Тем не менее было бы неправильным предполагать, что наша дружба ограничивалась лишь этими односторонними отношениями. Это было бы слишком недостойно Адольфа и слишком мало для меня. Важно было то, что мы дополняли друг друга. В нем все вызывало сильную реакцию и заставляло его становиться оратором, ведь его эмоциональные вспышки говорили лишь о его страстном интересе ко всему. Я, с другой стороны, будучи натурой пассивной, безоговорочно принимал все его доводы относительно того, что его интересовало, и поддавался им, за исключением вопросов, связанных с музыкой.
Конечно, я должен признать, что притязания Адольфа на меня были безграничны и занимали все мое свободное время. Так как ему самому не было нужды придерживаться определенного расписания, мне приходилось быть всецело в его распоряжении. Он требовал от меня всего, но также был готов сделать все и для меня. На самом деле у меня не было альтернативы. Моя дружба с ним не оставляла мне времени на дружбу с другими людьми, да я и не чувствовал в них необходимости. Адольф для меня значил столько, сколько значила бы дружба с дюжиной других, обычных друзей. Только одно могло бы заставить нас расстаться – если бы мы оба влюбились в одну и ту же девушку; это было бы серьезно. Так как в то время мне было семнадцать лет, это вполне могло бы произойти. Но именно в этом отношении судьба припасла для нас особое решение. Это было такое уникальное решение – я опишу его позже в главе под названием «Стефания», – что вместо того, чтобы разрушить нашу дружбу, оно углубило ее.
Я знал, что у него тоже не было никакого друга, кроме меня. В этой связи я помню одну совершенно тривиальную деталь. Это случилось, когда мы гуляли по Ландштрассе. Из-за угла вышел молодой человек приблизительно нашего возраста, пухлый, щегольски одетый молодой господин. Он узнал в Адольфе бывшего одноклассника, остановился и, ухмыляясь во весь рот, крикнул: «Привет, Гитлер!» Он фамильярно взял его под руку и вполне заинтересованно спросил, как тот поживает. Я ожидал, что Адольф ответит ему в той же дружеской манере, так как он всегда придавал большое значение корректному и вежливому поведению. Но мой друг покраснел от гнева. По опыту я знал, что эта смена выражения лица не предвещает ничего хорошего. «Тебе-то какое дело?» – возбужденно бросил он в ответ и резко оттолкнул его. Потом он взял меня под руку и пошел вместе со мной, не беспокоясь об этом молодом человеке, покрасневшее недоуменное лицо которого я и по сей день вижу перед собой. «Все они будущие госслужащие, – сказал Адольф, все еще разъяренный, – и с такой компанией мне пришлось сидеть в одном классе». Он не скоро успокоился.
В моей памяти всплывает еще один случай. Умер весьма уважаемый мной мой учитель игры на альте Генрих Дессауэр. Адольф пошел со мной на похороны, что сильно удивило меня, так как он не был знаком с профессором Дессауэром. Когда я выразил ему свое удивление, он сказал:
«Я не вынесу, если ты будешь общаться с другими молодыми людьми, разговаривать с ними».
Не было конца поводам, даже пустячным, которые могли его расстроить. Но больше всего он раздражался, когда ему намекали на то, что ему следует стать государственным служащим. Всякий раз, когда он слышал слова «государственный служащий», даже без всякой связи с его собственной карьерой, он впадал в ярость. Я обнаружил, что эти вспышки гнева были в определенном смысле ссорами с его давно умершим отцом, самым большим желанием которого было сделать из него государственного служащего. Эти вспышки были, так сказать, «посмертной защитой».
Неотъемлемой частью нашей дружбы в то время было то, чтобы мое мнение о государственных служащих было таким же низким, как и его. Зная о его яростном неприятии карьеры в сфере госслужбы, я могу теперь понять, что он предпочитал дружбу простого обойщика дружбе тех испорченных баловней, которым было гарантировано покровительство благодаря их связям и которые заранее точно знали, по какой стезе пойдет их жизнь. Гитлер был совершенной им противоположностью. У него все было неопределенно. Существовал еще один положительный момент, который делал меня в глазах Адольфа человеком, дружба с которым была предопределена: подобно ему я считал, что искусство – это самое лучшее, что существует в жизни человека. Конечно, в те времена мы не могли выразить это чувство такими высокими словами. Но на практике мы следовали этому принципу, потому что в моей жизни музыка уже давно стала решающим фактором; в мастерской я работал, только чтобы заработать себе на жизнь. Для моего друга искусство значило даже еще больше. То, как он настойчиво все впитывал, тщательно исследовал, отвергал, его ужасающая серьезность, его постоянно активный ум требовали уравновешивающей силы. И только искусство могло ее дать.
Таким образом, я отвечал всем требованиям, которые он предъявлял к другу: у меня не было ничего общего с его бывшими одноклассниками; я не имел отношения к государственной службе; и я жил исключительно ради искусства. К тому же я много знал из области музыки. Сходство наших наклонностей, равно как и несходство наших темпераментов, крепко спаяло нас.
