подкрашивать, если в нем не жить, то он рассыплется. И в какой-то момент становится выгоднее снести этот дом, чем починить.


Мы переехали отсюда, когда мне было шесть лет. Отцу предложили работу в холодном городе на северо-востоке. Там я научился по кусочкам отщипывать воспоминания о солнце, скармливать их воронам. Сначала я думал, что жизнь без желтого диска над головой научит меня больше любить, ценить его. Со временем понял: смогу жить-дышать дальше, как только перестану думать только о том, что я люблю, а не о том, что любит меня. Как запутанно получилось. О детстве иначе говорить сложно. Клубок, который со временем разматывается, и нить то сгибается, то выпрямляется.


Сейчас там меня ждет двоюродная сестра. Клюква. Я ее так называл – у нее щеки горят красным, словно две большие клюквы на снегу белой кожи. Она действительно ждет. У нее двое пацанов, близнецы, и много грусти. Ничего в ее жизни не сложилось, кроме детей. Родители, мои дядя с тетей, возненавидели дочь. Не досмотрела за маленьким братом, любимчиком семейства, он захлебнулся в море. Жизнь Клюквы ушла вместе с жизнью брата. Сейчас ее дыхание – это мы. Двое сыновей и я. С ними делю то, что зарабатываю. «Если бы не ты, мы бы погибли». Она повторяет это каждую нашу встречу, а я грубо затыкаю ее. Боюсь не вытянуть такой ответственности. Ей одной трудно с пацанами. Но она, молодец, справляется. «Разве это их вина, что я пришла к ним конченой?»


Соскучился. Не так часто приезжаю к Клюкве, ограничиваюсь банковскими переводами. Но когда они рядом со мной, я превращаюсь в нечто другое, становлюсь доброжелательнее, чище. И это превращение делает меня уязвимым, как в детстве. Тогда хочется бежать, прятаться. Я пытаюсь противостоять этому, ведь знаю, что с ними становлюсь таким, каким должен быть человек, мужчина. И каждый раз так сложно отдаляться от них, возвращаться в свое одиночество, к маске цинизма.

10

Мы с Клюквой курим в саду дома. Сидим на скамейке, смотрим куда-то вдаль. Наши задумчивые взгляды пробивают забор, соседний дом и все прочие преграды. Много путей на гору, а вид с горы все равно одинаковый. Я взмок от жары, весь расплываюсь, а она сухая, непринужденная. Чрезмерно спокойная или безразличная? Она будто хочет сказать: «Ты ни черта не понимаешь в моей войне с жизнью».


Кожа сестры загорелая, стянутая от здешнего безжалостного солнца. Она худая и крепкая, точная копия тети, сестры отца. «Знаешь, Африка, я не представляю себя в другом месте. Вопреки всему, я считаю, мне с детьми нужно быть здесь. Я просыпаюсь каждое утро, поливаю баклажаны, и черт знает в какой раз понимаю: вот это мое солнце, мое небо, мое море. Моя земля. Все, что за этим, – не наше. Да, красивое, комфортное, но не мое, чужое. Понимаешь?» Она с детства называет меня Африка – «ты такой же теплый, но одновременно далекий», и любая ее речь заканчивается вопросительным «понимаешь». Моя сестра, мой друг. Моя.


У наших ног спит Хумейра, собака Клюквы. У нее три лапы, а в глазах словно снег растаял. Сестра подобрала ее прошлой зимой на пороге жизни и смерти. Хумейра молча лежала в овраге, истекая кровью. Кто-то покалечил ей лапу, потеряв которую, она нашла самое важное. Своего человека. И у людей, и у собак одно желание – быть любимыми. «Не знаю, сестра. Я пока не задумываюсь о том, где я должен быть. Но мне здесь хорошо». И Клюква улыбается, накрыв мою руку своей маленькой ладошкой.


Сегодня я приехал на родину своего детства. Никогда не задумывался серьезно, что это такое. Все же родной город – это высокая концентрация впечатлений. Не чего-то определенного, а всего сразу. Сильного, слабого, радостного и печального – таким мощным потоком, что просто захлебываешься.

Когда-то я был здесь счастлив. Летом мы приезжали сюда, к тете, и я обретал ту самую свободу, которой лишены дети мегаполисов. Я гулял с высоко запрокинутой головой, рассматривал сквозь осколок зеленого бутылочного стекла корабли из облаков. Ближе к концу ужина я уже засыпал на стуле, и тетя, от платья которой пахло булочками с вишневым джемом, брала меня на руки, уносила в спальню. А там любимая кровать, накрахмаленное белье хрустит, любимые носки с собачьей вышивкой и так тесно задернутые занавеси, что темные кроны деревьев за окном больше не пугали.


Почему-то летними ночами я засыпал с мыслью о приближающемся Новом годе. О времени, когда снежный вихрь разрисует окна узорами, а я буду разгадывать их, как ребусы, и в итоге они непременно сложатся во что-нибудь трогательное. Детство, прошлое – неизлечимо.


