Офицеры встали.
Женщина продолжала говорить, даже когда солдаты стали выводить их с мужем из дома. Муж пытался успокоить жену, но она не обращала на его слова никакого внимания. Постепенно их силуэты растаяли в темноте, но я еще долго слышал женский голос.
Затем я опять увидел их, часов в шесть утра. Занимался рассвет. Землю окутал туман. Взвод солдат вывел женщину и мужчину из деревни в поле. Солдаты передвигались с трудом; их тяжелые ботинки увязали в мягкой, влажной земле.
Мы остановились в небольшом овраге под березами, такими высокими и гибкими под легким утренним ветерком, словно были не деревьями, а отражением в воде. Никто не произносил ни слова. Стояла полная тишина. Во время процедуры приведения приговора в исполнение воцарилась абсолютная тишина, наполненная особым значением. Команды отдавались тихим голосом, почти шепотом. Офицер зачитал решение суда. Его голос дрожал. Я не слышал слов, находясь на расстоянии десяти метров от офицера.
Мужчина стоял опустив голову и, казалось, искренне переживал свою вину. Лысый, с орлиным носом и пушистыми усами, он удивительно напоминал Ницше. У него были красные, натруженные руки пахаря, и он то сжимал пальцы в кулаки, то разжимал их. Мне казалось, что я вижу слезы на его лице, но, возможно, это были просто капли дождя.
Женщина уже покончила все счеты с жизнью. Есть люди, которые умирают по собственному желанию еще при жизни. Их органы продолжают функционировать, в юридическом смысле они числятся среди живых, но на самом деле они уже мертвы. Ее душа умерла после того, как она на высочайшем подъеме произнесла свою речь в ночи. Мы, повидавшие так много трупов, понимали, что означает безжизненное выражение открытых глаз, устремленных в одну точку. И даже если вы находитесь именно в той точке, куда устремлен взгляд, человек вас все равно не видит. Женщина смотрела, но ничего не видела. Она крепко прижимала к груди концы большого платка, накинутого на голову. Утро было холодное.
После прочтения приговора унтер-офицер подошел к женщине и что-то тихо произнес. Я не слышал что, но догадался, что он сказал: «Если вы хотите помолиться, у вас есть пять минут». Священника не привели. Унтер-офицер был недоволен отсутствием священника, это было явным нарушением процедуры. Как же так, нет священника. Я видел, что его угнетает подобное положение вещей. «Если осужденные выражают желание совершить последний церковный обряд, то им должна быть предоставлена такая возможность», – гласят армейские правила. Но ведь священника нет! Что же делать? Унтер-офицер пребывал в смятении.
Женщина стояла неподвижно, как статуя.
Повисла неловкая пауза. Мы не знали, желают ли они помолиться. Нам не хотелось мешать им, но в то же время мы не могли отойти от них. Кое-кто из солдат начал притопывать ногами, то ли чтобы согреться, то ли от нервного возбуждения.
Ко мне подошел унтер-офицер и, немного помолчав, неожиданно задал дурацкий вопрос:
– У вас удобная комната?
– Да, достаточно удобная.
Офицер несколько раз бросал взгляд на свои часы. Не уверен, что он выдержал пять минут; подозреваю, прошло всего минуты три.
Муж с женой не молились. Они ничего не делали, просто стояли и ждали.
Офицер кивнул мне.
Я кивнул унтер-офицеру.
Унтер-офицер с особой лихостью щелкнул шпорами и отдал честь. Вообще-то это было ему не свойственно; унтер-офицер был ленивым парнем, считавшим, что любой офицер будет счастлив заполучить его в качестве унтер-офицера. С каменным лицом он прошел несколько метров до осужденных, остановился и что-то тихо сказал мужчине.
Мужчина кивнул и очень робко протянул жене руку. Медленно-медленно она стала поворачивать голову. Уже совсем рассвело, и я, наконец смог разглядеть ее лицо. Густые брови. Узкая полоска плотно сжатых губ. Лицо такого же цвета, как грязный снег, лежавший под нашими ногами.
На ее лице не отражалось ни боли, ни страха. Повернувшись к мужу, она устремила на него пристальный взгляд, однако никак не отреагировала на протянутую им руку. Слегка помедлив, он сам бережно сжал ее безжизненно висящую руку. Мужчина стоял спиной ко мне, и я увидел, как его плечи согнулись и затряслись. Его трясло все сильнее. Словно провинившийся ребенок, он втянул голову в плечи и негромко зарыдал, припав к плечу жены. Ах-ах-ах, такие звуки вылетают из-под топора, вонзающегося в ствол большого дерева. Ах-ах-ах!
Рыдания мужа не произвели на женщину никакого впечатления. Она по-прежнему неподвижно стояла, неловко повернув голову в сторону мужа. Однако взгляд ее был обращен не на мужа, а поверх его головы, в никуда.
Женщина с мертвенным спокойствием двинулась в сторону грубо сколоченной стремянки, стоящей под деревом.
Муж, неожиданно потерявший опору, с трудом удержался на ногах. Он все еще рыдал, но звуки становились все глуше.
За прибавку нескольких дней к отпуску солдат-пехотинец вызвался привести приговор в исполнение. Трудно было заподозрить этого немолодого уже человека, простого крестьянина, имевшего жену и пятерых детей, в жестокости. Вероятно, в жизни ему уже приходилось пару раз расправляться с конокрадами, поэтому он сам вызвался свершить правосудие. Никто его об этом не просил.
Он поднялся на импровизированную стремянку и повернулся к женщине. Она попыталась вскарабкаться, опершись одной рукой, а второй рукой по-прежнему крепко прижимая платок к груди. Ничего не получилось. Тогда она сменила руку, но и это не помогло.
– Сними платок, сестра, – мягко посоветовал ей солдат.
Женщина последовала его совету. Теперь стало понятно, почему она так упорно куталась в платок. Длинную черную юбку она надела прямо на ночную рубашку. Когда их с мужем пришли арестовывать, они уже лежали в кровати. Она успела только нацепить юбку и взять платок. Теперь, когда она сняла платок, стали видны ее согнутые плечи. Всю жизнь эта женщина занималась тяжелым крестьянским трудом. Трудно было назвать ее руки женскими. Темные, натруженные, с плоскими ладонями и пальцами, искривленными ревматизмом. Помогая себе двумя руками, она поднялась на ступеньку, на которой уже стоял солдат.
Я не успел опомниться, как солдат что-то быстро сделал вокруг головы женщины и с глухим стуком спрыгнул со стремянки на землю. В следующий момент он выбил лестницу из-под ее ног. Словно птица, расправляющая крылья, женщина каким-то невероятно изящным движением расправила руки. Вот они медленно потянулись к ее горлу, но на полпути застыли и опали вниз. По ее телу пробежала судорога. Она дернулась в последний раз. Открылся рот. Голова упала на грудь. Несколько мгновений – и все было кончено.
Я не мог отвести глаз от застывшей фигуры. Я не испытывал никаких чувств: моя душа, как и руки, со временем огрубела. Шел второй год войны, и я понимал, что нет другого выхода. Тут уж ничем не поможешь. Законы военного времени, общечеловеческие законы и, я был уверен, Божий закон оправдывали эту процедуру приведения приговора в исполнение. На моем месте мог оказаться любой другой, но мне крупно повезло, что в этот день именно я оказался на месте казни.
Вдруг три улана прошли мимо меня. Я проводил их глазами и увидел, как они подошли к мужчине, неподвижно лежащему на земле. Он упал – может, от слабости, а может, умер.
Уланы очень аккуратно подняли его и затащили на стремянку. Солдат, выполнявший обязанности палача, надел мужчине петлю на шею. Уланы отпустили мужчину, и он повис в петле, не подавая признаков жизни. Палач выбил стремянку из-под ног повешенного, но я думаю, что к тому моменту мужчина был уже мертв.
За все это время никто не проронил ни слова.
В полной тишине мы медленно отправились обратно в деревню через чавкающее под ногами поле. Мне показалось, что оставшиеся в деревне солдаты жалели нас, поскольку нам пришлось до завтрака два раза пройти по грязному полю.
Мой приятель, корнет Шмиль, высунувшись в окно, закричал:
– Скорее, отец, завтрак готов!
Жизнь продолжалась.
Спустя несколько дней я почти забыл эту историю. Однако через год сцена казни неожиданно встала у меня перед глазами. Не знаю почему, но я вдруг ярко, во всех деталях вспомнил это холодное утро, женщину, устремившую безжизненный взгляд поверх голов, плачущего мужчину.
Через два дня после казни мы уже полностью обустроились на месте. Офицеры опять играли в карты и рассказывали по второму кругу свои излюбленные непристойные истории. Всем уже давно надоели эти старые истории, но никому не приходило в голову сочинить новые.
Глава 2
ЗАЧЕМ?
– Вы должны съехать, – приказал унтер-офицер старухе в полосатой юбке.
Я говорю «старухе», поскольку женщина выглядела старой. Однако, судя по троим малолетним детям, которые называли ее мамой, она была совсем не старой. Женщина смотрела на унтер-офицера с неуверенной улыбкой, словно услышала шутку, которую не совсем поняла.
В течение двух недель после казни все было спокойно. Но в это утро поступил приказ сжечь деревню и отступить на сто километров к востоку.
Мы пошли по домам, объясняя крестьянам, что к вечеру их дома будут разрушены.
– Вы должны покинуть дом. Вечером мы его сожжем, – решительно заявил унтер-офицер. – Это не шутка, мать.
– Почему вы собираетесь сжигать дом? Это же мой дом.
– Зачем вы мне это говорите? – прервал женщину унтер-офицер. – Я тут ни при чем. Это приказ.
– Чей приказ? – спросила женщина, нервно одергивая юбку распухшими от работы руками.
В ее голосе зазвучал вызов. Она сделала жалкую попытку отстоять свои права, обсудить ситуацию, потребовать изменения приказа. Но приказы, как известно, не обсуждаются: они являются частью стратегии. Эта женщина, ее дети, ее дом оказались в сфере интересов стратегии.
Унтер-офицер посмотрел на меня с немым вопросом в глазах.
– Поступил приказ уходить, – вмешался я, – поскольку вся деревня должна быть уничтожена. Сожжена.
– И этот дом? – спросила она дрожащим голосом, словно дом был частью ее самой.
– Да, и этот дом, – твердо ответил я. – Вы можете взять все, что вам потребуется. Возьмите продукты, которые сможете унести, соберите детей и покиньте дом.
Горестно качая головой, она пристально смотрела на меня, будто надеялась, что мне станет стыдно за собственные слова. Но я не знал таких чувств, как стыд. Я был солдатом, инструментом тех, чьи мысли и поступки были мне неизвестны.
Дети молча стояли рядом, держась ручонками за материнскую юбку, и только переводили недоуменные взгляды с матери на меня.
– Кто отдал приказ сжечь мой дом? – повторила женщина. – Сжечь…
В этом доме прошла вся ее жизнь. У нее не было другого дома, и она просто не могла поверить, что теперь его не станет.
Я уже сказал все, что мог. Повернувшись, чтобы уйти, я заметил, что женщина начала готовить обед, словно ничего не произошло. Возможно, она не приняла наши слова всерьез.
Мы по-дружески относились к жителям деревни. Они, по мере сил, старались нам помочь. Запасенным на зиму картофелем, который составлял основную часть их рациона, они честно поделились с нами. Мы в свою очередь поделились с ними солью, мукой и рыбными консервами.
Теперь нам пришлось объяснять им, что они должны покинуть свои дома, взять с собой все необходимое и двинуться куда глаза глядят. Лучше на восток. Они не понимали этого. Они не хотели понять; они не хотели верить в это. Они повторяли по многу раз одни и те же вопросы, а мы упорно отвечали на них одними и теми же словами.
