Последняя стража - Тублин Валентин Соломонович 2 стр.


Офицер закончил читать и убрал бумагу. Вынул из глаза монокль и, резко повернувшись всем туловищем, отдал короткую, резкую команду.

И мальчик увидел чудо: солдатские зеленые прямоугольники вдруг ожили и рассыпались. Они больше не казались единым целым. Квадраты разбились на более мелкие фигуры, а те в свою очередь на еще более мелкие. Вместо стальных рядов площадь заполнили люди в серо-зеленых мундирах. И все. Колдовство исчезло. Солдаты жестикулировали, похлопывали друг друга по спине, болтали и смеялись. «Как самые обыкновенные люди, – подумал мальчик, и эта мысль почему-то обрадовала его. – После обеда спущусь и подойду к ним», – решил он и отошел от окна.

Мама уже стояла у плиты и варила манную кашу для Ханночки. Папа все так же мял хлебный мякиш, только теперь это уже были не филактерии, а усеченные конусы.

– Жаль, что мы не уехали в Варшаву со всеми беженцами, – сказал папа и оставил мякиш в покое. Мама бросила на него быстрый взгляд.

– А что мы забыли в Варшаве?

– Там вся семья.

Мама перестала помешивать кашу. Она выпрямилась, словно от удара, потом шагнула к столу и, глядя на отца сверху вниз, сказала задыхающимся шепотом:

– Нет, Яков. Нет. Кто хочет… Только не я. Я не заставлю своих детей голодать.

– О чем ты говоришь?

– Я знаю о чем. Где беженцы, там голод. Наш дом здесь. Кладовые полны еды. Здесь нам нечего бояться.

Автоматная очередь прервала мамину речь. Стреляли близко, совсем рядом с домом. «На первом этаже», – подумал мальчик и прижался к отцу. Мама умолкла на полуслове. В комнате запахло пригоревшей манной кашей. Хаймек хотел сказать: «Каша горит», но слово застряло у него в горле и никак не хотело выходить. Отец медленно приблизился к окну, выходившему на широкий двор, окруженный другими домами. Хаймек из-под отцовской руки попытался хоть что-нибудь разглядеть, но увидел лишь начищенные сапоги, тут же исчезнувшие через широко раскрытые ворота.

А потом он увидел Шию.

Шия был городским нищим. Его знали все. Мальчишки – и Хаймек не был исключением, любили дразнить его. Теперь Шия сидел на земле, привалившись к воротам и был похож на мешок тряпья. Хаймек видел, как из дыры в виске старого Шии накрапывал кровавый дождик. Кровь стекала по щеке, окрашивая розовым редкую седую бороду.

– Папа, – сказал Хаймек ровным голосом. – Они убили его. Они убили Шию. Они убили его, как…

Мальчик замолчал. Он не сказал того, что хотел. Отец очень рассердился бы на него за такое сравнение.

Когда отец ответил мальчику, голос его звучал торжественно. Словно он читал недельную главу Торы в синагоге:

– Да, – сказал он. Это так. Они его убили. Шию.

Мама сделала несколько быстрых шагов к окну. Ханночка залепетала: «Деда… деда…» и захлебнулась плачем от неожиданной пощечины, первой в ее короткой жизни. Ничего не понимая, она повторяла сквозь слезы: «Деда… деда…» Мать обняла малышку и изо всех сил прижала ее к себе. Потом осыпала поцелуями ее головку, шею, щеки. Хаймек поднял глаза и увидел, что лицо матери все залито слезами.

2

Утром Хаймек спустился во двор. К сновавшим по площади солдатам он еще не осмеливался подойти. Но ему очень хотелось посмотреть вблизи на мертвого Шию. Однако того в подворотне уже не было. Только жирные мухи густо вились над ржавым пятном. Мальчик разогнал мух, топая ногами и размахивая руками. Немца он увидел лишь тогда, когда тот вырос посреди двора. Мальчик вжался в углубление каменной стены. Ему было страшно, но любопытство перевесило страх. Немец показался ему очень красивым. Ладно облегала его отутюженная форма, кожаные ремни портупеи подчеркивали ширину груди, тонкую талию охватывал широкий ремень. На ремне висела кобура. Мальчик подумал, что кобура очень похожа на пистолет, а ведь сам пистолет должен был прятаться где-то внутри. Таким образом получалось, что у немца было при себе не один, а целых два пистолета…

Сейчас он обратил внимание на правую руку немца. Она вдруг ожила и медленно-медленно двинулась куда-то вниз.

«Если бы пистолет был у меня, – подумал мальчик, – моя рука двинулась бы прямо к черной рукоятке, которая торчит из кобуры».

Рука немца двинулась именно туда. То, что его догадка оказалась правильной, почему-то очень обрадовало Хаймека. И он, наморщив лоб, стал думать дальше. «Если немец вытащит пистолет, то совершенно ясно – он будет из него стрелять. Я просто не могу представить, чтобы кто-нибудь вытащил пистолет и не стрелял. Но в кого же он собирается стрелять в нашем дворе?»

Правая рука немца выхватила из кобуры сверкнувший на солнце маслянистой смазкой пистолет, и в эту же минуту мальчик увидел своего отца. Тот быстро шел из хасидской синагоги, «штибла», торопясь пересечь двор и добраться до лестницы напротив. При этом обеими руками он прижимал к себе Тору, завернутую в вышитую занавеску, обычно покрывавшую ковчег. Не только глазами, всем своим существом мальчик видел, как глаза немца вцепились в маленькую фигурку его отца.

«Боже, – только что не вслух произнес мальчик, – боже, этого не может быть. Этот немец собирается выстрелить в моего папу. А что, если он и в самом деле сделает это? Он ведь может в него попасть пулей… он может его даже убить…» И поскольку мальчик этот, Хаймек, не был до конца уверен, что Бог его услышал, он мысленно обратился к немцу.

«Послушай, немец, – сказал он. – Зачем ты хочешь стрелять? Не стреляй в папу, слышишь? Посмотри на себя. Ты такой красивый. А если ты выстрелишь из своего пистолета, Бог на тебя за это очень рассердится. И накажет. Знаешь, как он может наказать!»

Рука немца с пистолетом двигалась медленно-премедленно. Один глаз у немца был прищурен. Мальчик заговорил быстрее, потом еще быстрее, потом еще.

«Погоди, остановись! Это же мой папа! Знаешь, кто он? А-а, ты не знаешь. И откуда тебе знать, ведь ты же не еврей. А мой папа – он… он… он староста в синагоге, в «штибле». Любой еврей в городе знает его. Он заботится обо всех, кто приходит молиться. И евреи очень рассердятся на тебя, если ты будешь в него стрелять. Мой папа – хасид, радзиминский хасид, ты, конечно, этого не знал. В «штибле» висит портрет этого великого мудреца, ребе из Радзимин. Папа сказал, что ребе был знаком с самим Богом. И если ты причинишь папе такую боль, ребе пожалуется Богу, да, да… Ребе попросит, чтобы Бог тебя наказал и тут уже тебе мало не будет. Стой, не стреляй, слышишь. Я же тебе только что все объяснил. Неужели тебе не страшно? И не только ребе попросит Бога, я тоже попрошу. Я буду молиться день и ночь. Я выучу всю Гемару[1]. Да! Я буду читать молитвы без пропусков, произнося отчетливо каждое слово. А по субботам полдня я не буду играть с друзьями и не буду рвать бумагу. О, Господи, прости меня! Я не буду стоять на коленях, не буду свистеть и никогда не буду спать с непокрытой головой. Пожалуйста, Господи! Поторопись и останови руку этого немца!»

Губы мальчика двигались непрерывно, неслышные слова слетали с них, а взгляд метался то к небу, то к немцу.

Звук выстрела оглушил его. Что-то, блеснув, упало у его ног. Он видел, как отец его вздрогнул и из последних сил побежал. Мальчик смотрел на маленький металлический предмет, который крутился у него под ногами. Он поднял его. Это была гильза. Она была еще теплой. Позднее отец скажет ему, что выстрел попал в Тору, и священная книга спасла ему жизнь.

Мальчик, перебрасывая гильзу с руки на руку, думал: «Он все-таки выстрелил. Сейчас начнется. Сейчас с небес сверкнет молния и поразит немца. Я же договорился с Богом…»

Но молния не сверкнула. Грянул второй выстрел, но отец уже взбегал по лестнице, прижимая к груди драгоценную ношу. «Почему нет молнии?» – растерянно думал мальчик. Он посмотрел на окна, выходящие во двор, и увидел белое лицо матери, и ее руки, вцепившиеся в подоконник. «Мама! – закричал про себя мальчик, – мама, прикажи немцу, чтобы он перестал пугать папу. Он ведь может в него нечаянно попасть, и тогда наш папа тоже будет лежать, как лежал нищий Шия…»

Немец тем временем колебался. Отличный стрелок, он с двух выстрелов не попал в эту крысу, в этого вонючего маленького еврея! Ноги сами сорвали его с места. Не выпуская из рук пистолета, он бросился через двор к лестнице, к подъезду, в котором только что скрылся еврей. До слуха мальчика донесся пугающе непонятный громкий крик:

– Хальт! Хальт! Доннерветтер! Ферфлюхтер юде! Ду, швайн, хальт![2]

Мальчик закрыл глаза, моля о чуде.

И чудо свершилось! Не добежав до лестницы нескольких шагов, немец неожиданно остановился и посмотрел на часы. Неохотно сунул пистолет в кобуру, поправил съехавшую набок фуражку, еще раз посмотрел на часы и, медленно ступая, вышел со двора.

Но мальчик-то знал, что это Бог заставил его это сделать!

3

В тот раз, когда немцы пришли и забрали у бабушки все ее доллары, дома не оказалось никого, кто смог бы ее защитить. Точнее, так: отец был дома и мама тоже. Но отец прятался в тайнике за шкафом, куда он взял с собой только книгу Торы. А мама молчала, хотя она и знала немецкий – в отличие от папы. Хаймек был убежден – его мама знала немецкий всегда, еще со времен предыдущей войны, а может быть и еще раньше. Во всяком случае, она время от времени вспоминала ту, предыдущую войну и при этом всегда говорила: «Я отлично ее помню! Тогда тоже были немцы. Ну и что? Культурная нация. В предыдущую войну они хорошо относились к людям. Так что ничего плохого, я уверена, с нами и сейчас не случится».

При этом папа предпочитал прятаться в шкафу вместе с Торой.

Мама говорила еще:

– Немцы – люди как люди. Очень важно говорить с ними на их языке. На языке, который они понимают. Если разговариваете с мужчиной, говорите ему: «Герр». Говорите почаще: «Данке шен»… Немцы очень ценят вежливость. Надо только уметь с ними разговаривать.

Хаймек был уверен, что мама умела.

Но в последнее время мама почти совсем не говорила. При малейшей опасности она замолкала и словно прирастала к табуретке. Садилась на табуретку и молча сидела. Только взгляд ее все время буравил шкаф, за которым прятался ее муж, прижимая к себе Тору.

А у бабушки были доллары. И она их очень любила. Или нет, не так. Она была к ним очень привязана. Когда она думала, что ее никто не видит, она доставала их и по нескольку раз пересчитывала. Она верила, что доллары могут все – точно так же, как отец думал, что все может Тора. Да, доллары. Издалека добирались они до этих мест, из-за гор и морей. Из неведомой страны, про которую Хаймек знал только, что она называлась Америка. Тоненький пакет, проштампованный многими печатями время от времени появлялся из сумки почтальона. Появившись на пороге, почтальон каждый раз спрашивал, может ли он видеть уважаемую госпожу Сару Гольдин. И тут же из своей комнаты, поправляя на голове парик, появлялась бабушка, очень важная. Глядя в эти минуты на нее, можно было подумать, что наступил праздник. Не без кокетства подходила она к почтальону. Глаза ее весело поблескивали, и даже сутулой она почти не казалась.

– Сара Гольдин – это я, прошу пана, – говорила она почтальону, словно видела его в первый раз.

Работник почты тоже играет в эту игру. Он почтительно снимает с головы круглую форменную фуражку, кланяется, смешно переламываясь в пояснице и успевая при этом тайком подмигнуть мальчику, после чего произносит странную фразу:

Поразительный, все-таки, народ, эти взрослые. Однажды мальчик не утерпел и спросил почтальона – почему он говорит о слезах, когда бабушка, наоборот, получая пакет с печатями, всегда выглядит очень довольной? Почтальон смеялся так, что звенели окна.

– Хаймек, ну какой же ты потешный! Ты знаешь, что такое «рифма»? Ах, ты не знаешь… Тогда спроси у своей мамы. А сейчас не мешай нам, хорошо?

Мальчик про себя повторяет «рифму». А бабушка, как ни в чем не бывало, нагибается и, слюня кончик химического карандаша, выводит свое имя на почтовой квитанции, после чего почтальон протягивает ей долгожданный конверт и снова приподнимает фуражку. У него на голове лысина, очень смешная – гладкая посередине с густыми волосками по бокам, отчего голова похожа на бублик с маком. Уже после того, как передача ценностей из рук в руки закончилась, и бабушка остается один на один с конвертом и сургучными печатями, она вдруг произносит ну совсем как почтальон:

И, высказавшись таким вот неожиданным образом, бабушка прячет конверт между накрахмаленными простынями в бельевом шкафу. Среди таких же конвертов…

А потом пришли немцы и забрали все конверты. Они пришли. А вот человек с головой, похожей на бублик с маком, с тех пор больше не приходил ни разу.

Немцы пришли ранним утром. Мальчик слышал, как прогрохотали их сапоги по лестнице. Затем они стали колотить в дверь, и каждый удар заставлял сердце мальчика трепетно сжиматься. Мама отодвинула засов, прошла в кухню и села на табуретку. Немцы ввалились все сразу. Они ничего не говорили и ни о чем не спрашивали. Похоже было, что они знали, что им нужно. Без лишних слов они принялись переворачивать все вверх дном.

Они заглянули даже – интересно, зачем, в потухшую плиту, открыли все заслонки в печах, выдвинули и вытряхнули все ящики… они даже сорвали обои, на которых распускались яркие розы, они разбросали по полу постельное белье и ходили по накрахмаленным наволочкам и простыням грязными сапогами.

Потом дошла очередь до бабушкиного шкафа. Когда солдат подошел к нему и взялся за резные дверцы, бабушка, раскинув руки, заслонила шкаф и сказала ровным голосом:

– Нет. Сюда нельзя. Это мое, – и указала себе на грудь.

Наступила минута молчания. Мальчик с восхищением подумал о том, какая смелая у него бабушка.

Но на немца, похоже, бабушкина смелость не произвела большого впечатления. Он положил ей на плечи свои руки в кожаных перчатках и надавил с такой силой, что бабушка оказалась на полу. После чего немец погрозил ей кожаным пальцем – точь-в-точь, как делала мама, когда Ханночка начинала капризничать. В следующую минуту он открыл шкаф и один за другим вытащил кучу конвертов. Бабушкины глаза провожали каждое его движение, вплоть до того момента, когда конверты исчезли у немца в сумке. Хаймек заметил, что на глазах у бабушки слезы. Внезапно у него сдавило горло так, словно кто-то сжал ему горло клещами. Неожиданно для самого себя он шагнул к немцу и схватил его за рукав. С немой мольбой взглянул он наверх в бледно-голубые глаза и испугался. В них, этих глазах, не было ничего. Абсолютно ничего.

Мальчик кивнул головой в сторону онемевшей от всего происходящего бабушки, все еще горестно сидевшей на полу, потом дотронулся до сумки в руках солдата и начал бормотать что-то непонятное ему самому, что, по его разумению, должно было звучать по-немецки и быть понятно солдату – если не сами слова, то хотя бы выражение их и тон. Мальчику казалось, что он говорит с немцем на языке, во всем мире понятном только им двоим.

Немец, не меняя выражения глаз, осторожно освободил свой рукав и начал его отряхивать, словно счищая с него какую-то грязь или насекомых. А потом, не торопясь, затянул ремешки на своей сумке.

Мальчик был смущен. И обескуражен. Что же это делается! И почему все молчат?

– Мама! – сказал Хаймек, громко и с возмущением. – Мама! Почему ты молчишь? Скажи ему, что это бабушкины деньги. Она их так долго копила… Их же нельзя вот так, просто, забрать и все. Скажи ему, мама, на его языке, он точно тебя послушает.

Немец при этом стоял, как истукан, широко расставив ноги, и цепко переводил свой взор с одного лица на другое. Потом произнес несколько фраз, в которых – мальчик отметил это – несколько раз повторялось одно и то же слово «капут». Потом он повернулся, открыл дверь и затопал вниз по лестнице. Немцы, производившие обыск в других комнатах, не говоря ни слова, последовали за ним.

Назад Дальше