* * *
В последний период моей берлинской учебы, летом 1931 года, я познакомился с молодой норвежкой Аннелизой Сэренсен, которая жила в Берлине у своей английской родни. Мы с нею были помолвлены. В июле она отправилась в Норвегию, чтобы сообщить эту новость своим ничего не подозревавшим родителям. Вскоре после этого и я совершил путешествие на север, чтобы представиться родителям своей невесты. Я поехал туда в элегантной открытой машине, которую приобрел за год до того (и очень ею гордился).
Для описания начала этого путешествия я снова обращаюсь к своему дневнику, чтобы передать атмосферу того времени:
«Дорога на Штеттин плохая. На полях идет уборка урожая. Сегодня суббота, 8 августа. На деревенской улице развеваются флаги, и какой-то оратор громко взывает к народу: „Ни у кого не осталось денег. Французы нас всех обездолили! Продолжение этой политики…“
В Штеттине я сразу направился в порт. Пока я ждал своего корабля, Володя и Шура, пришедшие меня проводить, куда-то ушли. Вскоре они вернулись с охапками цветов, купленных на последние деньги. Они очень серьезно отнеслись к моему отъезду. Не разум, а чувство подсказало им, что это конец моего пребывания в Берлине, а потому прощаемся мы всерьез.
Когда корабль уже отошел от причала, у берега остановилось такси и водитель дал резкий и длительный сигнал. Из машины вышла полная дама, нагруженная десятком свертков, и стала махать зонтиком в нашу сторону. Корабль дал задний ход и снова остановился. Пока дама взбиралась по трапу, мы с моими друзьями снова попрощались за руку, и Володя дал мне их новый адрес, записанный на клочке бумаги. Корабль снова отошел от берега и поплыл вниз по реке. Я стоял на корме и, как стопроцентный немец, махал платочком, пока маленькие фигурки на берегу не исчезли из поля моего зрения.
Теперь это путешествие показалось мне значительно менее романтичным, чем три года назад, когда я уезжал в Балтийские страны. Очевидно, я с тех пор стал смотреть на вещи иначе, а возможно, я просто устал. Уже совсем стемнело, когда мы вышли в море у Свинемюнде. Глядя на удалявшийся берег, я думал о том, что прошлая берлинская жизнь теперь уже позади, у меня же осталось некое чувство пустоты».
Три дня я провел в Копенгагене и, вместо того чтобы отдохнуть, возился с машиной. Несмотря на летнюю жару, я простудился. Доехав до Фредериксгавна на севере Дании, я пересел на старый паром, который следовал через Скагерракский пролив в город Кристианстанд на южном берегу Норвегии, где жила моя невеста. Во время этого путешествия я почувствовал, что заболеваю. Вечером я прибыл на место и оказался в гостях в милой патриархальной норвежской семье. По местным традициям, мы, несмотря на мое состояние, засиделись до поздней ночи, пили кофе с коньяком, курили сигары и вели неторопливую семейную беседу. Вечер этот все же оказался довольно приятным. Но мне страшно подумать, какое впечатление должен был произвести на это солидное норвежское семейство невзрачный, очень нервный и не очень здоровый американец, которого они встретили в порту. Родители моей невесты, очевидно, легли спать в еще большей тревоге, чем при ожидании моего появления.
И все же с тех пор и навсегда меня приняли в этой семье, как сына и брата, чьих недостатков стараются по возможности не замечать, а достоинствам воздают должное. Я навсегда сохранил чувство признательности к родителям жены: к ее матери, открытой, добродушной женщине, полной чувства собственного достоинства, и к ее отцу, сильному духом человеку, которого не сломило пребывание в нацистском концентрационном лагере, и чту их память. От них обоих я никогда не слышал грубого слова и не мог пожаловаться на какую-либо несправедливость. Эта семья подарила мне второй дом и даже вторую родину, которой стала для меня Норвегия.
В сентябре мы с моей невестой поженились и отправились в свадебное путешествие в Вену. Эта столица к тому времени утратила былое имперское великолепие, но сохранила былое гостеприимство, несмотря на затронувший Австрию тяжелый экономический кризис. По окончании медового месяца мы уехали в Ригу, где и начали семейную жизнь.
Мы приехали туда в пору осеннего ненастья, и Рига показалась нам пустой и мрачноватой, по контрасту с тем столичным блеском, который запомнился мне в пору моей холостяцкой жизни в этом городе. Прежние мои товарищи теперь выглядели настороженными, недоверчивыми людьми, не склонными к дружескому общению. Мы с молодой женой почувствовали себя выключенными из общения с прежним кругом моих знакомых.
Сначала мы сняли два верхних этажа в бывшем доме фабриканта, в одном из рабочих предместий Риги. (Я заметил, что в царской России фабриканты имели обыкновение жить поблизости от своих заводов и на территории рабочих поселков, и, как я подозреваю, это обстоятельство – одна из причин распространения марксизма среди русских рабочих.) Дом находился рядом с парком, и зимой здесь было очень тихо. Но в мае, к нашему ужасу, в парке соорудили эстраду, на которой каждые субботу и воскресенье стали оглушительно играть духовые оркестры, и под эту резкую, негармоничную музыку плясала на танцплощадке латышская молодежь. Оркестры играли всего пять бесконечно повторяемых мелодий, сменявших друг друга, по выходным дням в течение всего лета. От этого шума невозможно было бы спрятаться, даже забравшись в чулан. Это испытание закончилось лишь осенью. Тяжело пришлось моей жене, забеременевшей еще во время свадебного путешествия. Однако наша дочка, которую мы назвали Грейс, благополучно родилась в июне, в сезон белых ночей.
В то время уже бушевал мировой экономический кризис. У меня имелась небольшая сумма денег, унаследованная от матери. Именно в это время я истратил все свои сбережения. Однако теперь я считаю, что во всем этом была и положительная сторона – по крайней мере, с тех пор я знал, какие деньги я сам заработал, а какие – нет. В то же самое время конгресс отреагировал на кризис, лишив нас рентных доходов и урезав наше жалованье с помощью следующего маневра: мы были обязаны взять месячный отпуск без оплаты. В целом, по моим воспоминаниям, наше официальное вознаграждение урезалось более чем на половину, притом без предупреждения. Мы ничего не могли изменить в семейных обстоятельствах до осени. На зимнее время нам пришлось покинуть прежнее жилье и снять квартиру в Форбурге, где жили холостяки.
К концу лета 1933 года я получил право на отпуск, чтобы съездить домой. Ребенка мы оставили у родных в Норвегии, а потом отправились в Копенгаген, а оттуда – на корабле в Нью-Йорк. Хотя я тогда еще не знал об этом, на службу в Ригу мне не суждено было вернуться.
Я обещал не слишком утомлять читателя, но сделаю исключение для одного из путешествий по Балтике в период великой депрессии, чтобы представить обстановку в то время. И имею в виду свою поездку вместе с бывшим однокурсником Бернардом Гаффером в порт Либау[7] (Лиепая) поздней осенью 1932 года. До Первой мировой войны Либава была процветающим портовым городом и промышленным центром.
Вот рассказ о нашем визите в этот город.
«Мы выехали из Риги на машине в ноябрьский день, уже далеко за полдень, когда стало смеркаться. На реках начался ледоход, в связи с чем убрали понтонный мост, и нам пришлось проехать по высокому железному мосту выше по течению реки.
Дорога на Митау[8] прежде была частью стратегической магистрали, соединявшей Петербург с немецкой границей. Сейчас она покрыта скользкой осенней грязью и никогда не высыхает. Мир вокруг нас погружен в ночную темноту. Кое-где можно увидеть крестьянские телеги и крытые повозки. Этим крестьянам приходится ехать несколько дней по скользкой дороге в промозглую погоду, чтобы продать свой товар в Риге за один-два доллара. Они ночуют на дороге, а их лошади проявляют философское равнодушие к сигналам автомобилей.
В Митаве мы сели на поезд и добрались до места назначения в вагоне второго класса в обществе двух спящих офицеров и двух немецких бизнесменов. Вечером следующего дня мы приехали в Либаву. Извозчик на дрожках довез нас до площади и остановился у гостиницы. Мальчик-слуга забрал у нас наши чемоданы, вошел вместе с нами в холодное здание и провел через темный вестибюль, который, насколько можно было судить по его виду, ранее имел гораздо более привлекательный вид.
Вечер мы провели в городском ночном кафе. Там же присутствовали и наши соседи по вагону, немецкие предприниматели, поселившиеся в той же гостинице, что и мы. Кроме нас, там было еще двое-трое гостей. За одним из столиков сидели евреи. Подавальщицы на кухне заглядывали в обеденный зал, заинтересованные присутствием приезжих. Евреи вполголоса обсуждали возможность обойти американский иммиграционный закон, отправившись сначала на Кубу, откуда можно будет с помощью контрабандистов попасть в Америку. Маленький оркестрик играл прошлогодние берлинские шлягеры. Вся эта „ночная жизнь“ прекратилась около полуночи, когда евреи заплатили по счету, оркестранты стали собирать инструменты, а официантки – убирать со столов.
Мы решили прогуляться перед сном. Мы шли под моросящим дождем по узким улочкам, обычным для городов Северной Европы. Откуда-то издали доносился гул моря. Дойдя до конца одной из улиц, мы увидели впечатляющее здание эпохи Ренессанса у входа в небольшой парк, где не было ни души. Мы быстро прошли парк до конца. Дальше идти, особенно в полной темноте, было невозможно – начинались дюны, и мы прервали прогулку.
Утром следующего дня солнечный свет с трудом пробивался сквозь тучи. По-прежнему шел дождь. За завтраком мы просматриваем местные газеты, а после завтрака – гуляем по городу. Пройдя через базарную площадь, выходим к великолепному зданию католической церкви, построенной в XVIII веке в готическом стиле, свойственном Северной Польше и Восточной Германии. Либава – старый город, возникший на месте рыбацкой деревни после разделов Польши, когда балтийские провинции вошли в состав Российской империи. Здесь смешались культурные влияния немецкого лютеранства, польского католицизма и русского православия, поскольку эта земля не раз переходила из рук в руки. Настоящее экономическое развитие этого порта началось после строительства здесь в 1870-х годах железной дороги, связавшей Балтику с Украиной, житницей Российской империи. Город был рожден заново бурным экономическим развитием России в XIX веке. Но в нем нашло свое отражение как польское влияние (кирпичная католическая церковь и польское кладбище), так и влияние соседней Германии, проявившееся в облике и постройке вилл вдоль морского берега и в планировке городского парка.
Пройдя через дюны, мы попадаем на обширный пляж. До Первой мировой войны это излюбленное место отдыха представителей светского общества из имперского Петербурга и Москвы. Слава Либавы как курорта не уступала славе Крыма или Рижского взморья. Но сейчас, в ноябре 1932 года, этот пляж почти безлюден. Только у волнореза, в дальнем его конце, несколько крестьян собирают морские водоросли и грузят их на телеги.
В порту также царит тишина, хотя мы пришли сюда в будний день. Не видно ни одной живой души. Мы видим заброшенное здание таможни с выбитыми окнами. В зимнем порту стоит на приколе единственное грузовое латышское судно, словно пережидая зиму (а может быть, и кризис). В доках трава проросла между каменными плитами. Но гранит, вкопанный в землю посланцами Российской империи, еще долгие годы может ждать прибытия кораблей.
Мы проходим по фабричному району, примыкающему к порту. Над фабричными трубами не видно дыма. Большие дома, служившие резиденциями фабрикантам, теперь стоят почти пустые, с темными окнами и заколоченными дверями. Только квартиры привратников кажутся обитаемыми, и в этом простом факте есть нечто символическое – будто все оставшееся население города переселилось в квартиры для привратников и слуг. Это отражение духа времени, когда люди должны вести относительно примитивный образ жизни среди руин, напоминающих о более высокой цивилизации. Только ли в войне и кризисе дело? Будет ли этот порт снова полон кораблей? Заработают ли фабрики, как работали прежде? Наполнятся ли вновь людьми дома и гостиницы? Будет ли снова запущен весь экономический механизм города? Или же эти здания, подобно уголкам средневековой Европы, превратятся в музеи для будущих поколений? Не будут ли они, как часто бывает в России, заселены людьми, для которых ценность и первоначальное предназначение этих зданий не имеют значения?
В узком трамвайном вагоне мы возвращаемся назад вдоль пустых улиц, мимо остановившихся фабрик. А вечером, когда поезд уже везет нас обратно в Ригу, мы снова встречаемся в вагоне второго класса с теми же двумя немцами, которые курят русские сигареты и стоят, сосредоточенно глядя в окна вагона, мокрые от дождя».
* * *
Русский отдел американской миссии в Риге, где я работал до осени 1933 года, представлял собой небольшой исследовательский центр, который получал и изучал основные советские периодические издания и другие публикации, чтобы составлять для правительства США доклады о положении в Советском Союзе, прежде всего – в советской экономике.
Советские власти тотчас заподозрили, что наше исследовательское бюро занималось шпионажем. Однако это было совершенно ошибочное заключение. Мы никогда не имели никаких секретных агентов и никогда не хотели их иметь. Опыт показывает, что научный анализ легальной информации, которым мы занимались, может дать больше сведений о любой стране, чем усилия секретной разведывательной службы. Конечно, последнее может хорошо дополнить первое, но никак не может его заменить. Мы не имели ничего общего со службой разведки, и нам доставляло большое удовольствие на основе фактов показывать нелепость мрачных сообщений об экономических условиях в России, получаемых различными западными правительствами от разведывательных служб и присылаемых к нам для комментариев.
Я сам занимался составлением докладов по экономике России и смог за это время приобрести немалые знания по советской экономике и экономической географии. В 1933 году на Западе было всего три места с более или менее налаженным изучением советской экономики помимо нашего отдела: Бюро исследований русской экономики в Бирмингемском университете, Институт экономики России и стран Восточной Европы в Кенигсберге и Институт русской экономики в Праге (так называемый «Экономический кабинет»), которым руководил известный русский эмигрант Сергей Прокопович. Общими усилиями мы могли создать хорошую базу данных, чтобы получить, насколько возможно, верную картину советской экономики. Эта работа мне нравилась, однако быт в те времена кризиса, сокращение жалованья и общее состояние неопределенности не приносили особенных положительных эмоций. Отвлечься от этого в свободные дни и вечера после работы мне помогало мое увлечение Чеховым. Я собирал тогда материалы для его биографии. Биографию Чехова я так и не написал, зато изучил все 30 томов его сочинений. Это очень хорошее средство, чтобы получить представление о жизни дореволюционной России, и особое значение это имело в атмосфере Риги, где российская дореволюционная жизнь в какой-то мере еще сохранилась.