Незадолго до семи часов вечера мы объявили крестьянам, что через час подожжем первые дома. Когда в семь часов они увидели, что полк спокойно покидает деревню, они начали подозревать, что все сказанное нами обретает реальность. Я получил приказ начать уничтожение деревни в полночь; в моем распоряжении находился взвод солдат. Я собрал всех жителей деревни: стариков, старух, женщин с детьми – и сказал:
– Лучше всего для вас идти вместе с полком. Следуйте за ним как можно дольше.
Некоторые послушались меня, но далеко не все. Один за другим они неохотно покидали дома, все еще не веря в происходящее. Небольшими группами люди медленно уходили из деревни и исчезали в вечерних сумерках.
В половине одиннадцатого мы начали складывать у домов большие кучи из соломы, щепок, тряпок – в общем, всего того, что могло хорошо гореть.
Ровно в полночь унтер-офицер бросил горящую спичку. На фоне черного бархата неба взметнулся яркий столб огня. Постепенно огонь стал охватывать дома. Раздался треск. Лошади нервно заржали и забили копытами.
Мы вскочили на лошадей и, не оглядываясь, поскакали во весь опор прочь. Белые стволы берез отражали яркий свет бушующего за нашими спинами пламени.
Спустя десять минут мы были на вершине холма, где остановилась часть жителей деревни. Они не отрываясь смотрели на свои пылающие дома. Почти все рыдали.
Они не винили нас. Мы не услышали ни слова упрека. Страшное зло вошло в их жизнь, и никто не мог объяснить им, откуда и почему оно появилось. Кто-то молча смотрел нам в лицо, но были и те, кто продолжал опять и опять задавать вопрос: «Зачем?»
– Почему вы сожгли нашу деревню? – живо спросил меня старик, словно открывая новую тему дебатов.
– Мы получили приказ.
– Какой еще приказ?
– Приказ, – устало ответил я.
– Ах, приказ, – повторил он. – Но зачем…
– Не знаю. Нам просто приказали сжечь деревню.
Он помолчал, словно обдумывая мои слова, и опять задал вопрос:
– Почему вы сожгли нашу деревню?
У меня уже не было сил отвечать.
Каждый день, ежечасно и ежеминутно миллионы мужчин и женщин задавали один и тот же вопрос: «Зачем?» На этот вопрос не было ответа.
В госпитале, где я лежал несколько дней, моим соседом оказался солдат из крестьян. У него была великолепная фигура, а мускулатуре могли бы позавидовать древние греки. Высокий, стройный, с замечательным цветом лица, с густыми пшеничными кудрями. Большие голубые глаза доверчиво смотрели из-под соболиных бровей. Ему было порядка сорока лет. Он не умел читать, но был далеко не глуп.
Прежде он никогда не бывал в городе. Его дед, отец и он сам выращивали пшеницу на небольшом наделе плодородной земли.
В конце сезона кто-нибудь приезжал и скупал весь урожай. Получив деньги, они покупали все необходимое на ближайшей ярмарке. Они честно трудились на своей земле, и жизнь их была простой и понятной. Они не знали ничего о династиях, колониальных претензиях, европейском балансе сил. Коварная судьба вовлекла этого наивного крестьянина в смертельный водоворот. Он, словно пойманная птица, раненая и сидящая в клетке, задавался вопросом: «Что все это значит?»
Несколько дней он ехал на поезде. Поскольку он относился к получившим легкие ранения, то его везли на обычном поезде, а не на поезде Красного Креста. Ранение было очень болезненным, но он мужественно терпел боль, и только в широко распахнутых, сухих глазах плескалось страдание. Ему раздробило все пальцы рук, кроме одного. Руки были перевязаны, и, наверно, поэтому он считал, что повреждены ладони, а пальцы целы. Видно, боль была настолько мучительной, что он постоянно менял положение рук: то складывал ладони вместе, словно молясь, то прижимал их к груди. До этого он никогда не был в госпитале.
Несмотря на жуткую боль, он, глядя на главного врача, с достоинством заявил:
– Я – кормилец. Обеспечиваю свою семью.
Врач, не поднимая головы, изучал документы раненого.
– Я – кормилец, – повторил солдат.