Стоял жаркий день конца лета. Гора облысела от пылающих лучей солнца. Цветы увядали, трава пожелтела, на деревьях высыхали листья. Все ждали дождя. Иногда в небе над горой проплывали облака, но не роняли даже капли. Сухость обжигала горло. Ветер поднимал сухую пыль, и земля взлетала к небу серыми столбами, моля о дожде.
В полдень дремала Адас, голой. У постели жужжал вентилятор. Дверь не заперла и стук не услышала. Лай собаки вырвал ее из сна. В комнате стоял Мойшеле, держа на поводке огромного, жирного пса-боксера. Адас в испуге закуталась в простыню.
«Привет».
Не ответила, глядя на Мойшеле и его пса, как на привидения, еще больше укутавшись в простыню. Мойшеле не был похож на себя. Она ведь не видела его с начала весны. Он очень изменился. Он похудел и загорел, поэтому глаза казались большими и выцветшими. Джинсы плотно облегали бедра, он казался выше и стройнее. Голубая рубаха расширяла его плечи. Стоял он прямо, держа во рту трубку, и ароматный дым окутывал его лицо мужественным ореолом. Глаза Адас глядели на него, как на улицу чужого города, ища прежнего Мойшеле. Он растворился в этом серьезном мужчине с четко очерченным лицом. Адас не отводила взгляда, ожидая, что он подойдет к постели и снова станет прежним любимым Мойшеле. Пес высунул язык, страдая от жажды, и Мойшеле пошел принести ему воду. Адас быстро одела халат. Движения ее были нервными, тело дрожало. Мойшеле вернулся в комнату и принес воду псу в тарелке из красивого сервиза, подаренного в день их свадьбы. В свое время он берег этот сервиз, теперь принес из него дал пить псу. Глаза Адас и Мойшеле проследили за языком боксера и встретились:
«Выпьем кофе?»
«Идет».
Сидели на скамеечках перед персидским подносом. Скамеечки и поднос Адас получила в подарок от родителей недавно. Мойшеле ни о чем не спрашивал, и даже чудесная желтая роза, в тонкой стеклянной банке, поставленная Адас между чашками с кофе, не привлекла его внимание. Адас встала на колени, разливая кофе в чашки, и длинные ее волосы коснулись пола. Вдруг она замерла и задержала дыхание. Сидящий рядом с ней чужой мужчина смущал ее.
«Кофе выкипел».
Она наполнила его чашку, села напротив, подтянула короткий халат к коленям, сжимая его полы. Не хотела она приластиться к мужу, видя его оскорбительное равнодушие. Уродливый пес кружился возле него. Мойшеле пил кофе, хрустел печеньем и дымил трубкой. Голос Адас звучал отчужденно:
«Что слышно?»
«Закончили войну».
«Расстался с армией?»
«Да».
«И что сейчас?»
«Еду за границу».
«Когда?»
«На следующей неделе».
«Куда?»
«В Италию».
«На сколько времени?»
«Посмотрим».
Адас чувствовала, что этот разговор вызывает у нее недоумение, отражающееся на лице. Эту поездку он собирается совершить вопреки соглашению между ними. Ее решение в отношении его и Рами должно было быть принято с окончанием войны. Но, быть может, он уже решил, и то решение потеряло смысл? Взгляд ее был вопрошающим, и он от него не уклонялся, но взгляд этот как бы его не касался. Адас была ужасно взволнована. Она не хотела, чтобы он уезжал. Протянула к нему ноги и наткнулась на пса. Нет, не это уродливое животное разделяет их, а отчуждение. Чужим стал ей Мойшеле. Лицом, глазами, запахом табака, отличающимся от запаха его формы в шкафу. Подобрала Адас ноги под себя и отодвинулась от этого чуждого ее миру человека. В мире ее теней беседуют дядя Соломон и Амалия, и Соломон говорит ей, чтобы она перестала звать Мойшеле «деткой», он уже не детка, а зрелый мужчина. Нет, нет, Мойшеле не стал зрелым, он постарел и стал стариком. Седина пробилась в его волосах. Сидит равнодушно, явно не желая женщины. Мойшеле – старик. Рот его занят трубкой, но руки огромны и сильны. Пальцы длинны, и ногти остры. Руки у него грубы, они привыкли брать то, чего желают, и отвергать то, что им не хочется. Глаза Адас смотрели на гильзу от снаряда, которую когда-то принес Мойшеле и поставил в угол. В ночь перед кончиной Амалии он пришел домой и принес две задымленные гильзы, чтобы они могли служить медными вазами. В ту ночь он не был с ней нежен в любви, как раньше, а сорвал с нее ночную рубаху, как насильник, сделал ей больно своими объятиями и молчанием, в первый раз вел себя с ней, как с женщиной, а не как с ребенком. Она еще не успела прийти в себя, дрожа всем телом, как он хлопнул дверью, исчез во тьме ночи, и не возвращался к ней все дни этой долгой войны.
