Меня сразу же повели в большой спальный корпус, освещенный тусклым светом ночника, и показали клетушку из смоляных сосновых досок, которую я должен был занять. Это была моя первая ночь как пансионера, и я немного расстраивался. Я сразу же залез в кровать и уже задремал, когда я увидел темную фигуру у кабины по соседству.
– Ты новенький?
– Да.
– Откуда приехал?
– Из Шамбери.
– А раньше жил в пансионе?
– Нет, никогда.
– Нет ничего хуже! Это помойка. Здесь два ужастика – Череп и Омар. Они воспитатели. Ты увидишь, действительно мрачные и…
Прежде чем он закончил фразу, белый занавес в одном углу спальни отдернулся, и я услышал голос воспитателя:
– Сент-Экзюпери, вы будете завтра наказаны. Оставьте вашего соседа в покое.
Темная фигура исчезла в своей кабине, но минуту-другую спустя показалась снова.
– Ты видел? – прошептал мальчик, свешиваясь вниз. – Это был Череп – настоящая мертвая голова…»
Память устраивает странные шутки, и, когда доктор Поль Мишод описывал этот случай в апреле 1966 года, Сент-Экзюпери не было в живых уже более двадцати лет, а с того времени, как они некогда вместе учились в школе, прошло полвека. На самом деле Сент-Экзюпери не мог появиться на Вилла-Сен-Жан раньше ноября 1915 года, к тому времени Мишод пробыл там почти год. Таким образом, весьма вероятно, скорее это Мишод начал вводить в курс дела вновь прибывшего относительно Черепа и Омара, нежели наоборот. Правда это или нет, но Сент-Экзюпери частенько попадало, и он получал выговора за то, что нарушал ночной покой своих соседей или их якобы покой.
Настоящее имя Черепа, этого не склонного к юмору преподавателя математики, на голове которого едва ли оставались хотя бы одиноко торчащие волосинки, было Гийо. Одного ученика отчислили за высказывание, что у учителя череп иезуита, но прозвище закрепилось. Что касается Омара, то он отзывался на восхитительное имя Клод. Он преподавал английский язык, и его фанатичная англомания проявлялась даже в том, как он с английским акцентом говорил по-французски, предпочитал держаться строго и, как он считал, имел очень британские манеры: носил рыжую бороду и замечательные бакенбарды, торчащие строго горизонтально из-за его щек, подобно антеннам ракообразного.
Эти два блюстителя дисциплины, как оказалось, не были столь грозными, хотя, возможно, сначала Сент-Экзюпери и боялся их. По крайней мере, они оказались не опаснее, чем остальные преподаватели, начиная с аббата Гиллу, преподававшего философию в старших классах. Известный больше как Зизи из-за своей манеры произносить сочетание звуков «s's» как «z's», он пунцово краснел всякий раз, когда кто-либо из мальчиков задавал ему смущавший его вопрос. Или Папаша Симон – преподаватель рисования, который вполне удовлетворялся поверхностным взглядом на творения своих питомцев и носил прическу из всклокоченных волос на манер Джорджа Бернарда Шоу. Или Фриц, приветливый малый с копной густых волос и таких же густых усищ, подстриженных как у охотников, преподававший физику и химию и помогавший мальчикам собирать радиоприемники из наборов деталей. Был еще Валь, преподаватель немецкого и естествознания, широкоплечий австриец с козлиной бородкой в стиле Генриха IV. По слухам, он вступил в орден марианистов и помог отцу Киефферу в создании школы в 1903 году после несчастной любовной истории в Вене. Его прозвали Папа. Он очень нравился ученикам, которых он выводил на длинные прогулки и развлекал там многообразными познавательными рассказами о флоре и фауне, иногда продолжавшимися и за столом в местной таверне. Был среди преподавателей и не знавший усталости Франсуа-Ксавье Фридблатт, выходец из Эльзаса, на все руки мастер. Он успевал преподавать физику, неорганическую и органическую химию, а также астрономию, организовал и проводил занятия хора в часовне, самостоятельно тренировал более спортивных ребят в плавании, катании на коньках и санках, научил их играть в футбол, баскетбол, хоккей, теннис.
Сент-Экзюпери, больше любивший прогулки по лесу, оказался безразличен к большинству этих спортивных состязаний, да и к занятиям он относился без особого энтузиазма.
Он вырос необычно высоким и широкоплечим мальчиком, но этот неожиданный рывок в росте и физическом развитии только усугублял ощущение неуклюжести, от которого он страдал еще в Ле-Мансе. Те, кто учился с ним в школе, часто пользовались случаем, чтобы посмеяться над его неспособностью заменить соскочившую цепь велосипеда или отремонтировать проколотую шину. А однажды он потерял равновесие так неловко, что при падении ручка тормоза проделала глубокий порез на его правой щеке, оставив крошечный шрам, который не рассосался до конца жизни.
Среди тех, с кем молодой Антуан быстро подружился на Вилла-Сен-Жан, был мальчик по имени Шарль Салль, приехавший тоже из Лиона. Бабушка и дедушка Салля, по любопытному совпадению, имели дом в Шатильон-ла-Палю, расположенном на той горной гряде, пересекающей долину, которой графиня де Трико могла восхищаться, сидя на веранде и распивая чаи в Сен-Морисе.
Салля даже когда-то отправляли, подобно Антуану, изучать в частном порядке латынь к тому же самому викарию в Бублоне (по соседству с Шатильоном), имевшему обыкновение баловать своих летних учеников грушами в своем саду. И все же эти двое впервые встретились, лишь когда Сент-Экзюпери пришел в столовую в Вилла-Сен-Жан и сел рядом Шарлем.
В отличие от своего нового приятеля, Салль был хорошим учеником, он упорно занимался, и его успехи регулярно отмечались в «Золотой книге», куда записывали имена лучших учеников Сен-Жан. Он не смог припомнить, чтобы хоть раз его поразили академические достижения Антуана, хотя бы во французском языке, в котором он позже так преуспел. Школьные архивы свидетельствуют о том же, по крайней мере отчасти. Ибо в первый год обучения в Вилла-Сен-Жан Антуану все же удалось стать вторым (из 25 учеников) по сочинению на французском языке и пятым – по латыни, а в выпускном году он был вторым (из 10 учеников) по физике и химии и третьим по философии. Но эти благостные успехи, единственные, на которые он оказался способен, фактически сводились к нулю его посредственными результатами по другим предметам.
В Вилла-Сен-Жан учащимся, завершившим первый класс с хорошими результатами в учебе, предоставляли желанную привилегию переезда из спальни в «La Sapinière» (буквально «сосновник» по названию материала, из которого был построен дом для двух последних классов) на второй этаж, где они могли наслаждаться индивидуальными комнатами по соседству с некоторыми преподавателями. Если результаты в учебе или поведение после переезда ухудшались, ученикам приходилось возвращаться в общую спальню. Процесс насильственного лишения привилегий был известен среди мальчиков как «выпадание из салона». Поскольку Сент-Экзюпери, как нам кажется, не совершал большого количества подобных спусков, то лишь по той простой причине, что он редко попадал в «салон». Чаще всего он находился ближе к самому концу списка своих одноклассников по успеваемости (два последних класса) по результатам классных работ: 38-й из 39 в ноябре 1915 года, 40-й из 40 в марте 1916-го, 38-й из 38 в июне того же года. Эти далекие от блеска результаты очевидны и на втором году его обучения, поскольку школьные книги упоминают его в общем списке, как 48-го из 48 в ноябре 1916 года и 37-го из 40 в мае 1917-го. Но именно в тот год – известный как год философии – он поселился наконец в отдельной комнате – такая привилегия автоматически предоставлялась ученикам последнего года обучения.
Поведение в учебных классах сильно влияло на результаты ежемесячных аттестаций. Школьные записи свидетельствуют, что Антуан отличался недостатком внимания, определявшим предельно низкую оценку 50 (поскольку отметка 70 или 75 давалась за образцовое усердие). Его упрямое нежелание говорить по-немецки за столом регулярно оценивалось как «неудовлетворительно». Его неоднократно призывали к порядку: Антуан разбрасывал хлебные крошки и дерзил по-французски. Даже 9-е место (из 20), которое он занимал в течение 1915 – 1916 годов по сочинению на французском языке, он поделил с шестью другими учениками. Да и в любом случае это не было особо выдающимся результатом.
Удивительным на фоне его дальнейшей судьбы, когда ему приходилось ориентироваться и лететь над огромными территориями земного шара, кажутся его 4 балла по географии – самая низкая отметка среди всех изучавших этот предмет.
В 1916 – 1917 годах его успеваемость определялась 11-м местом (из 20) и была средней по классу по физике и химии, средней по философии и ниже средней по религиозным наукам. Но его 7-е место по естествознанию и истории и его 6-е место по географии снова оказались самыми низкими результатами в классе.
Очевидно, что большую часть времени во Фрибуре его мысли блуждали где-то вдали. В частности, мы можем судить об этом по тексту захватывающего душу письма, отправленного им Анне-Мари Понсе во втором семестре. С ним он прислал первые строфы либретто для оперетты под названием «Зонтик», на которые, как он нежно надеялся, его старая учительница музыки сочинит мелодию. Сюжет был по-детски прост: герой, молодой человек, входит в кафе и видит изящный зонтик в гардеробе. Он предполагает, что зонтик принадлежит молодой девушке, которую представляет себе не только красивой, но и тоненькой, как тростинка, робкой, ласковой и нежной. Он садится за столик около гардероба, чтобы не пропустить ее лучистое появление, и половина Парижа, начиная с удалого полковника и кончая стайкой молодых парижских швей, проходят мимо него… Но, наконец, о, ужас ужасов! Появляется бабища с волосатой губой и в тошнотворной зеленой шляпе, хватает зонтик и выходит с ним на залитую дождем улицу.
Сюжет, должно быть, показался автору несколько легкомысленным и слабым, поэтому, когда поднимается занавес, то не мечтательный молодой человек, а хор «августейших» пьяниц заполняет плетеные стулья бульварного кафе.
Возможно, что от его работы души веет некоторым атавизмом. Веселая ассоциация солнца, выходящего из подвала, возвращает нас к винным бочкам «Малескот Сент-Экзюпери» в подвалах его дедушки Сент-Экзюпери и страховой деятельности его дедушки в «Компани дю Солей». Но очевидно, Антуан читал слишком много Ростана, и эта первая неистовая строфа была все еще длинным щелчком кнута Сирано под хвостами мужей-рогоносцев.
Официант, вызванный принять заказы от пьяниц, немного испуган, когда они все заговорили одновременно. Между тем слышится их речитатив:
Остальное неразборчиво. «Эти страницы завершают первую часть, – информирует либреттист будущего композитора. – Мы достигли места, где как раз предполагается появление Аглаи и полковника. Напишите мне, если необходимо, чтобы я размножил текст без изменений, или я сделаю это в начале каникул. Я приеду в Вербное воскресенье». Антуан продолжает и спрашивает, понравилось ли ей вступление, сочинила ли музыку, смогла ли разобрать его почерк и «где, когда и как это будет поставлено?». Композитор, увы, не написала и такта. Но шальные эти вирши позабавили ее так сильно, что она хранила это неудавшееся либретто даже после смерти их автора.
