Какой завод… какой суд?! Инга в лихорадке пихала в портфельчик чучело птички в коробке из-под чая, африканский подарок Машки, неразлучный свой талисман, пару ненадеванных носков с гномиками и прочие виноватые мамины дары. На сем запасливость истерики закончилась. Оглядев одинаковые панцири кроватей, одинаковые снежинки в конусе фонарного отсвета, одинаковых девочек, львиная доля которых скоротает век щепками для растопки зрелищ, Инга ринулась по коридору бегом от своей участи. Не то чтоб все уже спали, но дело близилось к ночи, общажную пустынь лестниц наполнил злой бег. Не сказать, чтобы наступившая темнота благосклонно открывала объятия беглянке, скорее она была столь же менторски равнодушна, как и вахтерша, колупающая крючком в серой шерсти. «Девочка, куда ты?» – машинально и гулко вопросила она. Риторическая безнадежность вопроса ударила в спину.
Сбежать из темницы оказалось подозрительно легко. Навстречу Инге сквозь вездесущий ветер цокала на каблуках Нелли. Она шла просто потому, что решила в кои-то веки пройти мимо вскормивших ее пустенькой манкой стен, она тоже прошла училище и прочие круги ада, и в результате запоздалый дар божий проявился: Нелли – гениальный преподаватель. Роды вопреки призванию ей только помогли, после них она поняла, что сцена ее уже не полюбит; разве что пара-тройка характерных ролей осталась на память.
Нелли, привыкшая знать, где что лежит и куда кто движется, конечно, углядела хилую фигурку, «выстрелившую» в глухой переулок в неурочный час. Слезки на колесках, глаза серые, серебряные, потерянные, и путь неверный держит дитя к вокзалу, к пирожкам из собачьей плоти и кофейным помоям цвета прибалтийских унитазов, как раз вошедших в моду. Хочет дитя сбежать со своей каторги. Как это все было знакомо старушке Нелли! Она взяла Ингу за руку, не спрашивая. По теплу этой руки уже узнала все, кроме разве что нескольких анкетных строчек. Потому Нелли не спрашивала, а утверждала, и так Инга впервые повстречалась с логикой.
– Если мама приедет сама, то незачем ехать к ней.
– А если не приедет… – выдавила запретное паническое подозрение Инга.
– А если не приедет – тем более, – с жесткой веселостью ответила Нелли. – Тебя же просто отправят обратно! Сделай так, чтоб маме очень-очень захотелось быть с тобой, будь такой умницей, такой старательной, чтоб она спохватилась: боже мой, у меня такая девочка замечательная, а я все не еду к ней и не еду! И тогда все само случится…
Нелли старалась не осуждать. Сколько раз отчаяние Инги упиралось в ее рассудительную толерантность. «Мы не знаем ее обстоятельств…» Она считала, что есть вещи, о которых не нужно думать. В конце концов Инга с этим согласилась. В конце концов все с этим соглашаются, иначе мир разорвало бы от боли. Нелли тихонько шептала иногда: «Приходи сегодня ко мне, будем лопать торт. Ты никогда не потолстеешь. Ты не умеешь…» Это означало: сегодня я побуду твоей мамой, Инга, прости, что я не могу быть ею всегда, я – учительница, я каждый день должна бросать тебя за борт, иначе у нас ничего не выйдет. У Инги сразу едкие слезы скапливались в носу – то ли от благодарности, то ли от жалости к себе. Загадка мира оставалась непостижимой: почему другие не платят за то, чтобы родители остались с ними навсегда, и почему Инга платит, платит, платит – все умница и умница, – а маме все мало…
Потом Нелли, чуравшаяся сантиментов, скажет, что просто разглядела в малокровной девочке национальную идею, а вовсе не материнский инстинкт взыграл! В Китае туристам подавай пагоды, в Париже – Нотр-Дам, в Венеции – гондолы, а у нас – филигранно оформленные страдания, душу раненую и чистую. Разве есть великие балеты со счастливым концом?! Даже «Лебединое озеро» с его торжественной развязкой – разве оставляет оно вздох облегчения? Нет, только привкус печали, несмотря на спасенную лебединую принцессу, к тому же черная злодейка Одиллия так часто затмевает лебединые красоты непорочности.