Сидела Адас на скамеечке, и смотрела на руку Мойшеле. Кончилась война, и рука его – на голове пса. Положила и она руку на голову боксера. Руки их встретились, но он не сжал ее руку. Трубка погасла, и он положил ее в пепельницу. Колечко дыма на мгновение взошло над подносом и растаяло. Встала и принесла сигареты. То, что она начала курить, было для Мойшеле новостью, и она надеялась, что он возьмет сигарету из ее рта, чтобы докурить. Не взял. Его равнодушие выводило ее из себя. Положила сигарету в пепельницу, возле трубки. Черное тяжелое дерево и белая тонкая бумага, поедаемая огнем, вызвали в ней давнее чувство, стоявшее преградой между ними: он – большой, она – маленькая, она красивая, а он талантлив. И Амалия провозглашала при каждой возможности, что красота преходяща, а талант вечен.
Погасила сигарету в пепельнице, а Мойшеле взял трубку, и стал ее набивать табаком медленными движениями, подстать медленной его речи. Эта его медлительность весьма подходила к его, можно сказать, торжественному появлению. Все это – трубка, пес, речь его и молчание, облик, жесткое лицо – навалились на Адас. Для чего он вернулся к ней? Пусть идет ко всем чертям! Он вообще не Мойшеле. Он – Мойше! Старшина десантников, который называл каждого не понравившегося ему молодого бойца – Мойше, и командовал целым батальоном таких Мойше. Рами удивительно подражал голосу этого усатого старшины: «Эй, ты, там, тупица Мойше, поди-ка сюда!» Адас прыснула, и Мойшеле повернул к ней голову:
«Что тебя рассмешило?»
«Боксер твой смешон».
«Правда».
«Он отправляется с тобой за границу?»
«Не дай Бог».
«Где же ты его оставишь?»
«У Ионы».
Какая еще Иона? Он же ее муж, и все права на него у нее. Даже на этого уродливого пса. Это ее боксер. Что она, с ума сошла? Держать на память это чудовище? Пусть берет своего боксера. Пусть убирается к своей Ионе. Наплевать. Лицо ее изменилось, глаза засверкали, губы сжались. Она покажет ему и его Ионе свою силу. Он продолжал набивать трубку табаком, и тут она увидела глубокий шрам на его ладони. Крепко сжала его руку:
«Что это?»
«Памятка войны».
Рука со шрамом вернулась к трубке, и снова дым обволок его лицо, и Адас сидела напротив, и отверженная ее женственность снедала ей душу. Обида жгла ее, выпрямила ее фигуру. Подняла она голову, выпятила покачивающиеся груди, руки ее прошлись по бедрам, она указала на сигарету, лежащую на подносе, и повелительным голосом сказала:
«Дай огня!»
Губы ее похотливо изогнулись, в лице появилось нагловатое кокетливое выражение. Она вытянула свои босые ноги, наткнулась на боксера и пнула его. Пес с воем отбежал. Он не запахнула свой короткий халат, а скрестила ноги, меняя их положение – вверх-вниз, гладя их рукой – вверх-вниз.
Мойшеле напрягся. Такой он ее не знал. Он зажег ей сигарету. Подставила ему красивое свое лицо, и он вложил ей сигарету между губами. Вернул трубку на поднос и не отрывал взгляда от Адас. Лицо его заострилось, губы втянулись и почти исчезли. Он пытался скрыть волнение. Втиснул руки в карманы, и сжатые кулаки оттопыривали джинсы. Смотрела Адас на стоящие торчком кулаки и смеялась. Глаза ее блестели. Закатное солнце бросало на нее блики, подчеркивающие ее бледность, окружая ореолом слабеющего света ее распущенные волосы, скользящие по щекам. Рот пылал на ее белом лице. Она сделала шаг к постели, он пошел за ней, но она остановилась. Дорога от его отчужденного молчания до постели не столь коротка. Адас желает прежнего Мойшеле, который развлекал ее любовными играми и всякими поэтическими нашептываниями, а не сразу приступал к делу, как сейчас. Не этот жесткий Мойшеле ей нужен, а муж ее, нежный и любящий. Оба замерли у постели. Когда он попытался ее обнять, она крикнула:
«Я не потаскуха!»
«Адас!»
«Хочешь со мной в постель без поцелуя и даже ласкового слова!»