Полдюжины поэм Сент-Экзюпери, оставшиеся нам с той поры – в значительной степени благодаря доктору Полю Мишоду, – свидетельствуют об огромном воздействии на юное воображение трагедии войны 1914 – 1918 годов. Благоприятное преимущество по сравнению со строжайшими правилами в колледже Сен-Круа в Ле-Мансе, запрещавшими чтение газет, – разрешение учащимся в Сен-Жан читать газеты. Ежедневные коммюнике с фронта даже наклеивались на доску объявлений в комнате для игр «сосновника». На вести с фронта реагировали страстно и тревожно, и едва ли хоть один месяц не приносил горестную новость о гибели в бою очередного выпускника. Настроения в школе царили решительно профранцузские. Всякий раз, когда состав интернированных проходил через Фрибур, мальчики, сгрудившись, приветствовали солдат-фронтовиков и офицеров, которые пересекли швейцарскую границу, или бежавших из какого-нибудь немецкого лагеря для военнопленных. Генералу По, когда он проезжал через город, оказали просто безумный прием. Военный героизм был темой дня, и в одной из поэм Антуана под названием «Горечь» нашло отражение чувство юношеского разочарования от необходимости пересидеть на тихой школьной скамье эпоху борьбы, а не находиться в гуще битвы.
Эти стихи, написанные еще до его шестнадцатилетия, – первое, еще не очень твердое утверждение идеала спартанца, декларации сущности человеческого бытия, в противовес Сирано, которое позже он подробно развил в своих книгах. Но этот мальчик, рожденный поэтом до мозга костей, был в то же самое время слишком чувствителен к красоте и к тем сокровищам красоты, которые спасают цивилизацию от ужасов и потрясения отвратительной резни. В поэме под названием «Разочарование» двадцатилетний французский часовой, пристально вглядываясь в ночь, стоит, подсвеченный вспышками пулемета, сменяющимися темнотой. Так и с мечтами человека:
Другая поэма, «Военная весна», где описывается битва на реке Изер, заканчивается следующими словами: «О, почему мы должны погибать в цветах?», эхом глубоких переживаний Рупера Брука: «…На полях Фландрии, где растут маки». И в еще одной поэме с названием «Золотое солнце» красный цвет кровавого заката связан с идеей о мире, который гибнет:
Интонация этих строк отражает влияние Бодлера. «Дамский поэт» (как он сам себя называл при жизни), естественно, не фигурировал в учебных планах по литературе Вилла-Сен-Жан. Но тайные списки его поэтических произведений передавались из рук в руки, и его стихи даже открыто обсуждались на внеклассных занятиях с отцом Гоерунгом, либерально настроенным молодым священником, преподававшим французскую литературу в старших классах.
Первой книгой, действительно увлекшей молодого Антуана, стали сказки Ганса Христиана Андерсена. Позже он открыл для себя Жюля Верна. И спустя годы он признался в интервью «Харпер Базар»: «Я никогда не испытывал тяготения к чистой беллетристике и читал сравнительно немного таких произведений. Первые романы, которые привлекли меня, вышли из-под пера Бальзака, особенно понравился «Отец Горио». В пятнадцать я познакомился с творчеством Достоевского, это стало огромным открытием для меня. Я сразу почувствовал, что столкнулся с кое-чем громадным, и продолжал читать все, что он написал, одну книгу за другой, как я поступил и с Бальзаком. Мне было шестнадцать, когда я впервые открыл для себя ряд поэтов. Конечно, я был убежден, что и сам был поэтом, и в течение двух лет писал стихи, как безумный, подобно остальным юнцам. Я поклонялся Бодлеру и должен стыдливо сознаться, что я знал наизусть всю «Графиню де Лисль» и «Эредии», а также Малларме. Но даже теперь я не отказался бы от прошлого».
Спустя годы после того, как он покинул Сен-Жан, он мог все еще заставить застолье или салон хохотать до упаду, пересказывая Виктора Гюго или Малларме на скрежещущем металлом акценте фрибуржцев. Но постепенно его собственная поэтическая страсть иссякла. Однажды вечером в Сен-Морисе после того, как он прочитал несколько своих поэм подруге матери, она спокойно заметила: «Вы их хорошо декламируете. Но мне следует их прочитать самой». Антуан был повержен. Позже, когда другой друг семьи, доктор Гение, отругал его за жертвование точным значением слов в угоду рифме, он понял, что они правы, и распрощался с поэзией. Хотя природный дар оказался слишком сильным, чтобы так просто отступить. В итоге его проза, когда наконец она вырвалась наружу, пылала поэтическим свечением.