Я предоставлю другим судить, выбирают ли себе такие люди, которые, как Адольф, находят свой путь с уверенностью лунатика, товарища, необходимого им на конкретном отрезке их пути, случайно, или судьба выбирает за них. Я всего лишь могу сказать, что начиная с нашей первой встречи в театре и вплоть до того времени, когда он бедствовал в Вене, я был таким товарищем Адольфа Гитлера.
Глава 3
Портрет молодого Гитлера
У меня нет фотографий Адольфа, сделанных в годы нашей дружбы, – вероятно, из этого периода жизни нет ни одной его фотографии. Отсутствие фотографий тех времен совершенно не удивляет. В начале века не было фотокамер, которые можно было бы удобно носить с собой, и даже если бы такие имелись, мы не смогли бы себе такую позволить. Если вы хотели иметь свой портрет, то шли в фотостудию. Это тоже было дорого, и требовалось как следует подумать, прежде чем доставить себе такое удовольствие. Насколько я помню, мой друг никогда не выражал желания сфотографироваться. Он никогда не был тщеславным, даже тогда, когда в его жизнь вошла Стефания. Я полагаю, что существует не более пяти фотографий Адольфа Гитлера, сделанных в годы формирования его личности.
Самая ранняя из известных фотографий изображает Адольфа младенцем в возрасте нескольких месяцев, она была сделана в 1889 году. На ней видны характерные пропорции носа, щек, рта, светлые пронзительные глаза и челка. Что больше всего поражает в этом портрете – огромное сходство мальчика с матерью. Я сразу же заметил его при первой встрече с фрау Гитлер. Его сестра Паула была похожа на отца. Я никогда не знал его, так что я полагаюсь на то, что мне сказала фрау Гитлер.
Фотографии школьных лет Гитлера – это групповые фотографии класса, портретов нет; несмотря на временной интервал между ними, на обеих мы видим все то же инородное лицо, как будто ничто не изменило его. Для меня они отражают неотъемлемую характеристику его личности, этот вид «я остаюсь неизменным». Есть набросок, на котором он изображен в профиль, оставшийся от школьных лет в Штайре (город в Верхней Австрии. – Пер.), когда ему было шестнадцать лет. Художник Штурмлехнер назвал его nach der Natur – «точно воспроизведенный». Конечно, рисунок любительский, но тем не менее я считаю, что он довольно хорошо передал сходство.
Адольф был среднего роста, стройный; в то время он был уже выше своей матери. Телосложение он имел далеко не крепкое, был скорее слишком худым для своего роста и совсем не сильным. В действительности его здоровье было довольно слабым, о чем он первый и сожалел. Ему приходилось особенно заботиться о себе в туманные и сырые зимы, которые преобладали в Линце. Время от времени зимой он заболевал и сильно кашлял. Короче, у него были слабые легкие.
У Адольфа был совершенно прямой и пропорциональный, но ничем не примечательный нос, высокий и слегка скошенный лоб. Я всегда сожалел о том, что даже в те дни он имел привычку зачесывать волосы прямо на лоб. И все-таки это традиционное описание «лоб – нос – рот» кажется мне довольно смешным. Ведь на этом лице глаза выделялись так, что зритель не замечал больше ничего. Никогда в своей жизни я не видел другого человека, во внешности которого – как же мне это сказать?.. – столь доминирующую роль играли бы глаза. Это были светлые глаза его матери, но ее несколько пристальный, пронизывающий взгляд был даже еще более выражен у ее сына и имел еще больше силы и выразительности. Было необъяснимо, как эти глаза могли менять свое выражение, особенно когда Адольф говорил. Для меня его звучный голос значил гораздо меньше, чем выражение глаз. Адольф говорил глазами, и, даже когда его губы не издавали ни звука, я знал, что он хочет сказать. После того как он впервые пришел к нам в дом и я представил его своей матери, она сказала мне вечером: «Какие глаза у твоего друга!» И я вполне отчетливо помню, что в ее словах было больше страха, нежели восхищения. Если меня спросят, в чем можно увидеть исключительные качества человека в годы его юности, я отвечу: «В глазах».
Разумеется, поражало и его необыкновенное красноречие. Но тогда я был слишком неопытным, чтобы придавать ему какое-то особое значение. Я, например, был уверен, что Гитлер когда-нибудь станет великим артистом, поэтом – так я думал сначала, – потом полагал, что он станет великим художником, пока позднее, в Вене, он не убедил меня в том, что его настоящий талант лежит в области архитектуры. Но для этих художественных устремлений его красноречие было бесполезным или даже скорее помехой. И все же мне всегда нравилось его слушать. Его язык был очень грамотным. Он не любил диалект, особенно венский, мягкая мелодичность которого была ему совершенно отвратительна. По-настоящему Гитлер не говорил на австрийском немецком. Пожалуй, в его манере говорить, особенно в ритме речи, было что-то баварское. Возможно, это было благодаря тому, что с трех до шести лет, когда у человека по-настоящему формируется речь, он жил в Пассау, где его отец служил таможенным чиновником.
Нет сомнений в том, что ораторский талант моего друга Адольфа проявился в ранней юности. И он знал это. Он любил говорить, и говорил без остановки. Временами, когда он слишком высоко воспарял в своих фантазиях, я не мог не заподозрить, что все это было лишь упражнением в красноречии. Но потом начинал думать иначе. Разве я не принимал как абсолютную истину все, что он говорил? Иногда Адольф испытывал на мне или других свои ораторские способности. У меня навсегда осталось в памяти то, как, еще не достигнувший восемнадцати лет, он убедил моего отца в том, что тому следует освободить меня от работы в его мастерской и послать меня в Венскую консерваторию. Учитывая трудный, замкнутый характер моего отца, это было значительным достижением. С того момента, как я получил это доказательство его таланта, имевшего для меня решающее значение, я стал считать, что нет ничего такого, чего бы Гитлер не мог добиться убедительной речью.
Он имел привычку акцентировать свои слова размеренными, продуманными жестами. Время от времени, когда он говорил на одну из своих излюбленных тем, например о мосте через Дунай, реконструкции музея или даже о подземной железнодорожной станции, которую он запланировал построить в Линце, я, бывало, прерывал его и спрашивал, как он собирается осуществить эти проекты, – мы были всего лишь жалкими пацанами. И тогда он бросал на меня холодный, враждебный взгляд, как будто совсем не понимал моего вопроса. Он никогда не отвечал; самое большее – делал мне знак замолчать. Позже я привык к этому и перестал считать смешным то, что шестнадцати-семнадцатилетний юноша разрабатывает большие проекты и излагает их мне до последней детали. Если бы я слушал только его слова, весь замысел показался бы мне либо пустой фантазией, либо чистым безумием, но его глаза убеждали меня, что он абсолютно серьезен.
Адольф придавал большое значение хорошим манерам и корректному поведению. Со скрупулезным педантизмом он соблюдал правила поведения в обществе, как бы мало он ни думал о самом обществе. Он всегда подчеркивал положение своего отца, который был в ранге таможенного служащего, приблизительно соответствовавшем чину капитана в армии. Услышав, как он говорит о своем отце, никто никогда бы не подумал, как сильно ему не нравится идея быть государственным служащим. Тем не менее в его манере себя вести было что-то педантичное. Он никогда не забывал передать привет моим домашним, а в каждой открытке от него содержались поклоны моим «достопочтенным родителям».
Когда мы снимали вместе комнату в Вене, я заметил, что каждый вечер он аккуратно кладет свои брюки под матрас, чтобы на следующее утро иметь безупречные «стрелки» на штанинах. Адольф знал цену хорошему внешнему виду и, несмотря на отсутствие у него тщеславия, знал, как лучше всего преподать себя. Он великолепно пользовался своими несомненными актерскими талантами, которые умело сочетал с даром красноречия. Я, бывало, спрашивал себя, почему Адольф, невзирая на все эти явные способности, не сильно преуспел в Вене. И только позже понял, что профессиональный успех совсем не входил в его честолюбивые замыслы. Люди, которые знали его в Вене, не могли понять противоречие между его холеной внешностью, его речью образованного человека и самоуверенным поведением и нищенским существованием, которое он влачил, и считали его либо высокомерным, либо человеком с претензиями. Он не был ни тем ни другим. Он просто не вписывался в буржуазный строй.
Адольф довел голодание до искусства, хотя ел очень хорошо, когда представлялась такая возможность. В Вене у него обычно не хватало денег на еду. Но даже если они у него были, он предпочитал голодать и тратить их на билет в театр. Он не понимал радостей жизни, как их понимали другие. Он не курил, не пил, и в Вене, например, много дней подряд мог питаться лишь молоком и хлебом.
С таким презрением ко всему, что относилось к телу, спорт, который тогда входил в моду, для него ничего не значил. Я где-то прочитал о том, как бесстрашно молодой Гитлер переплыл Дунай. Я не припоминаю ничего подобного; самое большее – мы могли иногда окунуться в речке Родель. Он проявил некоторый интерес к велосипедному клубу, главным образом потому, что зимой они соревновались на катке. И это только потому, что девушка, которую он обожал, каталась там на коньках.
Ходьба была единственным физическим упражнением, которое действительно нравилось Адольфу. Он ходил всегда и везде, и даже в моей мастерской и в моей комнате обычно вышагивал взад и вперед. Я помню, что он всегда был на ногах, мог ходить часами и не уставать. Мы обычно исследовали окрестности Линца во всех направлениях. У него была выраженная любовь к природе, но очень своеобразная. В отличие от других тем природа никогда не привлекала его как объект для изучения. Едва ли я припомню, чтобы видел его с книгой на эту тему. Здесь была граница его жажды знаний. В школе он однажды очень увлекся ботаникой и вырастил небольшой садик различных растений, но это была лишь школьная прихоть, и ничего больше. Подробности его не интересовали, лишь природа как единое целое. Он называл ее «окружающий мир». Это выражение было в его устах таким же привычным, как и слово «дом». Да он и на самом деле чувствовал себя на природе как дома. Еще в первые годы нашей дружбы я обнаружил его особую тягу к длительным ночным прогулкам или даже к ночевкам в каком-нибудь незнакомом месте.