– Я так горжусь вами, Анжелика, – сказала она и добавила, что является членом партии и всегда сочувствовала рабочему движению.
– Тогда почему же вы не помогали мне, когда я была ребенком? – спросила я.
Она ответила, что не осмеливалась поощрять мои бунтарские настроения из-за моих родителей и своей материальной зависимости от них. Но я не могла не засомневаться в ее искренности. Она вступила в партию после краха монархии, когда делать это было не только безопасно, но и модно и когда социал-демократы были ведущей политической силой. Она была учительницей, и большинство ее учеников были социалистами.
Мне было одиннадцать лет, когда моя мать поняла, что справиться с моей решимостью ходить в школу невозможно. Я не знаю, каким был самый сильный мотив, лежавший в основе этой решимости, – желание учиться, быть с другими детьми или вырваться из дома, который я считала тюрьмой? Мы очень много путешествовали, особенно по Германии и Швейцарии, но эти поездки, во время которых мы посещали традиционные места и жили в модных отелях, казались просто продолжением жизни в Чернигове. Мне казалось, что я была бы очень рада, если бы меня отвели в самый низший класс какой-нибудь муниципальной школы. Вместо того чтобы послать меня в гимназию, как я хотела, моя мать наконец пошла на компромисс и согласилась отправить меня в светскую школу для девочек в Харькове. Там жила одна из моих старших сестер с мужем, и они могли присматривать за мной. И хотя я обрадовалась даже такой уступке, мама вскоре нашла предлог, чтобы отложить мой отъезд. Я не знала достаточно хорошо русский язык, чтобы сдать вступительный экзамен по этому предмету, утверждала она. Она не знала, что я учила его тайком, поэтому я убедила ее, что краткого интенсивного курса обучения с преподавателем будет для меня достаточно. В Харькове я была принята в более старший класс, чем я ожидала, и еще до окончания первого года обучения была переведена в следующий класс за «поразительные лингвистические способности».
Так как жизнь в пансионе была не такая, как дома, я была очень счастлива и не могла понять, почему другие девочки жалуются на то, что наша пища и окружающая обстановка не так хороши, как могли бы быть. Ввиду того что плата за обучение была высокой, количество учащихся было небольшим, а учителей отбирали лучших из лучших. Если бы не их обязанность готовить нас к ведению паразитического образа жизни, уровень наших занятий был бы гораздо выше. Униформа, которую мы носили, указывала на положение нашей школы, и я часто думала о ней, когда видела девочек в Западной Европе, одетых в простую одежду. Мы носили голубые платья с короткими рукавами, отделанными белым кружевом, и белые передники.
Когда царь собрался посетить Харьков, ученицы нашей школы и еще одной, где учились дворянки, были единственными, кому было разрешено приветствовать его на вокзале. Я помню свое волнение в ожидании его приезда, когда стояла с огромным букетом цветов, а затем свое разочарование, когда нам сказали, что «несчастный случай» – а на самом деле покушение на его жизнь – помешал его приезду. На следующий день я написала об этом событии в школьном сочинении и поблагодарила Бога за то, что он сохранил жизнь его императорскому величеству.
Мне было семнадцать, когда я, наконец, уехала из Харькова. Вскоре после моего возвращения домой мать и одна из старших сестер настояли, чтобы я поехала с ними в Швейцарию. Я избежала скуки гостиничной жизни в Монтрё, записавшись в языковую школу для молодых девушек. Хотя моя мать считала мое образование законченным, когда я покинула Харьков, и надеялась, что это временное пребывание в Швейцарии положит начало той жизни «в обществе», которая неизбежно приведет меня к браку, ей было трудно возражать против этого моего плана.
Однажды в школе заболела учительница, и директор попросила меня провести урок в классе. В конце этого дня она сказала мне, что из меня получится отличная учительница. Впервые кто-то предложил мне какую-то карьеру, а не праздность, и к тому времени, когда мы возвратились в Россию, слово «учительница» стало для меня синонимом слова «побег».