Нелли виднее, она мастер. Собранная, стремительная дамочка в джинсах. Единственная из преподавательской касты. Джинсы, туфли на коренастом каблучке, черная облегающая водолазка на маленьком вертлявом торсе. Морщинки ехидства у рта, являющие вечную готовность урезонить. Инге с ней было легко и, как следствие закона равновесия, иногда невыносимо.
Ингу Нелли пригрела и пестовала с той самой их промозглой встречи. С тех пор два раза в неделю Нелли брала «ребенка» в свою группу. Не столько повторять за старшими, сколько смотреть, пропитываться, мечтать… Нелли поймала верный возраст – любое чадо завораживает ритм действия, не важно – репетиции ли, парадного выхода, пересудов, сплетен, украдкой пойманной брани, болтовни курящих на лестнице. Вопреки всей педагогике Нелли умеренно развращала учениц.
– Знай, многое позволено, если ты ас… только не подлость…
Трогательно: Нелли непоколебимо считала, что с гением несовместимо злодейство, ибо оно – суета, а большие корабли не суетятся. Злодейство – нет, но мелким порокам можно и должно попустительствовать.
Насчет совместимости гения и страданий – то и вовсе была Неллина любимая философия. Нет постулата, что муки взращивают дарование, но покажите мне дарование без мук. Кто может станцевать смерть? Тот, кто умирал. Кто станцует потерю? Тот, кто терял. И далее по длинному перечню превратностей и метаморфоз…
– А «Дон Кихот», ты спросишь? Только тот, кто падал глубоко и страшно, может оценить каждую пушиночку радости и раскроить эту пушинку на три акта… «Дон Кихот» – просто квинтэссенция радости жизни, а кто, как не намаявшийся, воплощает ее и лелеет. Воистину говорю тебе: не выпьешь свою чашу печали, пронесут ее мимо – не поднимешься на вершину. – Так Нелли проповедовала и, вместо аминь, добавляла тихо: – Тебе повезло, дурочка моя. Дитя без матери – оно уже все в жизни попробовало. В сущности, ничего острее уже быть не может.
Она рассказывала Инге, что училища всегда охотнее брали детдомовских. Деньгами пахли сиротки. Вот она, буржуазия в манто, выпрыгивает на снежок в лодочках и быстрее в театр. Что им здесь надо? Очиститься, слезу умиления пустить или раскаяния, они же на балет, как в церковь. Это у нас «Лебединое озеро» для траура на телевидении, а фирмачи понимают, что к чему. Только им нужен натуральный продукт. Как Достоевский. Никаких рафинированных примадонн, таких и у них полно. Но ведь Жизель – деревенская девушка, обманутая принцем! Вот они и жаждут взаправдашних деревенских девочек, обманутых, босых… Таких куда меньше, чем кажется…
Намекала, что Инга – одна из немногих. Ингу мутило от этих выкладок. Она знать ничего не хотела про буржуазию! Она хотела обратно в помойную яму, в детдом – там родные рожи в зеленке уж точно не ждут от Инги никаких достижений. Матери – той, как подозревала умневшая Инга, тоже ничего от дочери не нужно, но жизнь теперь так устроилась, что усомниться в Неллиных словах было невозможно. Иначе – катастрофа! Пуанты, пачки, плие, батманы, прокрустовы позиции, танцевальная азбука ненавистна, а тут еще нет-нет да и подкосят пропедевтикой вроде того, что ах, знали бы вы, касатики, как все эти экзерсисы далеки от истинного танца! Танец к ним не имеет никакого отношения…
Бог ты мой, тогда на кой вся эта вымученная красота, в которую Инга медленно вписывалась? Она видела утром перед умывальником в куске мутной амальгамы лицо классической ученицы-балеринки. Хищная атмосфера театра, обволакивая ее со всех сторон, смывала индивидуальность, дабы сварганить себе удобную заготовку для перевоплощений. Инга сопротивлялась обращению, как могла, твердила свою привычную мантру: скоро, скоро меня здесь не будет, вот, я же стараюсь до слез, лишь бы оказаться умницей, и, значит, в конце концов, окажусь… и мама приедет.