Она заплакала, как маленькая девочка, которой сделали больно. Мойшеле накрыл ее руку. Большая его ладонь была горяча, как раковина, и дрожащая ее рука успокоилась в ней. Она вытерла слезы волосами. Он обнял ее за плечи и сказал:
«Я не хотел тебе сделать больно».
«Нет».
«Таково положение».
«Таково».
«Ты должна прервать всякую связь с нами».
«С тобой».
«С нами».
Опустила голову. Он раскрыл горячую раковину сжатой ладони, и рука ее выскользнула из нее. Молча стояли рядом и смотрели в окно. Первые вечерние тени сходили с вершины горы. Высокие скалы, подобно острым зубам, вгрызались в густеющие облака тьмы. Мойшеле снова сжал зубами трубку. Табачный дым потянулся к ней, она отступила, и свет заката сосредоточился на ее головке и тек в комнату волнами ее темных волос. Лицо ее, обращенное к горе и небу, очистилось и высветилось печалью. В красоте ее теперь не ощущалось ни капли кокетства. Она улыбалась Мойшеле, и в улыбке ее была глубокая обида, нанесенная его отказом. В эти минуты красота ее была неизъяснимой. Печаль слышна была и в голосе Мойшеле:
«Ты не изменилась».
«Ты изменился».
«Прошел войну».
«Она всему виной?»
«Не во всем ее вина».
Адас прижалась к нему, и он обнял ее. Не страсть, а глубокая печаль связывала их в эти мгновения. Не муж и жена, а две потерянные души стояли рядом, замерев, в тяжкий час расставания.
«Возьми меня с собой».
«Невозможно».
«Почему?»
«Хочу быть один, сам с собой».
«Ты же был один».
«Я был с войной».
«Она же кончилась».
«И я кончился с ней».
«Я могу тебе помочь».
«Ты не можешь мне помочь».
«Почему?»
«Слепой не может помочь слепому».
Адас напряглась в его объятиях, и руки его соскользнули с нее. Он пересек комнату быстрыми шагами и поднялся на мансарду, где временами занимался живописью. Пес пошел за ним. Адас собрала посуду с подноса и понесла на кухню, взялась за кран, но не открыла его. Над потолком, как в прежнее время, слышались шаги Мойшеле. Открыла кран и снова закрыла. И так несколько раз. Посуду не помыла. В зеркало не смотрела. Мойшеле спустился по внешней деревянной лестнице, ведущей с мансарды в сад. Дверь открылась и захлопнулась. Адас не сдвинулась с места. Стояла, замерев, ощущая в голове и в сердце пустоту. Без всяких чувств. Мойшеле позвал ее, и она пошла к нему. Он стоял посреди комнаты с большим чемоданом в руке, в котором она принесла все свои вещи из кибуца. Когда-нибудь, подумала она, он вернет ей чемодан, и сам, быть может, вернется в туманном будущем. Еще немного, и они должны расстаться, может, и навсегда. Голос его приглушенно донесся до нее, словно издалека:
«Он тебе нужен?»
«Бери его».
«Сложим все?»
«Давай».
Она встала на стул, чтобы снять с верхних полок шкафа его зимние вещи, которые посыпала нафталином. Острый запах заставил ее чихать. Слезы выступили на глазах. При этом она не позволила Мойшеле сменить ее. Он не принял ее возражений, обнял и снял со стула, Несколько минут, ощущая его сильные руки на своих бедрах, она парила в воздухе. Таким легким, казалось, как это парение, и было их расставание. Он опустил ее на пол, она вся дрожала. Сказала:
«Спасибо».
«Ты как слон в посудной лавке».
«Так-то лучше».
Поднялся на стул, как бы убегая от нее, и молча подавал ей вещи. Лицо в шкафу, руки выбрасывают оттуда одежду. Одна мысль не давала покоя Адас: «Он разбивает нашу жизнь, и это его не трогает».
Она разбросала его вещи по всей комнате, собирала в чемодан трусы, рубашки, брюки, носки. Складывала и упаковывала все с большим умением, все более нервничая. Он же давал ей указания с высоты стула:
«Все зимние вещи».
«А летние?»
«Меньше».
«Весной вернешься?»
«Кто знает?»
«Сколько у тебя одежды!» «Амалия очень обо мне заботилась».
Голос его при упоминании Амалии изменился, стал глубоким и мягким. Почувствовала Адас, что обозначился небольшой мостик к нему, и решила сделать первый шаг – ведь не может он от нее вовсе удалиться, они как единое целое, вместе с Амалией, Соломоном и Элимелехом, и это целое никогда не распадется, они навсегда вместе, но голос Мойшеле лишил ее надежды:
«Вижу, чемодан забит вещами».
