* * *
Девять месяцев тому назад Фими изнасиловали.
От стыда и страха девушка никому ничего не сказала. Пусть и жертва, она во всем винила себя, и боязнь стать всеобщим посмешищем возобладала над благоразумием.
Когда же выяснилось, что она беременна, Фими повела себя точно так же, как и многие наивные пятнадцатилетние девочки: попыталась избежать презрения и упреков, которые, как ей представлялось, обрушились бы на нее за то, что она вовремя не сообщила об изнасиловании. Не думая о последствиях, она сконцентрировалась только на текущем моменте, поставив перед собой цель как можно дольше скрывать свое состояние.
В борьбе за сохранение минимального веса ее союзником стала анорексия. Она научилась испытывать наслаждение от голодных болей.
Да, она ела, но только высококалорийную пищу, соблюдая хорошо сбалансированную диету. О неумолимо приближающихся родах старалась не думать, но, пытаясь избежать изменений в фигуре, свойственных женщине, вынашивающей ребенка, в меру своих сил заботилась о том, чтобы младенец получал достаточное питание.
Однако в эти девять месяцев тихой паники, здравомыслия в действиях Фими становилось все меньше, и своими действиями она ставила под угрозу и свое здоровье, и жизнь младенца, хотя не ела всякую дрянь и каждый день принимала по таблетке мультивитаминов. Чтобы скрывать происходящие с ней изменения, она носила свободную одежду и надевала поддерживающие бандажи. Потом сменила их на пояса, которые еще сильнее стягивали живот.
Поскольку за шесть недель до изнасилования она серьезно повредила ногу, ей даже делали операцию на сухожилии, Фими удалось, ссылаясь на боли в ноге, получить освобождение от уроков физкультуры, и медленно растущий животик остался для окружающих тайной.
К последней неделе беременности женщина в среднем набирает дополнительно двадцать восемь фунтов. Из них семь или восемь весит младенец. Три – плацента и околоплодные воды. Оставшиеся восемнадцать обусловлены задержкой жидкости в организме и увеличением жировых запасов.
Фими набрала меньше двенадцати фунтов. Ее беременности никто бы не заметил и без пояса.
За день до поступления в больницу Святой Марии она проснулась с жуткой головной болью, от которой все плыло перед глазами, и тошнотой. К этому добавилась боль внизу живота. Раньше такого с ней не случалось, хотя она и понимала, что это не схватки.
И со зрением вообще начало твориться что-то невообразимое. Комната не просто плыла перед глазами, на периферии начали вспыхивать искры. И где-то на полминуты она просто ослепла, придя в неописуемый ужас, который так и не покинул ее, хотя она вновь прозрела.
Несмотря на этот кошмар, несмотря на то что до родов оставалась неделя, максимум десять дней, Фими все еще не решалась признаться в случившемся отцу и матери.
Преподобный Гаррисон Уайт, хороший баптист и хороший человек, никогда не судил людей и не отличался черствостью сердца. А его жена, Грейс,[10] во всем соответствовала данному ей при рождении имени.
Фими не решалась сказать о своей беременности не потому, что боялась гнева родителей. Ее страшила мысль о том, что она увидит разочарование в их глазах. Она бы скорее умерла, чем опозорила их.
Второй приступ слепоты поразил ее в тот же день, когда она была в доме одна. Она выползла из своей комнаты в коридор, на ощупь добралась до телефонного аппарата в спальне родителей.
К счастью, она застала Целестину дома: в своей маленькой квартире-студии сестра работала над автопортретом. Услышав истеричный голос Фими и ее поначалу бессвязные слова, Целестина подумала, что мать или отец, а возможно и оба, умерли.
У нее чуть не разорвалось сердце, когда она узнала истинную причину звонка Фими. Это известие вызвало не меньшую печаль, чем смерть одного из родителей. Не только печаль, но и дикую злобу на человека, посмевшего надругаться над ее единственной сестрой.
Ужаснувшись девятимесячной изоляции, которой добровольно подвергла себя Фими, и ее физическим страданиям, Целестина посоветовала сестре первым делом рассказать обо всем родителям. Семья Уайт, сплотившись, могла выдержать любой удар судьбы.
Во время разговора со старшей сестрой зрение вернулось к Фими, но не благоразумие. Она умоляла Целестину не разыскивать мать или отца по телефону, не звонить врачу, а прилететь домой и быть рядом, когда придет время открыть ужасный секрет.
И Целестина, оставшись при своем мнении, скрепя сердце, во всем пошла навстречу Фими. Интуиции она доверяла ничуть не меньше, чем логике, и ужасное нервное напряжение, которое испытывала сестра, заставило ее поступиться здравым смыслом. Собираться времени не было. Каким-то чудом ей удалось сразу взять билет на ближайший рейс, и часом позже она уже летела в Спрюс-Хиллз, штат Орегон.
Через три часа после звонка Фими она стояла рядом с сестрой. В гостиной дома приходского священника, под взглядами Иисуса Христа и Джона Ф. Кеннеди, чьи портреты висели бок о бок, девушка рассказала отцу и матери о том, что сделали с ней, и о том, что в отчаянии и смятении она сделала с собой сама.
Конечно же, Фими окружили той безграничной, всепоглощающей любовью, которой ей так не хватало последние девять месяцев, чистой любовью, которую она, по ее разумению, не заслуживала.
И хотя раскрытые объятия семьи и сброшенный с плеч груз вины успокоили ее, в значительной степени вернули столь необходимое ей благоразумие, Фими наотрез отказалась назвать имя мужчины, который ее изнасиловал. Он пригрозил, что убьет и ее саму, и всю семью, если она даст против него показания, и она верила, что его угроза – не просто слова.
– Дитя, – сказал ей отец, – он больше никогда не тронет тебя. И Господь, и я об этом позаботимся, хотя ни Господь, ни я не прибегнем к помощи оружия. Для этого у нас есть полиция.
Но насильник так сильно затерроризировал Фими, его угрозы так крепко впечатались в ее сознание, что им так и не удалось убедить ее расстаться со своим последним секретом.
Мать воззвала к ее чувству моральной ответственности. Если этого человека не арестовать, не осудить, не отправить в тюрьму, он рано или поздно изнасилует другую невинную девушку.
Фими стояла на своем.
– Он сумасшедший. Больной. Злой, – по ее телу пробежала дрожь. – Он это сделает, он убьет нас всех, и ему плевать на то, что потом его застрелят полицейские или он умрет на электрическом стуле. Если я назову его имя, вам всем будет грозить смертельная опасность.
Целестина и родители сошлись на том, что к этому разговору надо вернуться после рождения ребенка. Потому что сейчас установление личности насильника представлялось далеко не самым главным.
Закон запрещал аборты, церковь считала их смертным грехом, так что родители Фими не хотели об этом и слышать. Кроме того, она была уже на сносях, а с учетом длительного голодания и ношения поясов аборт представлял огромную опасность для ее жизни.
А вот наблюдение врача ей требовалось, и требовалось немедленно. Они решили, что ребенка после рождения сразу определят для усыновления в семью, где его будут любить, где никогда не увидят в нем образ насильника-отца.
– Здесь я рожать не буду, – твердо заявила Фими. – Если он поймет, что я родила от него ребенка, он еще больше обезумеет. Я это точно знаю.
Она хотела улететь в Сан-Франциско с Целестиной, родить в большом городе, о чем не будут знать ни отец ребенка, ни ее друзья, ни прихожане преподобного Уайта. Чем больше родители и сестра убеждали Фими, что это не лучший вариант, тем тверже она стояла на своем. Наконец они поняли, что их настойчивость – прямая угроза как физическому здоровью, так и психике Фими, и на все согласились.
Симптомы, которые так пугали Фими, головокружение, боль в нижней части живота, временная потеря зрения, полностью исчезли. Возможно, причины их крылись в психологии, а не физиологии.
Все, кроме Фими, понимали, что задерживать встречу с врачом еще на несколько часов очень рискованно, но не менее рискованной представлялась и поездка в местную больницу, которая наверняка вызвала бы у девушки нервный срыв.
Такой пароль, как «чрезвычайные обстоятельства», позволил Целестине быстро связаться с ее врачом в Сан-Франциско. Он согласился посмотреть Фими и положить в больницу Святой Марии, как только она прилетит из Орегона.
Священник не мог оставить церковь, но Грейс хотела полететь с дочерьми. Фими, однако, и здесь настояла на своем: добилась, чтобы в Сан-Франциско ее сопровождала только Целестина.
И хотя девушка не смогла внятно объяснить, почему не хочет, чтобы мать находилась рядом, они не стали донимать ее уговорами, чувствуя, что эмоции, бушующие в душе и сердце Фими, не позволяют ей принимать взвешенные решения. Должно быть, Фими не хотела, чтобы ее нежная и благопристойная мать испытала стыд и позор, которые она сама так остро чувствовала все эти месяцы.
Грейс, разумеется, была сильной женщиной, для которой вера служила надежной броней от всех невзгод. Целестина знала, что мать будет страдать гораздо сильнее, оставаясь в Орегоне, вдали от дочери, но Фими, по молодости и наивности, не понимала, в отличие от остальных, что ее мать – скала, а не тростинка, гнущаяся от малейшего порыва ветра.
Смирение, с которым Грейс приняла решение Фими ради душевного спокойствия младшей дочери, тронуло Целестину до слез. Впрочем, она всегда любила и безмерно уважала мать за ее мудрость и умение выбирать единственно правильное решение.
С той же удивительной легкостью, с какой Целестине удалось купить билет из Сан-Франциско, она достала два обратных билета на вечерний рейс из Орегона: в этом ей словно помогали Небеса.
В воздухе Фими пожаловалась на звон в ушах, связанный, скорее всего, с перепадом давления. В какой-то момент у нее начало двоиться в глазах, в аэропорту после посадки пошла носом кровь.
Крови вытекло много, остановить ее никак не удавалось, и Целестину охватило дурное предчувствие. Она все более укреплялась в мысли, что совершила ошибку, промедлив с госпитализацией сестры.
Из международного аэропорта Сан-Франциско, по затянутым туманом улицам ночного города они достаточно быстро добрались до больницы Святой Марии, где Фими определили в палату 724. Сразу же выяснилось, что у девушки чрезвычайно высокое давление, 210 на 126, по существу, гипертонический криз, ведущий к инсульту, почечная недостаточность и другие опасные для жизни отклонения от нормы.
Ее немедленно уложили на кровать, начали вводить внутривенно препараты, снижающие давление, подсоединили к электрокардиографу.
Доктор Лиленд Дайнз, врач-терапевт Целестины, приехал прямо с обеда в ресторане отеля «Риц-Карлтон». Даже с редеющими седыми волосами и глубокими морщинами, которые прорезали лицо, выглядел Дайнз очень моложаво. Несмотря на многолетнюю практику, он не смотрел на пациентов свысока, говорил с ними мягко и обладал безграничным запасом терпения.
После осмотра Фими, которую начало тошнить, Дайнз прописал ей противосудорожное, противорвотное и седативное средства, все внутривенно.
Успокаивающее он назначил очень слабенькое, но Фими заснула буквально через несколько минут. Волнения последних часов и длинный перелет совершенно ее вымотали.
В коридоре, у двери в палату 724, доктор Дайнз рассказал Целестине о состоянии Фими. Среди сестер, тенями проскальзывающих по коридору, встречались и монахини в апостольниках и длинных, до пола, рясах.
– У нее преэклампсия.[11] Она бывает у пяти процентов беременных женщин, практически всегда после двадцать четвертой недели, и обычно успешно лечится. Но я не собираюсь подслащивать пилюлю, Целестина. У нее случай более серьезный. Она не наблюдалась у врача, не проходила никаких обследований, она на тридцать восьмой неделе беременности, и до родов ей осталось примерно десять дней.
Поскольку они знали дату изнасилования и ни раньше, ни позже у Фими не было никаких сексуальных контактов, рассчитать точную дату родов не составляло труда.
– По мере приближения срока родов преэклампсия может развиться в полную эклампсию.
– И что будет потом? – спросила Целестина, заранее страшась ответа.
– Среди возможных осложнений – кровоизлияние в мозг, отек легких, почечная недостаточность, некроз печени, кома… выбирай на вкус.
– Мне следовало положить ее в больницу дома.
Врач опустил руку на плечо Целестины:
– Не кори себя. Перелет она перенесла нормально. И хотя я никогда не бывал в орегонских больницах, сомневаюсь, чтобы там она могла рассчитывать на такой уровень медицинского обслуживания, как здесь.
Для того чтобы взять преэклампсию под контроль, на следующий день доктор Дайнз назначил Фими различные анализы. Он рекомендовал провести кесарево сечение, как только у девушки снизится и стабилизируется давление, но не хотел идти на операцию, не определив, к каким осложнениям могли привести голодная диета и долговременное сжатие нижней части живота.
И хотя Целестина уже понимала, что рассчитывать на оптимистичный ответ не приходится, она все-таки спросила:
– Ребенок, скорее всего, будет… нормальным?
– Надеюсь, что да, – ответил врач, сделав основной упор на слово «надеюсь».
В палате 724, стоя у кровати сестры, наблюдая за спящей девушкой, Целестина сказала себе, что она достаточно удачно справляется с возникающими трудностями. И похоже, сможет удержать ситуацию под контролем, не призывая на помощь родителей.
А потом у нее вдруг перехватило дыхание, словно чьи-то стальные пальцы сжали горло. Когда же она протолкнула воздух в легкие, назад он вырвался рыданием, из глаз покатились слезы.
Фими родилась на четыре года позже ее. Последние три года они виделись редко, потому что Целестина уехала в Сан-Франциско. Разница в возрасте и разделившее их расстояние, учеба и повседневные дела не вынудили ее забыть о своей любви к сестре, но из памяти стерлись чистота и сила этой любви. Однако теперь прежние чувства вернулись и так потрясли Целестину, что ей пришлось пододвинуть к кровати стул и присесть.
Склонив голову, закрыв лицо руками, она задалась вопросом: каким образом ее матери удавалось сохранять веру в Бога, когда такие ужасные испытания выпали на долю столь невинного существа, как Фими?
Около полуночи она вернулась в свою квартиру. Выключив свет, лежа в постели, она смотрела в потолок, не в силах уснуть.
Жалюзи она сдвинула, оставив окна открытыми. Обычно ей нравилось дымное, красновато-золотое зарево над ночным городом, но сегодня оно вызывало у Целестины смутную тревогу.
У нее возникло странное ощущение, что, поднимись она сейчас и подойди к окну, она бы увидела, что город окунулся в темноту, что все уличные фонари погасли. А этот странный свет шел от сливных канав, из открытых люков, не от города, а из лежащего под ним мира.
Внутренний глаз художника никогда не закрывался, даже во сне, непрерывно искал форму, образ, значение. Вот и сейчас он вел поиск на потолке. В игре тени и света на штукатурке Целестина видела суровые лица младенцев… деформированные, сморщенные… и лики смерти.
* * *
Через девятнадцать часов после поступления Фими в больницу Святой Марии, когда девушка проходила последние обследования, назначенные доктором Дайнзом, небо вдруг потемнело в ранних сумерках, и город вновь окрасился в красно-золотые тона, которые прошлой ночью подсвечивали квартиру Целестины.