Фотограф, явный посланец Аусткална, беспрерывно снимал сидящих в зале, не обращая внимания на сцену. Каждый выкрик из зала сопровождался вспышкой.
Враждебность к сидящим на сцене была настолько ощутима, что, казалось, нечем дышать. Зал не верил ни одному слову выступающих.
Когда восхваление советской власти начинало ползти вверх, достигая патетических высот, в зале раздавалось гудение, постукивание ногами. При этом на всех лицах написано было полное равнодушие и отчужденность.
Больше всего Цигель-Айзен был удивлен числу знакомых в зале.
Он и не подозревал, что они евреи. В зале был свет, и он сумел, не торопясь, переписать их всех. Кого знал по имени, кого по фамилии, кого по внешнему виду.
На выходе из зала, в толпе, он услышал реплику:
– Видел этого гоя-блондинчика за спинами президиума. С усиками под фюрера? Все время записывал, но не выступил. Сексот вонючий. Брал всех на карандаш. Я их за километр чую.
Аусткалн был весьма доволен работой Цигеля:
– Вы становитесь истинным профессионалом. Растете на глазах.
Глаза же Цигеля то и дело поглядывали на конверт с вознаграждением.
Грянул шестьдесят седьмой год.
Опять он сидел перед Аусткалном, который был чем-то весьма озабочен:
– Ждут нас большие дела. На Ближнем Востоке. Оставь идиш. Ты иврит хоть немного знаешь?
– Ну, те же буквы, что на идиш. Могу немного читать, не понимая.
– И на том спасибо. Так вот, посылаем тебя в длительную командировку, в школу внешней разведки под Москвой. Месяца на три. На работе ты на хорошем счету. Тебя ждет повышение. Но для этого ты должен пройти курсы по повышению квалификации, понял?
– Завидовать будут.
– Не без этого.
В аэропорту его ждала машина. Ехал и жадно смотрел на бесконечные подмосковные хвойные леса, обступающие узкую ленту дороги. Школа была расположена в глубине леса. Цигель и не знал, что может быть такая оглушительная тишина. Все улыбались друг другу, но никто ни с кем не общался. Занятия, в основном, были индивидуальными. Как говорится, каждому ученику свой учитель. Цигелю тут же присвоили кличку и дали код. Вероятнее всего, думал Цигель, и учителя также выступают под кличками, ибо иногда обратишься к тому или иному из них, а они не реагируют.
Нагрузка была невероятной. Учили фотографировать документы миниатюрным фотоаппаратом, писать симпатическими чернилами. Только английским языком занимались группой. Объясняли, как прятать снимки в обычных семейных альбомах, как устраивать тайники, как вести себя на следствии, как уходить от преследования.
Кроме всего этого три раза в неделю Цигеля возили в Москву, в какой-то пропахший вонью подъезд здания, где на втором этаже проживал старый подслеповатый еврей, носивший очки с толстыми стеклами, к которым почти прижимал страницы книги. В качестве учителя иврита старик оказался форменным извергом. Для начала велел Цигелю написать алфавит. Прополз по записи очками, фыркнул. Трудно было понять, остался довольным или нет. И начались мучения. Старикашка-то был двужильным. Занятия длились по десять часов в день. Возвращаясь, Цигель засыпал в машине, не ужинал, валился в постель.
Дни ползли, и не было им ни конца, ни края.
Усугубляли все это возникшие подозрения относительно жены. Еще тогда, в кафе «Неринга», он заметил в компании красавчика, литовца Витаса, с которого она не сводила глаз. Теперь же, сколь поздно он не звонил, мать, которая возилась с детьми, отвечала, что Дины дома нет, задерживается на работе. Ну, какая еще там работа ночью в школьной библиотеке? Не выдержал, попросил ведушего, хотя это строго воспрещалось, разрешить ему дать жене какой-то телефон, чтобы она ему позвонила.
Прошло достаточно много времени, потому и поздний звонок от нее был неожиданным. Он услышал ее непривычно сладковатый голос, ее смешки на фоне каких-то голосов и музыки: «Ну, как ты там повышаешься? Совсем женушку забыл». Все это было как внезапный тупой удар ниже пояса, хотя ни в чем ее заподозрить нельзя было. Он даже забыл спросить про детей.
У Цигеля была феноменальная память на имена и даты, и ведущий, судя по знаниям и эрудиции, крупный специалист по шпионажу, прочил ему блестящее будущее, если таковым вообще может быть будущее на этом поприще.
Где-то на втором месяце учебы он внезапно обнаружил, что свободно читает и пишет на иврите. Старик давал ему учить наизусть некоторые псалмы Давида, главы из Экклезиаста и пророка Исайи. Иногда слезы проступали на глазах, и ком подкатывал к горлу при чтении этих текстов, настолько их высокий накал и чистота раскаяния не вязались с тем, чем он, Цигель, занимался в школе и собирался в будущем заниматься в жизни.
В предпоследнюю неделю курса отвезли его в московскую гостиницу, откуда он каждое утро, как на работу, ездил в институт по повышению квалификации в области автоматики и телемеханики, усваивая все новшества.
Аверьяныч
Последняя неделя на курсах запомнилась Цигелю на всю жизнь.
Шестого июня его вырвал из сладкого утреннего сна какой-то грохот, топот, голоса, выкрики, будто выбили пробки тишины из всех отдушин и ушей. Во всех классах работали телевизоры, транслирующие Би-Би-Си, французские и немецкие каналы. Информация, не доходящая до простого советского человека, хозяина «необъятной родины своей», сюда накатывала вал за валом. Все протирали глаза со сна и не верили своим ушам: военная авиация Израиля в течение нескольких утренних часов уничтожила военно-воздушные силы всех окружающих ее арабских стран.
Такого провала советской внешней разведки, одним из бастионов которой была эта школа, пожалуй, еще не было. Несколько дней учителя и ученики школы пребывали в шоке. Шушукались о том, что теперь полетят головы начальства.
А на экранах телевизоров круглые сутки гремело и свистело. Дымились груды алюминия, оставшиеся от родных советских «МИГов». Горели родные советские танки, бронемашины, орудия – в песках Синая. Цепочки кирзачей, оставленные египетскими солдатами, которые предпочли бежать босиком по раскаленному песку, чем тащиться в пованивающих портянками сапогах, тянулись за горизонт. Плавилось и растекалось железо, тлела ткань, разлагалась мертвая плоть, как на сюрреалистических картинах.
Герой Советского Союза, товарищ Насер перекрыл идущие по дну Суэцкого канала водопроводные трубы в Синай, и десятки тысяч египетских солдат умирали от жажды. По пустыне разъезжали израильские солдаты на джипах, поили тех, кто еще подавал признаки жизни, и увозили в лазареты.
Не было сил оторваться от экранов. Некоторые учителя украдкой вытирали слезы. Ученики слонялись по лагерю или уходили в лес, только бы не видеть и не слышать. В лесу был сухостой. Короткие грозы начала июня не могли заглушить беспрерывный гром войны, лишь чуть увлажняли землю, и после них духота становилась невыносимой, хотя, казалось, в тени деревьев должно быть прохладно.
У Цигеля тоже текли слезы, но совсем по иной причине, чем у окружающих.
Это были слезы стягивающей горло спазматической радости за своих – трудно поверить – братьев-евреев, унижаемых и травимых, которые вдруг показали всему остолбеневшему миру – на что они способны.
В эти дни в школе по радио и телеприемникам, шла прямая трансляция репортажей с полей сражений. А в разговорах не проступала, а просто свирепствовала свобода слова, выражаемая в основном, анекдотами и непечатными выражениями. Уже гуляла шутка о том, что вторая половина двадцатого века отличается от первой тем, что теперь евреи воюют, немцы борются за мир, а русские – с пьянством.
В один из дней Цигель внезапно увидел идущего прямо на него человека выше среднего роста с двумя глубокими залысинами по сторонам черепа и беспощадным остекленевшим взглядом двух, подобных стволам, глаз, от которого обрывалось внизу живота, и начинал заплетаться язык. В правильных чертах его лица наметанный глаз мог отметить слабый сдвиг, отличающий лица маньяков и палачей.
В июньскую жару человек был запакован в заграничный элегантный костюм, свежевыглаженную рубаху и тщательно подобранный галстук, как будто минуту назад вернулся из-за бугра, что в этом гнезде вышколенного шпионажа было делом обычным. Точнее сказать, не в гнезде, а на острове, изолированном от окружающей советской жизни. Об остальном пространстве здесь могли с полной уверенностью петь «я другой такой страны не знаю». Однако, согласно узаконенным правилам обучения в этой школе и по принятой в ней шкале ценностей, в сущности, подразумевалось обратное: здесь приучали школяров знать лишь другие страны, вживаться в них, чтобы виртуальность их существования здесь обернулась реальностью там.
Человек со взведенной двустволкой бесцветных, почти белых, какие бывают в минуты бешенства, но абсолютно ледяных глаз, простреливал Цигеля взглядом, от которого он весь покрылся потом. Кажется, до дна исчерпал наслаждение, смешанное со страхом – от подглядывания, подслушивания и доносительства. Оказывается, не все. Со дна души, как из отдушины, миг назад называемой пищеводом, возникли доселе неведомые Цигелю, дурно пахнущие нюансы этого чувства страха. В нем главным было раболепие собаки перед сильным хозяином, который, как может потом выясниться, и сам слаб, но умеет внушить тебе, что твоя дражайшая жизнь в его руках. В приступе уничижения хотелось эти руки лизнуть.
– Цигель. – Сухой, хрипловатый, металлический голос прошел скребком по спине Цигеля, затем по черепу, подняв его волосы, как наэлектризованная расческа.
Человек сжал рукой, а вернее, клешней, выглядящей, как орудие пытки, обернутой обшлагом рубахи с дорогой запонкой, руку Цигеля:
– Моя фамилия Козлюк. Это ведь перевод твоей фамилии с идиша на русский. Так что ты, брат, из наших, Козловых, правильно я понимаю?
– Д-д-да, – слабо пискнул Цигель, не сумев, вопреки желанию, скрыть потный поток масляного обожания, хлынувшего из всех пор и омывшего лицо бессмысленным выражением, которое может появиться только у слабоумного.
– Ты как бы мой двойник. Только ты ведомый, а я ведущий. Отныне я твой куратор, почти прокуратор, но не Понтий Пилат.
«Ишь, начитанный» – мелькнуло в голове как бы приходящего в сознание Цигеля. Совсем недавно, в ноябрьском номере прошедшего и январском этого, шестьдесят седьмого года, журнала «Москва», был опубликован роман Булгакова «Мастер и Маргарита», взбудораживший читательскую массу по всему Союзу.
– Потому, – продолжал Козлюк, – зови меня просто – Аверьяныч. И не беспокойся. Где бы ты не был, что бы с тобой не случилось, я всегда буду рядом с тобой. Молись, и помни обо мне, – неточно, но весьма впечатляюще процитировал слова тени отца Гамлета.
«Отныне у меня нет своей тени, – чувствуя, как ум заходит за разум, в полном смятении подумал Цигель, – его тень поглотила меня полностью».
Нестандартное поведение асса ловли человеческих душ не давало возможности Цигелю вернуться к себе. В следующий миг, явно чем-то озабоченный, Аверьяныч взглянул на часы, извлек из кармана миниатюрный транзистор, включил. Уже знакомый Цигелю по голосу, говорил на иврите диктор главной израильской радиостанции Бэт: передавал последние новости.
– Дело близится к концу, – сказал вдруг Аверьяныч на чистом, без всякого акцента, иврите, – полнейший разгром арабов. Уже и шутка есть: евреи в субботу не воюют.
И Цигель, уже бегло говорящий на иврите, просто онемел и окаменел, отчаянно шаря в сознании, чтобы обнаружить хотя бы слово для вежливой поддержки разговора.
– Ладно. Не переживай. «Хазак вэ амац» – «Будь силен и мужественен», – Аверьяныч достал из внутреннего кармана плоскую металлическую фляжку и два наперстка, налил коньяку.
– Ну, со знакомством.
И растворился в воздухе, как, проделывали это иные персонажи уже помянутого романа, Коровьев или, скорее, спецслужбист Азазелло.
Заложник пошлой страсти
Цигель позвонил домой, как всегда, застав тещу с детками, сообщил, что прилетает в понедельник. Теперь, будучи уже докторантом сыска, он готовил западню жене, собираясь вылететь на два дня раньше, – в субботу.
Жажда мести сушила горло, но и обостряла память. Он точно помнил, где живет этот Витас: однажды они провожали его домой всей компанией.
Цигель из аэропорта поехал прямо к родителям, чтобы оставить там вещи.
Отец был очень возбужден. Оказывается, получил задание выступать в разных организациях от имени Дома политпросвещения с разоблачением израильских агрессоров. Обложившись грудами каких-то брошюр, конспектов, он что-то сосредоточенно писал, вскакивал, жестикулировал:
– Слышал, что творится на Ближнем Востоке? Нет на них Сталина, он бы там быстро навел порядок.
Отец готов был читать сыну лекцию и был разочарован тем, что сын, чмокнув его в щеку, тут же исчез. Добрался до дома Витаса и, как говорилось на профессиональном языке подмосковной школы, «залег в слежку». Было поздно, усталость брала свое. Несмотря на середину июня, пробирал холод. Он уже начал сомневаться в успехе своего замысла.
И тут вздрогнул, но не от холода. Долгожданная парочка выпорхнула из подъезда, и в обнимку, целуясь и смеясь, пошла в сторону Цигеля. Он едва успел отпрянуть за цоколь, но они бы все равно не обратили на него внимание. Цигель поймал такси и в два счета добрался до дома.
Старуха не хотела открывать дверь, твердя в каком-то ступоре, что Цигель должен приехать через два дня.
– Да это же я, мама, вы что, голоса моего не узнаете?
Сюрреалистичность происходящего с ним с момента, как он встретился с Аверьянычем, словно бы вцепилась ему в загривок и не отпускала.
Он сидел в кухне, привыкая заново к забытому окружению, пил горячий чай, согревая ладони о стенки стакана и успокаиваясь хотя бы потому, что все, как он и предполагал, сошлось. Но что-то уж очень это успокоение напоминало тихое помешательство. Следовало взять себя в руки.
Заглянул в детскую. Сыновья спали рядом, и младший обнимал старшего брата. Не хватает им родительской любви, думал Цигель, вытирая слезы, невольно выступившие на глазах. Чувствовал, что задыхается. Пытался открыть окно в кухне, но старуха, панически боящаяся сквозняков, намертво законопатила створки.
Так вот, вырвали его из скуки и затхлости прозябания, дали попробовать вкус причастности к тайному миру, в котором решалась – не будет преувеличением сказать – судьба завтрашнего дня человечества. В этот миг, в уныло пропахшей варевом кухне, устрашающий Аверьяныч уже воспринимался как фигура легендарная. И р-раз – одним махом вернули его, Цигеля, в прежнее захолустье жизни мелкого инженеришки и читателя чужих писем. Он ужасно себя жалел, совсем размяк, даже подумывал простить ее, взвешивая все ее наслаждения, страхи, раскаяния, боль – весь этот неповторимый букет ощущений, рожденный одним – жаждой одолеть скуку, однообразие, одиночество, его равнодушие и вечную усталость от ничегонеделания на работе в библиотеке.
Стрелка часов отсчитывала третий час ночи. В тишине раздался щелчок.
Словно бы ключ повернули прямо в его сердце, и оно замкнулось.
Судорожным движением, не зная зачем, надел темные очки. Разбуженные в нем Аусткалном актерские способности, взыграли не во время.
Она возникла на пороге и тоже сделала движение – броситься к нему. Замерла. Отчужденность, прячущаяся за очками, была гнетущей и угрожающей.
– Цигель, дорогой, – наконец-то выдавила неуверенно, с искусственной игривостью, – я была на дне рождения.
– Я вас видел, – проскрипел деревянным голосом, с трудом разлепив губы, – вы обнимались и целовались.
И пошел к выходу.
– Дети, – отчаянно крикнула она в захлопнувшуюся за ним дверь.