«Ты молодец, что приехал. И дети, видел же, как обрадовались. Ты как, все по-прежнему один? Африка, не забывай, а что судьбе надо противостоять, что ее надо выбирать, а не плыть по течению, что счастье можно вылепить собственными руками… Мне кажется, ты сдаешься. Если уже не сдался». Кладу себе еще одну кукурузную лепешку. Она пахнет семечками и посыпана молотым кориандром.


– Клюква, ты знала, что счастье по-индонезийски – «сука»?


Снимает с плиты закипевший чайник, разводит мне еще одну кружку малинового морса с мятой.


– Ты вместо того чтобы стебаться, лучше женись или давай сюда переезжай. Кто в городе за тобой ухаживает? Волнуюсь я за тебя. Я не понимаю, что ты делаешь.

– Что? Хм… Все пытаюсь раздробить камень в груди, но не получается.

– А ты поосторожнее, Африка: разбивая камень, не задень сердце.


Я нахожусь здесь, на подсознательном уровне торопя время. Быстрее бы вернуться туда, в свое одиночество. Сейчас самым адекватным кажется просто уехать отсюда. Это всегда кажется правильным взамен притянутому за уши соблюдению приличий. Не из-за того, что с ними мне плохо. Когда делаешь все так, как хочет даже самый родной человек, – это не то чтобы неинтересно, но это же элементарно не твоя жизнь, и рано или поздно это обернется разочарованием.

– Положишь мне с собой лепешек?

– А ты разве уезжать собрался?

– Да, Клюква, мне пора.


Она отводит разочарованный взгляд, закусывает губу. Молчит пару минут.


– Так трудно найти нужные слова, чтобы удержать тебя. Наверное, это из-за того, что я понимаю бессмысленность этих попыток.

– Пойду собираться, – роняю я и выскальзываю из кухни, опасаясь растерять решимость.

11

Кондиционер в машине выдохся, раскаленное железо – и ты в нем. Странно, но я уже не ощущаю здешней жары, хотя снаружи вот-вот расплавлюсь. Полтора часа в дороге, под мышками и между ног почти море, из открытых окон – знойное марево. Соскучился по этому пеклу. Оно же из детства, когда я бегал босиком по горячему песку, вытирал заляпанные тутовником руки о белую безрукавку и боялся ходить в туалет, где вместо унитаза была гулкая дыра, из-за угрозы появления ужей.

Они частенько наведывались в тетин дом, море ведь было в десяти метрах. Переползали неширокую дорогу, и все. «Они приходят, чтобы проследить, не много ли вы съели арахисовых батончиков». Так тетя объясняла появление ужей. С тех пор я не ем шоколад, не посещаю террариумы. В детстве для счастья достаточно было одного мороженого.


Бензин на исходе. Въезжаю на заправку. «Полный бак?» – «Да, пожалуйста». Я иду к кассе, она в центре магазина. Душное помещение, вентилятор на потолке, утомленный кот на подоконнике и грузный мужик за кассой. Рядом стеллаж со вчерашними газетами. «Бананы от Обамы. Семья президента США выращивает фрукты и овощи у Белого дома». Ну а где ж им еще выращивать? Какая тоска. Кассир вместе со мной смотрит на газету, ухмыляется, мол, счастье не пи…дец, само не приходит.


Беру из холодильной камеры два Dr Pepper, бутылку обычной воды и арахисовый батончик. Дань воспоминаниям. «С вас тридцать восемь пятьдесят… Какими судьбами в наших краях?» Обычный для этих краев любезный расспрос. «Приехал отпустить прошлое». Разглядывая кота, я сам не заметил, как сказал то, что редко говорю. Мужик заметно удивился такому личному ответу, даже привстал со стула, похлопал меня по плечу, перегнувшись через прилавок: «Братишка, если прошлое не отпускает, то оно еще не прошло!» Сам рассмеялся своей остроте и высыпал сдачу на тарелку. Горькие слова, но правдивые. «Оставьте, – говорю я. – И батончик возьмите себе, пожалуйста, мне что-то совсем сладкого не хочется… Всего доброго».


Отъезжая с заправки, пристально смотрю в зеркало заднего вида. Запоминаю картинки. Включаю радио, из колонок льется «Falling into you» Дион. Я покидаю этот город с одним-единственным сожалением: я не успел привезти ее сюда. Когда женщина решает отдаться мужчине, то она непременно хочет познать его истоки. Отдаться это не единичное физическое действие, это процесс, прорастание в то, что становится самым родным. Женщине оно необходимо: знать, каким был его день до теперь уже их дня. Это для мужчины постыдно, обнимая женщину, заглядывать туда, где живут события и люди, раньше бывшие для нее настоящими.


Она хотела понять меня вчерашнего, когда мы еще только шли друг к другу. Понять для нее было тем, чего нельзя спрашивать, но можно узнать, увидев или притронувшись. Находясь в сегодняшнем дне, она не вычеркивала все тягостное изо дня вчерашнего. В этом тягостном зачастую скрыт ответ.