Когда я оглядываюсь назад на те два года, которые последовали за этим, я понимаю, что они представляют собой настоящую «бурю и натиск» для всей моей карьеры. После Харькова и Швейцарии мне было гораздо труднее, чем в детстве, приспособиться к жизни дома. Я уже не была ребенком и уже более определенно знала, чего я хочу. Я также знала, что достигла возраста, в котором я обязана исполнить свое женское предназначение. В том смысле, который моя семья вкладывала в эту фразу, что означало только одно: подходящий брак, устроенный моей матерью и братьями. По мере того как мое сопротивление планам матери относительно моего будущего становилось более определенным, а ее деспотизм приобретал все более репрессивный характер, борьба между нами превратилась в повседневную войну, которая изматывала меня эмоционально и физически и в конце концов привела к серьезной болезни.
В Чернигове, как и в других городах России, были девушки – дочери представителей мелкой буржуазии, специалистов, мелких государственных служащих, – которые готовились к поступлению в зарубежные университеты. За границей требования к поступающим включали в себя знание определенных языков, которым их не учили в муниципальных школах. Я поняла, что могу дать им такую подготовку.
Моей матери хотелось, чтобы я учила «детей бедных». Это будет благотворительностью и поэтому подходящим занятием. Но общаться и, возможно, подружиться с девушками из низших слоев среднего класса, которые до этого посещали муниципальные школы и готовили себя к какой-либо полезной деятельности, к свободной – и поэтому опасной – жизни в университете, – это было другое дело.
Чтобы избавить себя от бури ее негодования, а своих учениц – от возможного смущения от ее оскорблений, я планировала обучать некоторых девушек тайком. Я приходила к ним домой, когда моя мать отправлялась в город по магазинам, или встречалась с ними в каком-нибудь дальнем уголке нашего сада. Большая часть русских студентов в то время уезжала учиться в Цюрихский университет, но одна из девушек, которую я учила немецкому языку и которая прожила за границей несколько лет, рассказала мне об университете, который немедленно возбудил мое воображение. Это был Новый университет в Брюсселе. В то время я совершенно не читала никаких радикальных философских теорий, и, хотя я смутно знала о подпольном революционном движении в России и инстинктивно сочувствовала его целям, я никогда еще не встречала общепризнанного социалиста или анархиста. Брюссель был тем местом, где такие люди жили и могли говорить свободно, где их уважали и восхищались ими, куда съезжались студенты со всей Европы, чтобы побыть «у их ног». Когда эта девушка описывала студенческую жизнь, преподавателей, атмосферу свободного общения, я тотчас поняла, что должна поехать в Брюссель, а не в Цюрих.
Я и сейчас едва ли могу спокойно вспоминать те сцены, которые последовали вслед за объявлением о моем решении. Даже мои братья были потрясены, хотя они мало знали о Новом университете в Брюсселе. Подобно моей матери, они считали, что университет не место для девушки, особенно для девушки, которой не нужно самой зарабатывать себе на жизнь.
Эмоционально и мысленно я уже порвала со своей семьей и со всеми ее традициями. Я знала, что настало время, когда я должна совершить фактический разрыв, которого я с нетерпением ждала столько лет. Скандалы и истерики этого периода только утвердили меня в решимости сделать это как можно быстрее и аккуратнее. Я сознавала, что деньги, которые я должна была унаследовать от поместья своего отца, были той цепью, которая приковывала меня к прошлому, к семье и России. Она тоже должна быть разорвана. Я сказала своему старшему брату, что я не хочу этих денег, что я уеду с пустыми руками и пойду своей дорогой. Он напомнил мне, что я не могу путешествовать без денег, даже в университете мне понадобятся пища и кров, одежда и книги. Наконец, его здравый смысл победил мои колебания, и я согласилась принять очень небольшое пособие, достаточное для того, чтобы содержать себя «как работницу» и позволить себе ездить третьим классом. Мы заключили соглашение, согласно которому брат должен был посылать мне эту сумму каждый месяц, а я отказалась от своей доли в отцовском наследстве в его пользу.
Когда я уезжала из дома, матери не было, чтобы попрощаться и благословить меня. Последнее мое воспоминание, связанное с ней, – это ее проклятие в мой адрес. Но я была счастливее, чем когда-либо в своей жизни.
Глава 2
Проведя несколько дней в гостинице, в которую я вошла с таким страхом рано утром по приезде в Брюссель, я сумела найти себе комнату. Это была бедная маленькая комната без отопления, в которой из мебели была только кровать, стол и два шатких стула. Моя квартирная хозяйка держала третьеразрядный магазин канцелярских принадлежностей. Так как он находился в одном из самых бедных районов Брюсселя, ее покупатели были очень бедны. Она обслуживала главным образом школьников, большая часть которых выглядела болезненными и недокормленными. Моя комната располагалась над магазином, и я питалась вместе с моей квартирной хозяйкой, чьи жилые комнаты, находившиеся позади магазина, были такими же пустыми, как и моя каморка. Но даже в самые холодные зимние дни и в те дни, когда я болела и лежала полумертвая от холода и недоедания, я не отдала бы и темного угла своей комнаты за большой, хорошо отапливаемый дом в Чернигове.
Университет находился недалеко, и, как только он открывался, мои дни заполнялись лекционными залами и публичной библиотекой, а вечера – различными встречами или неформальными студенческими собраниями. Митинги, которые я посещала, обычно проводились в Народном доме, чрезвычайно скромном тогда учреждении, занимавшем старое здание неподалеку, а не тот красивый дом, находившийся в совместной собственности, который оно стало занимать позднее. Новый дом стоил свыше миллиона франков, и в нем был зрительный зал, театр, офисы и комнаты для заседаний комитетов социалистической партии Бельгии и профсоюзов, кафе и кооперативные магазины.
Новый университет занимал два старых жилых дома и внешне не производил впечатления. Он не мог похвастать миллионными пожертвованиями. Другое дело – его интеллектуальная составляющая. Университет был основан интеллектуалами-радикалами Бельгии в 1894 году в качестве поля деятельности для Элизе Реклюса, чьи работы ознаменовали новую эру в истории научной географии. Реклюс был революционером и одним из самых блистательных ученых своего времени. Он участвовал в Парижской коммуне и был изгнан из Франции из-за своего анархизма. Он был типичным анархистом-интеллектуалом того времени. Его собственная жизнь была ежедневной иллюстрацией его взглядов. Любая жертва неравенства, хорошая или плохая, невинная или виноватая, взывала к его альтруизму и смелости. Его жена выдавала ему всего несколько центов в день на карманные расходы, потому что знала, что он отдает все, что имеет, зачастую тем, кто злоупотребляет его доверием и добротой.
От друга, который тесно сотрудничал с Реклюсом, я узнала, что он выделяет меня из всех других студентов. Я до сих пор не знаю почему. Я очень слабо училась по его предмету. Однако у него не было способа обнаружить неполноту моих знаний. Он был нетерпим ко всем учебным формальностям и никогда не задавал вопросов своим студентам. Когда я пришла сдавать выпускные экзамены по своим главным предметам – литературе и философии, – он сильно удивил моих преподавателей, знавших о его нелюбви к таким мероприятиям, внезапно появившись в аудитории, где проходил экзамен. Я была чрезвычайно польщена. Он часто приглашал меня к себе в гости, но за единственным исключением, когда я пришла к нему домой и мы пообедали вместе с его женой, я слишком робела принимать его приглашения.
Какое бы сильное впечатление ни производила на меня личность Реклюса, его лекции совершенно не удовлетворяли меня. Они были интересными и содержательными, но его общественной философии недоставало того элемента, который я страстно искала, – причинная связь. Я быстро пришла к заключению, что я не анархистка и никогда не смогу ею стать, несмотря на мое огромное восхищение отдельными анархистами, духом жертвенности и высокого идеализма, который они привносят в движение.
Элизе Реклюс был только одним из множества замечательных радикалов, которые тогда читали лекции в университете и перед большими аудиториями в Народном доме и оказывали влияние на мое развитие. Я жадно слушала таких социологов, как Максим Ковалевский, криминологов Энрико Ферри и Эдмона Пикара, экономистов Гектора Дени, Эмиля Вандервельде, Эмиля де Грефа. Я училась у Эли Реклюса, брата Элизе Реклюса, который читал лекции по мифологии и истории религии.
Многие студенты университета были иностранцами, главным образом из России, Болгарии и Румынии. Благодаря Народному дому я также познакомилась с несколькими итальянскими эмигрантами. Некоторые из них приехали в Брюссель, спасаясь от гонений, последовавших за выступлениями 1898 года. Я сразу же почувствовала тягу к ним. Это был первый намек на существование того, что показалось некоторым моим друзьям почти мистическими узами симпатии между мной и итальянскими радикалами, узами настолько сильными, что они в большей или меньшей степени определили весь ход моей дальнейшей жизни. Для меня, разумеется, в этом нет ничего мистического. Я была робкой девушкой, склонной к переменам настроения, и детская простота, щедрость и теплота итальянского характера очаровали меня. В присутствии итальянцев я, казалось, выхожу из тьмы и холода под яркие лучи средиземноморского солнца.
В это время Россия была не единственной страной, где девушки сталкивались с трудностями, когда стремились к учебе в университетах, получению университетского диплома и в конечном счете к профессиональной карьере. И все же, несмотря на преграды, существовавшие для женщин даже в сравнительно свободной атмосфере Брюсселя, в Новом университете училось довольно много девушек и молодых женщин. Однако у меня среди них не было близких подруг. Я быстро адаптировалась и была почти полностью поглощена своей учебой.
Мои соотечественники, студенты из России, были в большинстве своем хорошо подкованы в теории радикализма. Многие из них вели активную работу в подпольном движении в России, и у них было мало общего с молодыми студентами других национальностей, не являющимися членами такого движения, или с такими людьми, как я, которые хоть и говорили с ними на одном языке, но имели благополучное, абсолютно буржуазное происхождение. Я почтительно смотрела на этих русских, которые могли часами обсуждать идеи Маркса и Бакунина, участвовали в демонстрациях и другой революционной деятельности. В сравнении с теми из нас, кто еще ничего не сделал для Дела, не столкнулся с преследованиями, полицейским террором, ссылкой, они были героями. Я не хотела показаться им нескромной или обнаружить перед ними свою наивность, поэтому я боготворила их издалека.
То же самое было и с моими преподавателями. Для меня они были небожителями, к которым не смеют приблизиться простые смертные. Однако для одного из них я сделала исключение. Вернее, это получилось само собой. Селестин Дамблон был нашим преподавателем современной французской литературы и восторженным учеником Виктора Гюго. Но чтобы понять мое отношение к Дамблону, необходимо сначала написать еще об одном человеке, который был одним из основателей университета и чьи лекции в Народном доме я посещала, – об Эмиле Вандервельде.
Впоследствии Вандервельде стал председателем Трудового и Социалистического интернационала, на заседаниях Исполнительного комитета которого мне суждено было вместе с ним присутствовать годы спустя. В 1914 году он стал членом правительства Бельгии, а в 1925 году – министром иностранных дел. В то время он считался одним из самых горячих и талантливых европейских социалистов, авторитетом в экономических и юридических вопросах. Он был очень богатым человеком, обаятельным, физически привлекательным и великолепным оратором. Казалось, что он одарен всеми возможными качествами для роста своего авторитета среди таких романтиков-идеалистов, какими были большинство наших студентов. Перед ним преклонялись, особенно девушки.