Он спустился со стула и замкнул чемодан. Также замкнулись все ее надежды. Дверцы шкафа остались открытыми, оставшиеся вещи в беспорядке были разбросаны по всей квартире, которая выглядела, как после погрома. Среди вещей топтался боксер, все вынюхивал, высунув толстый шершавый язык, который раздражал Адас. Неприязнь к этому уродливому псу не давала ей покоя. Мойшеле поднял чемодан, определяя на глаз его тяжесть:
«Уверен, что лишнего веса нет».
Адас смотрела и молчала. Напряжение приближающегося расставания видно было по ее неспокойному взгляду. Мойшеле поставил чемодан у двери, повернулся и сказал мягким голосом:
«Пока».
Словно загипнотизированная, пошла Адас за этим его голосом, но ее опередил пес, и Мойшеле погладил его голову. Мягкие нотки в его голосе, оказывается, были предназначены псу. Обида послышалась в голосе Адас:
«Куда сейчас?»
«К машине».
«У тебя есть машина?»
«Это машина Ионы».
Схватила Адас чемодан, и оба держали его. На миг показалось, что оба тянут его в разные стороны, а пес между ними и поглядывает на них. Глаза Адас перенесли ненависть от собаки на Мойшеле, и она со скрытой неприязнью сказала:
«Пошли».
«Я сам управлюсь».
«Ты уже уезжаешь?»
«Еще немного».
«Ты же ничего не поел?» «Я еду к Соломону».
«Будь здоров».
Подставила ему лицо. Мойшеле легко приложился к ее губам, но она прижала к его рту свои губы, прикоснувшись языком к его зубам. Но он сжал зубы. В последнем отчаянном усилии вырваться из одиночества, избавиться от чуждых ей ночных страстей, прижалась к нему всем телом. Соски ее под тонким халатом встали торчком, и он чувствовал ее груди на своем теле, но он отодвинул ее от себя, и глубокая морщина обозначилась у него между бровей, он приложил ее руку к своему рту и запечатлел некое подобие воздушного поцелуя. Это был странный жест, ясно говорящий ей, что между ними пролегла грань, которую невозможно переступить. Она отпрянула и сказала:
«Чего ты такой, странный?»
«Я только хочу сделать, чтобы тебе было легче».
«Мне?»
«Нам».
И он снова поцеловал ее. Руки его блуждали по ее телу, сильные руки, лишенные сдержанности. Распахнул халатик и поцеловал ей соски. Секунду груди ее покоились в горячих его ладонях. Сверкал взгляд, не отрывающийся от ее глаз, взгляд прежнего Мойшеле, в которых не было ни жесткости, не сдержанности. Но все прошло, как короткий сон. Исчезли руки, исчезли любящие глаза, и хлопнула дверца.
Лай боксера удалялся и затих вдалеке. Тишина навалилась пустотой, лишенной малейшего звука. Адас замерла во мгле, Халат ее был распахнут. Дрожала на сухом ветру, который подобен был горячим рукам Мойшеле. Добралась до выключателя и зажгла свет. Разбросанные вещи мужа бросились ей в глаза, и она дрожащими пальцами застегнула халат. Руки продолжали дрожать, пока она собирала все вещи в узел и понесла для стирки в душевую. На кресле Элимелеха ветер ворошил листы газеты, занавески взлетали парусами под его порывами, за окном шумело масличное дерево, и голоса из кибуца долетали до нее словно из другого мира. Напряженными пальцами она смяла газету и швырнула на пол, уселась в кресло, смеясь. Слезы текли из глаз. Так просидела допоздна, надеясь, что Мойшеле вернется к ней. Конечно, сидит у дяди Соломона, курит трубку, пьет кофе и читает письма, которые она ему писала, а ей их возвращали. Наконец-то, он поймет, что творилось в ее душе.
Надежда, что Мойшеле вернется еще этой ночью, уверенно росла в ней.
Всю ночь она не переставала ждать. Каждый шорох за окном и лай собаки вызывал в ней напряжении. С рассветом упала навзничь в постель. Все тело ее болело. Свет нового дня вползал в комнату. Утренний ветер потряс дерево у окна. Кукареканье петуха и мычание коров – как будильник, звона которого она не ожидала. Нарядилась в красивое платье, заплела косу, и пошла на работу, как на праздник. Мойшеле, вероятнее всего, всю ночь провел за чтением писем, сейчас придет в столовую и улыбнется ей, как это было всегда. Но он не явился. Возник Соломон и сказал: