О душах живых и мертвых - Алексей Новиков 2 стр.


– Каюсь, каюсь! Но я же зову его ныне и спасителем журнала…

– А если из одной крайности ударяетесь в другую?

Разговор стал живо интересовать Андрея Александровича. Он поправил шелковую шапочку.

– Я никогда не высказываю Белинскому своего мнения о его статьях, – ни одобрения, ни порицания. Я умею уважать свободу мысли!

– А мне тычут этого самого «Менцеля» и, стуча кулаком по столу, допрашивают: «Неужто все это мог написать Белинский?»

– Ох, эти горячие головы! – перебил Андрей Александрович. – Никак не хотят отдать автору справедливости: ведь блестящая, полная мыслей статья!

– Кто будет спорить! – воскликнул Панаев. – Но именно мысли эти, изложенные с таким блеском, и возбуждают ярость. Не соглашаются пылкие умы насчет разумно-сущего. Как это у них, философов, выходит? Учу, учу эту премудрость, а постигнуть не могу, и память не держит…

Иван Иванович встал, нашел на письменном столе январскую книжку «Отечественных записок» и стал быстро ее листать.

– А! Вот то самое место, где философская собака зарыта! – И он прочел, глубокомысленно наморщив лоб: – «Все, что есть, то необходимо, разумно и действительно».

– Ну? – спросил Краевский. – Автор воспроизводит известное положение Гегеля.

– Гегель-то, конечно, Гегель… «А как же нам, спрашивают, на наши российские безобразия смотреть? Неужто они тоже необходимы и разумны?» И опять тычут в те строки, где Белинский проповедует, что истинное искусство должно примирять нас с действительностью, а не восстанавливать против нее.

– Таков непреложный философский вывод, – охотно подтвердил Краевский.

– А мне говорят: «К черту эту философию, если зовет лукавая ведьма к примирению с нашим российским непотребством! Пусть ваш автор той блудливой старушонке куры строит, а нас увольте!»

– Увольте и меня, почтеннейший Иван Иванович, от подобных выражений!

– А я, Андрей Александрович, еще смягчаю выражения. Молодежь, которая восстает ныне на Белинского, не признает изящных иносказаний.

Краевский потянулся к книжке журнала и, взяв ее из рук Панаева, поставил на полях читанной страницы аккуратную галочку.

– Очень любопытно, очень… – сказал он. – Не понимают или не хотят понять выводов, вытекающих для искусства из определенной идеи.

– А пристали ли те выводы, хотя бы и сверхфилософские, нашему либеральному журналу? – спросил Панаев.

– Но разве не свобода мнений написана на нашем знамени? – вопросом на вопрос отвечал Краевский. – Продолжайте, однако, редакции необходимо собрать все отзывы.

– Извольте. Тем охотнее буду продолжать, что по случаю масленицы наша журнальная братия, очевидно, более склонна к блинам, чем к философии. Признаюсь, я не охоч передавать нападки на Белинского в присутствии любопытных… И так действуют как красное на быка многие мысли Виссариона Григорьевича. А перечитав злополучного «Менцеля», громоподобно кричат: «Неужто это Белинский, написавший когда-то «Литературные мечтания»? Неужто это Белинский, провозгласивший явление Гоголя?» Ему ли, мол, проповедовать созерцательность и примирение? Ну, и прочее и прочее, и все непременно на таком фортиссимо, что я бегу прочь, а потом страдаю мигренью.

– Да, – Краевский вздохнул, – не хотят понять, что Виссарион Григорьевич, еще будучи в Москве, изменил свои мнения в сторону умеренности. Неужто с годами не может умягчиться у критика характер?

– Сильно сомневаюсь, Андрей Александрович. Виссарион разве что в могиле смирится. А как он разделал в той же книжке Полевого! И подписи под статьей нет, а все знают автора, и все опять в один голос заявляют: «Вот где отозвался прежний Белинский!» И находчив же он: перепечатал ехидную характеристику, данную раскаявшемуся Полевому Булгариным. Выходит, Полевого да Булгариным же по голове, а Гречу теперь их мирить! Воображаю, сколько у них конфузу! Но Булгарин-то хорошо дело понимает. Как-то встретился мне на улице: «Почтеннейший, говорит, это не вы ли привезли из Москвы бульдога Белинского, чтобы нас травить?» Этот понимает, что ни ему, ни его подручным спуску от Виссариона не будет. У него была и всегда будет бульдожья хватка на врагов. Вот вам и созерцатель! Одной рукой пишет о разумной действительности и примирении с ней, а другой раздает полновесные оплеухи охранителям наших устоев.

– От этого «Отечественные записки» никак не проиграют, – довольный, перебил Краевский. – Клянусь, я и здесь никак не собираюсь стеснять Белинского.

– А все-таки не понимаю я, зачем ему эти теории? Не доведет его Гегель до добра. Вы бы послушали, как они в Москве гегелианские обедни пели! Чуть меня до горячки не довели. «Бесконечное в конечном… Субстанция и абсолют…» Только бегством и спасся из этого философского монастыря!

– Вот вам урок, Иван Иванович, не углубляйтесь в Гегеля! – пошутил Краевский.

– Боже меня упаси! – простодушно отмахнулся Панаев. – Я от этой неметчины, как черт от ладана, бегу, не даю и сейчас Белинскому слова молвить. «Пас! – кричу. – Пас, батенька! А коли желаете, священнодействуйте без меня…» Но, право же, советую крепко подумать, Андрей Александрович! Я всей душой симпатизирую Белинскому, но должен предостеречь: эти статьи вводят в великое смущение многих читателей…

– А у меня в столе лежит новая статья о немецкой философии. И автор вам известен: Михаил Александрович Бакунин.

– Ну, этот при Гегеле в должности московского пророка ходит. Престранный, впрочем, пророк – с девственным румянцем на щеках… Есть по этому поводу щекотливый анекдот. Рассказать, а?

– Вам бы Поль де Кока читать! Стыдитесь, почтеннейший! Ведь вы теперь женатый человек!

– Не отрекусь от блаженства… А анекдот о Бакунине, право, презабавный. В своем роде тоже философия…

– Пусть она и останется при вас, – решительно сказал Краевский, – а мы предпочтем философскую статью Бакунина. Образцовая статья… Впрочем, до Гегеля он все еще не добрался… Жду продолжения. Только сей московский гегельянец столько же щедр на посулы, сколько туг на исполнение. Таковы, видно, все наши философы, исключая Белинского… И вот вам мое твердое слово, Иван Иванович, всегда буду гордиться тем, что именно нам – и только нам – удалось заполучить в Петербург Виссариона Григорьевича. Пусть невежды бранят его философские трактаты! Весь просвещенный мир читает ныне Гегеля, как магометане Коран. Мы удовлетворяем похвальную жажду знания… А идея гармонического примирения с существующими порядками – разумею, в высоком философском смысле – рождена самой жизнью… Довольно напрасных жертв и беспочвенных мечтаний! Пора и нам, русским, найти твердые основы для наших верований и стремлений.

– А я этого все равно никогда не пойму! – разгорячился Панаев, гордившийся своими либеральными, хотя и недавно приобретенными, мыслями. – Что же это выходит? И квартальный надзиратель и жандармы – тоже для гармонии?

Краевский безнадежно махнул рукой.

– Нет, Иван Иванович, вы в философы решительно не годитесь!

– И за то благодарю создателя… Однако к Палкину на блины обязательно катнем. А потом, Андрей Александрович, учинить бы что-нибудь такое-этакое по холостяцкой части…

Краевский беспокойно оглянулся.

– Не терплю, Иван Иванович, этих пошлостей! Пора бы о том знать…

– Эх вы, философ! – рассмеялся Панаев. – А коли все существующее разумно, почему бы пренебрегать и запретными утехами? Да где вам!.. Ну, я пойду к Анне Яковлевне. Как она?

– Анна Яковлевна мудро правит жизнью. А ваша Авдотья Яковлевна как?

– Авдотья Яковлевна тоже правит жизнью, – Панаев вздохнул, – но правит диктаторски, не дает мне никакого спуску, игры воображения вовсе не признает. А впрочем, цветет…

– Она у вас умница, – наставительно сказал Краевский. – Передайте ей мой почтительный привет.

Иван Иванович пошел было из кабинета и на ходу еще раз хотел полюбоваться дымчато-палевыми брюками, сшитыми по последней парижской моде, но двери распахнулись и казачок торопливо объявил:

– Михаил Юрьевич Лермонтов!

Глава вторая

– Прошу! Покорно прошу! – говорил Краевский, идя навстречу гостю, и вдруг остановился: рука поэта была обвязана носовым платком, сквозь который просачивалась кровь. – Что с тобой, Михаил Юрьевич, приключилось?

– Ничего особенного, – отвечал Лермонтов, раскланиваясь с Панаевым, – если не считать дуэли, которую я только что имел.

– Шутить, батенька, изволишь, – у Краевского дрогнул голос, – а нам, ей-богу, не до шуток. – Андрей Александрович переводил глаза с перевязанной руки на лицо поэта.

– Зову в свидетели бога и Ивана Ивановича, – продолжал Лермонтов, едва пряча улыбку, – я нисколько не шучу, хотя новость моя ничуть не примечательна.

– Если это не мистификация… – Краевский побледнел и глядел на Лермонтова не отрываясь, – если это не мистификация, сударь, то говори по крайней мере, с кем тебя угораздило драться?

– Господин де Барант, сын французского посла, удостоил меня чести скрестить с ним шпаги. Увы! Шпага моя сломалась при первом выпаде, и тогда мы были вынуждены перейти на пистолеты.

Едва услышав эти подробности, Краевский быстро пошел к дверям.

– Никого не принимать! – крикнул он в переднюю, потом наглухо закрыл двери и сел в первое попавшееся кресло.

Панаев, наоборот, встал. Оба они являли столь комическое зрелище, что Лермонтов неудержимо расхохотался.

– Признаюсь, никак не рассчитывал на подобный эффект!

– И это надежда и слава российской поэзии! – вскричал Краевский. – Наследник Пушкина! А дерется, как желторотый прапорщик! – И он закрыл лицо руками.

– Если это не тайна, Михаил Юрьевич, – Панаев подошел к поэту, – если вы сочли нас достойными доверия в таком деликатном деле, то, может быть, вы откроете причину столь печального происшествия?

– Извольте! – Лермонтов был все в том же веселом, даже задорном настроении. – Но если я скажу вам, что ни одна из женщин не была истинной причиной столкновения, то удовлетворит ли вас такой ответ?

– Да скажешь ли ты наконец правду?! – взмолился редактор «Отечественных записок». – Я больше не выдержу!

– А между тем, – продолжал поэт, – я должен обратиться именно к тебе, Андрей Александрович, и с неожиданной просьбой. Шпага противника царапнула мне руку и грудь. Раны несерьезны, но кровоточат. Мне не хотелось ехать к бабушке, чтобы ее не встревожить. Короче говоря, мне нужна чистая рубаха, и я решил, что редактор «Отечественных записок» по своему великодушию не откажет в этой просьбе, не совсем, правда, обычной.

Хозяин дома, пребывая в полной растерянности, увел Лермонтова в спальню и снова наглухо закрыл за собой дверь. Панаев прислушивался, но, как ни напрягал слух, ничего не мог разобрать. По счастью, дверь спальни вскоре открылась.

– Так вот, господа, – продолжал Лермонтов, но уже и тени улыбки не было на его лице, а речь звучала искренне и задушевно, – мне пришлось защищать на этой дуэли честь русского имени, хотя, признаюсь, не назвал бы этот способ защиты наилучшим. Но что делать, выбор от меня не зависел. А французик…

– Надеюсь, он не убит и не ранен? – перебил Краевский и почти застонал: – Боже мой, что будет теперь в дипломатическом мире!

– Господин де Барант покинул поле битвы совершенно невредимым.

– Слава тебе, господи! – Краевский неожиданно для себя перекрестился. – Не хватало еще, чтобы отношения России с Францией, и без того натянутые, получили новый повод для осложнений!

– Но именно дерзкое презрение к русским со стороны вертопраха, явившегося к нам с парижских бульваров, и вынудило меня дать урок этому просвещенному неучу, не умеющему уважать достоинства ни французов, ни русских.

– Михаил Юрьевич, да расскажи по порядку, иначе невозможно понять!

Краевский давно потерял привычную выдержку, даже шелковая его шапочка была сбита набок, а он ничего не замечал.

Лермонтов оглядел собеседников и, по-видимому насладившись впечатлением, снова заговорил шутливым тоном.

– Если вас интересуют подробности, – сказал он, – то встреча состоялась на Парголовской дороге, за Черной речкой, сего февраля восемнадцатого дня тысяча восемьсот сорокового года…

– Он меня с ума сведет! – не выдержал Краевский и с необыкновенной для него поспешностью бросился к графину, налил полный стакан воды и выпил залпом.

– Но как же я буду рассказывать, Андрей Александрович, если ты постоянно меня перебиваешь?

Андрей Александрович молча бухнулся в кресло, совершенно не заботясь о редакторском достоинстве.

– Да и что рассказывать! – Лермонтов опять выдержал паузу. – Когда моя шпага сломалась и мы перешли на пистолеты, противник мой, будучи в волнении, плохо прицелился и промахнулся.

– А!.. – только и мог произнести хозяин дома.

– Да, представьте, промахнулся, – повторил поэт, – а я, выждав его выстрела…

– Тоже промахнулись? – догадался Панаев.

– Не совсем так: я выстрелил в сторону. После выстрела противника я мог показать ему полное равнодушие к его участи, и, право, это много приятнее, чем целить в человека, что бы ни говорили рыцари дуэли… Вот, собственно, и все, господа.

Лермонтов направился к письменному столу Краевского, на котором, роясь в рукописях, любил устраивать полный беспорядок. Краевский, опомнившись, быстро обогнал его и встал в оборонительную позу.

– Не буду, не буду! – рассмеялся Лермонтов. Он взял со стола только что вышедшую февральскую книжку журнала. – Какие новые таланты явились в «Отечественных записках»?

– Вот она, твоя «Тамань», – Краевский взял журнал из рук поэта и раскрыл отдел прозы, – вот твоя благоуханная повесть, которой суждено открыть новую эру в изящной словесности. Вот она! – с торжеством заключил он.

Лермонтов мельком взглянул на свою «Тамань».

– Советую беспощадно вычеркивать все «эры» и «благоухания» из критических статей о моей повести, если такие статьи объявятся, – сказал он.

– Ну, будем тогда называть твою повесть русской «Ундиной», в пику достопочтенному Василию Андреевичу Жуковскому, в которого ты на сей раз метил…

– А пора бы и Василию Андреевичу оставить заемные сказки.

– Однако, – назидательно сказал Краевский, – ходят слухи, что сейчас Жуковский в большой силе при дворе.

– Печальная участь для таланта…

– Ох, язык твой – враг твой, Михаил Юрьевич! – Краевский предпочел перевести разговор. – А твой роман? – спросил он. – Разрешила ли наконец его цензура?

– Увы! Цензор все еще размышляет. А кому, как не тебе, Андрей Александрович, знать всю глубину и медлительность этих размышлений! Не завидую, однако, Печорину, он попал в дурное общество и, надо думать, торопится от него избавиться. К сожалению, решение принадлежит не ему, а цензору. Впрочем, жду решения со дня на день.

– А теперь эта проклятая дуэль! – Краевский снова вернулся к только что сообщенному ему известию. – Неужто не понимаешь, Михаил Юрьевич, что теперь ты сам себя поставил под удар? Не ты ли трижды виноват перед словесностью?

Лермонтов, не отвечая Краевскому, обратился к Панаеву:

– Иван Иванович, попотчуйте нас каким-нибудь, только не литературным, известием. Хотя бы в благодарность за историю, которую я вам рассказал.

Но и Панаев чувствовал себя не в своей тарелке. Новость была чревата последствиями, которых нельзя было предвидеть. Оба собеседника наперебой засыпали поэта вопросами о дуэли.

– Довольно, господа! – Лермонтов решительно отмахнулся. – Право, не стоит ни времени, ни труда… Надеюсь, рассказ мой останется тайной?

– Еще бы! – откликнулся Краевский. – Если только в Петербурге может остаться тайной подобная история.

– Нет никаких оснований опасаться огласки, – сказал поэт, – все меры осторожности взяты. – Он еще раз бегло просмотрел книжку «Отечественных записок». – А, вот наконец та статья о Марлинском, которой ты наперед хвастал, Андрей Александрович!

– И вновь рекомендую ее твоему вниманию.

Назад Дальше