Я еду спокойно, без спешки, смотрю только вперед, не желая замечать ничего вокруг. Голова переполнена воспоминаниями двухгодичной давности. Как ее не стало. Как потом не стало той женщины с ребенком. Здесь, вдалеке от эпицентров этих происшествий, все кажется еще более несправедливым. Даже быть лицом к лицу со случившимся не так болезненно, как попытаться убежать от него.


По мере того как я приближаюсь к мегаполису, я снова возвращаюсь к мысли, что проще не любить, не хотеть, не знать – не быть самим собой, быть кем-то другим. Пусть унижают другого, пусть бьют и жгут заживо его, но не тебя, ибо тебя просто нет. Есть некто другой, склеенный из боли утраченного и попыток жить заново. Опустошенный и чего-то ждущий.


– Клюква, скажи, ждать-то стоит?

– Стоит. Главное, в процессе ожидания не утрачивать чувства меры. Чем дольше ты ждешь, тем больше вероятность, что ты ждешь не там.

– И нет этому никакого оправдания?

– Почему же, Африка, есть! Иногда просто нужно больше времени. Нужно твердо знать, чего ты хочешь, и не отказываться от действий. Но если изменишь себе, откажешься от ожидания, то упустишь самое главное, самое нужное. А без него ни ждать не стоит, ни жить вообще.

12

Не жалуюсь на одиночество. Зачем, если его во мне с избытком? Мы никогда не думаем о том, чего много в настоящем. Нас вечно тянет в противоположные стороны: иногда вперед, чаще – назад. Пора бы научиться не плакать по прошедшим снам, тем более что они в чем-то были кошмарами. Вот как оно есть, так и есть. Как все идет, так и идет. Не слепой фатализм. Скорее, попытка сжиться со своими состояниями. Удручающими зачастую.


Я давно не вижу ничего плохого в собственном одиночестве. Люди сильно преувеличивают значение отношений двух людей. Да, это важно, но не так важно, чтобы растворяться в терзаниях, как шипучка в стакане воды. Все гораздо проще. Есть – значит, хорошо, нет – значит, будет. А если не будет, значит, так оно должно было быть. Или не так уж сильно хотелось. По временам полезно отдаваться потоку. Цепляясь за что-то, мы пропускаем более важное.

Конечно, в моем одиночестве нет вселенских масштабов. Все гораздо меньше, но от этого не менее болезненно. Мое одиночество мужское. Внутреннее. Без озвучивания мыслей, все про себя, пусть даже с немалым количеством физических контактов. Наше одиночество направленно внутрь. Не зря слово «эгоизм» мужского рода. Женщины считают, что мужчины редко способны любить кого-то, кроме себя. Мол, они сами виноваты, так как выбирают свою дурацкую свободу. Эфемерную свободу, когда не имеешь обязательств перед семьей, имея возможность в любое время залечь перед телевизором с банкой пива. «Если любишь и заботишься о ком-то, даже если это безответная любовь, ты счастлив. Мужчинам такое счастье вообще не дано», – говорят женщины, и не мне стараться их разубедить.


По мне, так мужское одиночество тяжелее – из-за неиссякаемой силы, которая должна быть в нас, по всеобщему мнению. Тебе непозволительно говорить об усталости. Нельзя, ты же мужик! И тогда слова остаются в тебе, превращаются в плотные серые сугробы, которые не тают и с наступлением весны, и значительно позже. Потом переизбыток невысказанного заставляет отдалиться, уйти, потому что так легче, так не ждешь ничего ни от кого, тебя никто не оценивает.

Когда-то, в самом начале своих темных прибоев, я боролся с нашествием легиона немых слов. Пытался говорить, вытряхивал из себя то, что осталось под рукавами мыслепроизводства. Люди делились на тех, кто слушал, и тех, кто пытался слушать. В результате все они отставали от моей истории, становились предсказуемыми рифмами к моим словам или вовсе уходили, убегая от моей опасной откровенности. Потом я резко прекратил попытки. Поддержку нужно искать не в друге или сигарете. В самом себе.


Снимаю кеды, раздеваюсь, заталкиваю всю одежду в стиралку. Надо вымыть, отстирать воспоминания. Вытаскиваю из сумки контейнер с лепешками Клюквы – съем на ужин, в холодильнике все равно пусто. Хорошо, что дома чисто. Рыжая постаралась и опять записочку оставила. Эпистолярный роман прямо. «Убралась. Купила чистящие средства, хлеб. До встречи». Ну, убралась – и до встречи, дуреха.


Несмотря на пустоту в квартире, я рад возвращению сюда. Может, из-за того, что здесь воспоминания? В них теплее, чем в настоящем. А может, в прошлом ничего нет, кроме самообмана? Клюква считает, что мужчины неподвластны самообману. «Женщины так годами могут жить. Привыкают к нему, обслуживают его, без любви, в глубоком отчаянии, потеряв себя, ради какой-то идеи – ради брака, ради детей, ради черта лысого. А у мужчин все проще. Они радуются жизни, иногда только позволив себе полить слезы над поступками, которые так и не совершили». Смотреть на себя глазами Клюквы очень необычно, с трудом себя узнаю, как в кривом зеркале.

Назад Дальше