Нелли никогда не врала – и мама приехала. Навестить… Еще тогда, после самого тяжелого полугодия, когда казалось, что город этот – сплошной перешеек между осенью и зимой. Приехала мама – и Инге пришлось повзрослеть очередным рывком. Те же обещания: «Потерпи… через полгодика… детонька, киска…» Но даже шок, уходящий как ток сквозь коленки и пятки в землю, не спасает от здравого смысла, от того, что полгодика или год – это уже навсегда.
– У тебя завелась новая семья? – решила идти Инга напролом.
Мать заикнулась от возмущения.
По правде сказать, нашарила Инга тогда у матушки в сумке письмо. Вместо обратного адреса – угловатая аристократическая загогулина росписи. Даже настроенная всецело на поиск тайной жизни и опасных связей, Инга не сумела признаться себе, что это письмо от мужчины, на которого не стоило полагаться. Зачем тогда прикатила? Инга сама перед собой сделала вид, что не поняла. Не смогла капитулировать перед житейской мудростью интернатских, согласиться с тем, что… ищите мужчину! Инга размазала догадку на годы. Потом даже сочла ее смягчающей вину деталью: мать все-таки надеялась – ПО ПРАВДЕ! – переехать сюда. А когда не вышло – оставила Ингу здесь, словно последний крючок в мякоти сомнительной удачи.
И играют нами, как глиняными фигурками, даже не боги, а чья-то сварливая рука рангом пониже.
Ходили с мамой на «Баядерку», хотя Ингу уже воротило от балета. Но мамочка принимала вид любительницы-ценительницы.
– Дай бог, скоро тебя приедем смотреть, – неловко вворачивала она виноватую гордость. Сама пялилась мимо сцены, куда-то к люстре, мусолила несбывшееся.
В буфете набилась толчея, как в тех самых гастрономах родного городишки; иные, казалось, занимают очередь с прошлого антракта, набирают пирожных, главы семейств заливную рыбу уплетают.
У мамы «денежек немного» – у Инги на тарелке одна полоска с неприятной розовой глазурью и тонкий стакан газировки. Инга размышляла о несправедливостях либретто. Ну почему бы упрямой Никии не принять противоядия Великого Брамина, даже если придется обмануть его после, нарушив ультиматум? Даже если она сочла, что змею в букет подложил любимый Солор… Ее предали – теперь можно предать в отместку, не до жиру, жизнь важнее любви!
Мама вразумляла: все легенды – про любовь безрассудную, в том числе и индийские. Вырастешь – про это поймешь. Инга на всякий случай не хотела вырастать, она и так про многое поняла.
Проводы случились в снегопад. Значит, по примете мать должна была вернуться. На улице – уютно, но где-то близко – черная дыра ужаса. Напоследок матушке наговорили приятностей про дочь, она смущенно сияла. Инга смотрела на нее в окно, есть ли худшее испытание… Слишком много отсыпала судьба для восьмилетнего возраста, и от того пресыщения Инга, обманув себя на секунду трепетной грезой о возвращении, сделала ручкой плачущей маме и легла читать книгу «Мы все из Бюллербю». Шведская домашняя сказка, сумерки, тусклый прыщик света промеж желтых лепных вензелей, соседки разъехались по домам. Слезы остались в детстве имени Ганса Христиана Андерсена, жребий был брошен, наступила эпоха других сказок, сбрасывать старую кожу, пусть и отдирая с мясом, – счастливый экстремум, что ни говори. Она вдруг как дома…
А следующая книга называлась «Голуби в траве». Антифашистская. За нежное название Инга все прощала.
Глава 3
Все училище так и тянулось, проходило в сумерках и в снегу, исчезающем в глянце асфальта. Фавориток было две – Марина и Олеся. О первой разговор особый и напряженный, а с Олесей завязалась шаткая, как весы в провизорской, дружба. Долговязая и круглолицая Олеся могла быть объектом насмешек, но не тут-то было – и это обнадеживало стеснительную Ингу. К тому же Олеся жила вдали от семьи и делилась гостинцами. Хоть Инга была и не в ее стане, Олеся и ей сунула однажды орешек с вареной сгущенкой внутри. Ингу потрясло лакомство, доселе невиданное, она перевела взгляд на Олесю – той уже и след простыл.
Кажется, следующим впечатлением явилась бездомная беременная кошка, которую неугомонная однокашница притащила невесть откуда, и Инга ей в этом стала сообщницей. Они вместе обаяли вахтершу бабу Симу с трясущейся головой; та приютила котейку, так вот и завязалось… Росли под девизом «хочешь, дам поносить?». Только однажды они не поняли друг друга без слов: Олесе купили джинсы на шестнадцатилетие. Катарсис! Но у бедняги на пуговичное железо высыпала аллергия, маленькие красные точки.
Сия ничтожная мелочь породила сонм ингиных фантазий: вот Олеся дарит ей эту восхитительную голубую кожу для ног с лейблом на закорках, и Инга идет в них… и ей встречается… ну и дальше… одним словом, джинсы – это американская скатерть-самобранка, если они есть у тебя, то есть все. Но Олеся, увы, даже померить не дала, и Инге снились красные точки. Зато Олеся проколола Инге горячей иголкой уши, объяснила, с помощью каких упражнений можно избежать беременности, и ушла в мюзик-холл. Уверенная, внезапная, вздорная Олеся в оранжевой куртке делилась последним. Ее рано увлекла мирская жизнь, она пихала Ингу под бок и картаво шептала: «Вот ЭТОТ мне нравится, даже очень, но я его уступлю тебе, только не дрейфь, Ингушетия!» Инга растерянно таращилась на подружку. В пятнадцать лет она совсем не представляла, что будет с «этим» делать. Благодаря Олесе Инга впервые замахнулась на святое в споре с Нелли и выпалила оле-сину сентенцию:
– Балет – мертвое искусство.
Нелли равнодушно зыркнула над очками:
– Ты рассуждаешь, как клюшка из института культуры…
Институт культуры Нелли презирала, не отступая от старой театральной традиции. «Клюшка» – ее единственное ругательство в адрес женщины – имело густое многообразие значений. Что касается смелых воззрений, то ведь Ингу с Олесей разделила одна из судьбоносных волн, на которые столь богата юность. Они не расходились как в море корабли, – их разбросало, как утлые шлюпки, посему Нелли осталась безраздельной распорядительницей дум. Сложись иначе – кто знает… Хотя поворот на мюзик-холл Ингу изрядно обескуражил, она было решила, что Олеська сбилась со своего стремительного, спонтанного, но все же очень меткого, интуитивного пути, вознаграждавшего праздниками и победками, но бившего наотмашь карающей десницей. Однако Олеська ниоткуда не сбивалась, и в кабаре хватает… уж там всего хватает, никуда не убежишь от ноши своей, она же крест, она же искушение.
То, что будет потом, все уже есть сейчас. Вот они с Олесей допущены в детский кордебалет в «Щелкунчике». Олеся так волнуется, что не может говорить, ей пока что важно быть лучшей. Инга глазеет вокруг, это ее совершенно поглотило, жаль, что им сейчас не похихикать вместе над потным напомаженным принцем, у которого случилась затяжка на ягодице и теперь костюмерная свита торопливо латает на нем трико…
Ингу хлебом не корми, дай подглядеть. Вбегают со сцены, выбегают на сцену и целое мгновение кажутся испуганными тем, что сейчас опять придется менять роль на роль, расслабляться, поправлять бутафорию, а после опять закусить удила. Из холода в жар, из жара в лед, чревато коррозией нервной системы. Но многие давно закалились, метаморфозы только щекочут им нервы, повышают тонус, как пара кружек кофе.
Инга мнит себя заносчивым наблюдателем. Театр не жизнь, а отсрочка. Она снова задумала побег, теперь уже не к матери, а к циркачам. Как жгуче жаль, что прошли времена шапито, бродячих гимнастов с жонглерами, путешествующих в расхлябанных фургонах, колесящих по городам и весям… Но пока остались лилипуты, Инге будет где схорониться! План был изложен в письме далекой ныне Оксанке, которая, однако, успела набраться прозорливости. Ее мало тронула романтика гонимых ветром маленьких комедиантов, она задала простой вопрос: