Краем глаза - Вебер Виктор Анатольевич 13 стр.


И вдруг застывший мир снова приходит в движение…

Стянув с лица хирургическую маску, доктор Липскомб подошел к Целестине, которая по-прежнему вжималась спиной в стену.

Его узкое, длинное лицо, казалось, вытянулось еще больше под грузом лежащей на нем ответственности, а в зеленых глазах читалось сострадание человека, по себе знающего, каково терять самых близких.

– Я очень сожалею, мисс Уайт.

Она моргнула, кивнула, но ответить не смогла.

– Вам потребуется время… чтобы сжиться с этим. Может, вы хотите позвонить родным.

Ее отец и мать все еще пребывали в мире, где Фими была живой. И теперь предстояло перенести их в новый мир. Она не знала, где взять силы, чтобы снять телефонную трубку.

Но еще больше страшило Целестину другое: ей предстояло самое тяжелое в жизни испытание – наблюдать, как тело вывезут из операционной. Наверное, собственная смерть принесла бы ей меньше страданий.

– И разумеется, вы должны дать необходимые указания относительно тела, – продолжал доктор Липскомб. – Сестра Джозефина отведет вас в кабинет кого-нибудь из социальных работников, с телефоном, всем необходимым, вы сможете побыть там, сколько сочтете нужным.

Она слушала вполуха. Тело онемело. Она словно находилась под анестезией. Смотрела мимо него, в никуда, казалось, голос долетал из-под нескольких хирургических масок, хотя он сдвинул на шею ту единственную, в которой оперировал.

– Но прежде чем вы покинете больницу Святой Марии, я бы хотел, чтобы вы уделили мне несколько минут. Для меня это очень важно. Дело сугубо личное.

Тут до нее дошло, что Липскомб очень уж взволнован, даже с учетом того, что на его операционном столе только что умерла пациентка, пусть за ним и не было никакой вины.

Когда она встретилась с ним взглядом, хирург-акушер добавил:

– Я вас подожду. Скажите, когда сможете меня выслушать. Сколько бы вам ни потребовалось времени, чтобы прийти в себя. Понимаете… перед вашим приходом сюда произошло нечто экстраординарное.

Целестина хотела отказаться, чуть не сказала, что ее совершенно не интересуют чудеса медицины или психологии, свидетелем которых ему довелось стать. Единственное чудо, которое имело значение, – оживление Фими – не состоялось.

Но, глядя на его доброе лицо, зная, что он приложил все силы для спасения сестры, не смогла сказать «нет». Кивнула.

Ребенка в операционной уже не было.

Целестина не заметила, когда его унесли. Она хотела еще раз взглянуть на него, пусть от одного его вида ее чуть не выворачивало наизнанку.

Вероятно, ее лицо разительно изменилось, когда она пыталась вспомнить, как выглядел младенец, потому что хирург спросил:

– Да? Что-нибудь не так?

– Ребенок…

– Ее унесли в палату для новорожденных.

«Ее!»

До сих пор Целестина не задумывалась о поле ребенка, потому что не видела в нем личности.

– Мисс Уайт? Хотите, чтобы я показал вам дорогу?

Она покачала головой:

– Нет. Благодарю вас, не надо. Я зайду туда позже.

Результат изнасилования, ребенок воспринимался Целестиной как раковая опухоль, как зло, унесшее жизнь. Она не хотела смотреть на новорожденного, как не стала бы смотреть на поблескивающее от крови, только что вырезанное из тела новообразование. Поэтому она и не запомнила, как выглядела девочка.

Одна мелочь, одна-единственная, не выходила у нее из головы.

Но она не могла полностью полагаться на свою память, потому что стояла у операционного стола в невменяемом состоянии. Может, она ничего и не видела, только подумала, что видела.

Одна мелочь. Одна-единственная. Но очень важная, и Целестина знала, что должна получить однозначный ответ, прежде чем покинуть больницу Святой Марии, пусть для этого и придется еще раз взглянуть на ребенка, порождение насилия, убийцу ее сестры.

Глава 19

В больницах, так же как на фермах, завтракают рано, чуть ли не с рассветом, потому что и выздоровление, и ведение сельского хозяйства – работа тяжелая, и долгие дни уходят на то, чтобы спасти человеческие существа, тратящие не меньше времени на приобретение тех самых болезней, от которых потом пытаются избавиться.

Два яйца всмятку, кусочек хлеба, стакан яблочного сока и блюдечко апельсинового джелло[13] принесли Агнес Лампион в тот самый час, когда на фермах в глубине материка петухи еще кукарекали, а толстые курицы самодовольно квохтали над только что снесенными яйцами.

Хотя спала Агнес хорошо, а кровотечение удалось полностью остановить, она слишком ослабела, чтобы самостоятельно справиться с завтраком. Обычная ложка весила для нее никак не меньше лопаты.

И аппетита у Агнес не было никакого. Все ее мысли занимал Джой. Рождение младенца здоровым она почитала за счастье, но оно никак не компенсировало ее утрату. И пусть по жизни Агнес успешно противостояла депрессии, теперь на ее сердце опустилась темнота, которую не могли рассеять тысяча, а может, и десять тысяч рассветов. Если бы дежурная медсестра попыталась уговорить ее позавтракать, Агнес, скорее всего, отказалась бы от еды, но она не могла устоять перед настойчивыми уговорами одной известной ей портнихи.

Мария Елена Гонсалес, очень решительная, при всей ее миниатюрности, дама, по-прежнему находилась в палате. Да, кризис миновал, но она еще не убедила себя, что врачи и медицинские сестры смогут обеспечить Агнес должные уход и заботу.

Сидя на краю кровати, Мария чуть подсаливала яйца и с ложечки кормила Агнес.

– Яйца – это будущие цыплята.

– Из яиц вылупляются цыплята, – механически поправила ее Агнес.

– Que?

Агнес нахмурилась:

– Должно быть, я не о том. Что ты имела в виду, дорогая?

– Эта женщина спрашивала меня о курицах…

– Какая женщина?

– Не важно. Глупая женщина, которая высмеивала мой английский, пыталась сбить меня с толку. Она спрашивала, курица появилась первой или сначала было яйцо.

– С чего все началось, с курицы или яйца?

– Si![14] Так она и сказала.

– Она не высмеивала твой английский, дорогая. Это стародавняя головоломка. – Мария не поняла этого слова, и Агнес объяснила его значение: – Никто не может найти на нее ответ, независимо от владения английским. В этом все дело.

– Зачем задавать вопрос, на который нет ответа? Какой в этом смысл? – Мария озабоченно посмотрела на Агнес. – Вы еще не пришли в себя, миссис Лампион, у вас затуманена голова.

– Голова у меня ясная.

– Я отвечу на головоломку.

– И каков твой ответ?

– Первая курица должна появиться с первым яйцом внутри ее.

Агнес проглотила ложечку джелло и улыбнулась:

– Да, в конце концов, все очень просто.

– Все должно быть.

– Должно быть что? – спросила Агнес, допивая через соломинку последние капли яблочного сока.

– Просто. Люди стараются все усложнить, хотя можно обойтись без этого. Весь мир прост, как шитье.

– Шитье? – Агнес подумала: а может, в голове у нее по-прежнему туман?

– Шитье иглой. Стежок, стежок, стежок. – Мария убрала поднос с кровати Агнес. – Узел на последнем стежке. Просто. Надо только выбрать цвет нитки и тип стежка. А потом стежок, стежок, стежок.

Тут пришла медсестра, чтобы сообщить хорошие новости: маленький Лампион настолько хорошо себя чувствует, что его вынули из инкубатора. В подтверждение ее слов в палате появилась вторая медсестра, толкая перед собой колыбель на колесиках.

Первая медсестра, сияя, как медный таз, наклонилась над колыбелькой и достала розовое сокровище, завернутое в белое одеяло.

Совсем недавно Агнес не могла поднять ложку, но теперь силой она сравнялась с Геркулесом и смогла бы удержать две упряжки лошадей, рвущихся в разные стороны, не то что крошечного младенца.

– У него такие прекрасные глаза, – умилилась медсестра, которая передавала новорожденного в материнские руки.

Но в ребенке все было прекрасным, не только глаза, личико, не столь сморщенное, как бывает у большинства новорожденных, словно указывало на то, что он вошел в этот мир с чувством умиротворенности, которое никогда не покинет его, пусть жить придется далеко не в самом спокойном месте. А может, его наделили несвойственной младенцам мудростью и его лицо разгладили знание и опыт. А головку покрывали густые волосы, темно-каштановые, как были у Джоя.

Его глаза, о чем сказала Мария ночью и что подтвердила медсестра, просто завораживали своей красотой. В отличие от глаз большинства людей, одноцветных, с полосками более темного оттенка, радужка каждого глаза Бартоломью включала два цвета: зеленый – от матери и синий – от отца… Разноцветные сектора чередовались друг с другом. Великолепием и яркостью глаза могли бы соперничать с драгоценными камнями.

И когда Агнес встретилась с теплым и устойчивым, не плавающим из стороны в сторону, взглядом младенца, она прониклась ощущением чуда.

– Мой маленький Барти. – (Уменьшительное имя возникло само собой.) – Я думаю, тебя ждет необычная жизнь. Да, ждет, умненький Барти. Матери могут это знать. Тебя никак не хотели пускать в этот мир, но ты все-таки пробился сюда. Наверняка для того, чтобы совершить что-то очень важное.

Дождь, который внес свою лепту в смерть отца мальчика, прекратился еще ночью. Но утреннее небо оставалось серо-черным, тяжелые облака прижимались к земле, однако до того, как Агнес произнесла эти слова, небеса молчали.

А слово «важное» будто замкнуло небесную электрическую цепь. Слепящая молния расколола небо, от раската грома задребезжали стекла.

Взгляд младенца переместился с глаз матери в направлении окна, но на его личике не отразилось и тени страха.

– Не тревожься из-за этого грохота, Барти, – проворковала Агнес. – На моих руках ты в полной безопасности.

И последнее слово сработало, как чуть раньше «важное». Вновь небо полыхнуло огнем, а гром ударил с такой силой, что затряслось здание больницы.

Гром в Южной Калифорнии – большая редкость, так же как молния. Ливни здесь тропические, потоки воды безо всякой пиротехники.

И ярость второго разряда вызвала у двух медсестер и Марии крики изумления и тревоги.

Суеверная дрожь пробежала по телу Агнес, она крепче прижала к себе сына и повторила:

– В полной безопасности.

И тут же гроза дала себе волю, молнии засверкали по всему небу, раскаты грома накладывались друг на друга, стеклянные панели в окнах вибрировали, как натянутая на барабане кожа, тарелки на подносе съехались вместе и постукивали краями.

Когда от вспышек молний окно стало матовым, непроницаемым, совсем как затянутый катарактой глаз, Мария перекрестилась.

А Агнес, которую внезапно пронзила мысль, что этот природный феномен – угроза, нацеленная на ее сына, упрямо повторила еще раз, словно отвечая ударом на удар:

– В полной безопасности.

Самый мощный выброс небесной энергии стал и последним. Яркость, сравнимая с атомным взрывом, едва не расплавила оконное стекло, от грохота из зубов Агнес чуть не выскочили пломбы, а кости загудели, как флейты, словно стали полыми, начисто лишившись мозга.

Лампы замигали, воздух так пропитался озоном, что при вдохе между стенками ноздрей Агнес будто проскакивали искры. На том небесный фейерверк как будто отрезало, предохранители не вышибло, лампы не потухли. Представление закончилось, никому не причинив вреда.

Особо странным являлось полное отсутствие дождя. Такие катаклизмы никогда не обходились без потоков воды, обрушивающихся на землю, а тут ни единой капли не упало на стекло.

Вместо этого все вокруг замерло, такая удивительная установилась тишина, что присутствующие в палате переглянулись, а потом, чувствуя, как поднимаются волосы на затылке, вскинули глаза к потолку в ожидании некоего события, пусть и не зная, какого именно.

Никогда раньше молнии не останавливали дождь, наоборот, служили его предвестницами. А вот тут, словно испугавшись этого светопреставления, черные тучи начали медленно разбегаться, открывая синее небо.

Пока за окном все сверкало и гремело, Барти не заплакал, не выказал ни малейшей тревоги, а потом, вновь обратив взор на мать, одарил ее своей первой улыбкой.

Глава 20

Когда стакан яблочного сока, выпитый на заре, удержался в желудке Каина Младшего, ему разрешили выпить второй стакан, правда, маленькими глоточками. А также дали три крекера.

Он же мог съесть корову, с хвостом, рогами и копытами. Слабость оставалась, но опасность блевать желчью и кровью миновала. Так что в голодании не было никакой необходимости.

Непосредственной реакцией на убийство жены стал острый нервный эмезис, который по прошествии времени сменился отменным аппетитом и joie de vivre.[15] Ему приходилось сдерживать себя, потому что время от времени так и хотелось запеть. В общем, настроение у Младшего было самое праздничное.

Однако попытка отпраздновать случившееся привела бы к тюремному заключению, а то и казни на электрическом стуле. Ванадий, коп-маньяк, вполне мог приглядывать за ним из-под кровати или, переодевшись медицинской сестрой, ловить каждое его неверное движение. И Младшему не оставалось ничего другого, как медленно выздоравливать, чтобы лечащий врач не счел его исцеление чудом. А доктор Паркхерст намеревался выписать его только на следующий день.

Более не прикованный к постели капельницей, сменив бесформенный халат на пижамные штаны и куртку из хлопчатобумажной ткани, Младший, по рекомендации врача, попытался передвигаться на своих двоих. Никакого головокружения он не испытывал, особой слабости – тоже и мог бы без труда разгуливать по коридорам больницы, но решил, что не следует ему показывать чрезмерную активность, и в полном соответствии с ожиданиями доктора Паркхерста попросил снабдить его ходунками на колесиках.

Время от времени останавливался, облокачивался на ходунки, словно нуждался в отдыхе. Иной раз кривил лицо, убедительно – не театрально, и дышал тяжелее, чем мог бы.

Не раз и не два проходившие мимо медсестры останавливались и советовали ему не перенапрягаться.

Но ни одна из этих милосердных женщин не могла сравниться красотой с Викторией Бресслер, той, что давала ему лед и явно хотела запрыгнуть в постель. Однако он не пропускал взглядом ни одну медсестру, надеясь найти какую-нибудь не хуже.

Хотя Младший полагал себя обязанным первым допустить до своего тела Викторию, он не собирался соблюдать моногамию. Со временем, когда он стряхнет с себя подозрения, как стряхнул Наоми, он предполагал устроить себе, образно говоря, десерт-бар, а не ограничиваться одним эклером.

Ознакомившись с сестринским персоналом своего этажа, Младший, воспользовавшись лифтом, приступил к обследованию других, ниже и выше, уделяя особое внимание женскому полу.

И в конце концов очутился у большого окна в палату для новорожденных. В ней находились семь младенцев. У изножия каждой из колыбелек крепилась табличка с именем и фамилией ребенка.

Младший долго стоял у окна не потому, что устал или увлекся кем-то из медсестер. Но вид лежащих в колыбельках младенцев завораживал его, пусть он и не мог сказать почему.

Его не обуревала родительская зависть. Ему совершенно не хотелось иметь ребенка. Детей он полагал несносными маленькими чудовищами. Источником хлопот, обузой, но никак не благословением.

Однако его так и тянуло к этим новорожденным, и он начал убеждать себя, что подсознательно собирался прийти к этой палате с того самого момента, как покинул собственную. Просто не мог не прийти, притянутый таинственным магнитом.

К окну он подошел в превосходном настроении. А вот по мере того как он смотрел и смотрел на новорожденных, ему все больше становилось не по себе.

Младенцы.

Безвредные младенцы.

Да, безвредные, спеленатые, под одеялками, поначалу они вызывали у него лишь смутную тревогу, которая, непонятно почему, необъяснимо, вдруг сменилась диким, чуть ли не животным страхом.

Назад Дальше