– Как же на месте? – не понял Дорожкин. – Ее же не было? Вы же по коровнику ходили, там нет никого!
– На нет и суда нет, а от прибытку жди убытку, – пробормотала старуха. – Ты раньше времени не трепыхался бы. Думаешь, сразу щуку за хвост ухватить? Нет, милок, ты сначала пескарями побалуйся, если воды не боишься, а там уж посмотрим…
– Так где корова-то? – вконец запутался Дорожкин.
– На месте, – уже спокойнее повторила старуха и посмотрела на Дорожкина с прищуром. – Тебе кровосос Лизку показывал?
– Какой кровосос? – не понял Дорожкин.
– Марк Эммануилович Содомский Лизку Уланову – дурочку с нимбом – показывал? – повысила голос старуха.
– Показывал, – после паузы пробормотал Дорожкин, которому в этот самый момент вдруг подумалось, что было что-то неприличное в том, как он разглядывал ту женщину в метро. – Показывал, потом еще щелкал зачем-то.
– Общелкался, смотрю, – крякнула старуха. – Если бы как надо щелкал, ты бы щелчков его не запомнил. Хотя… – она недоверчиво покосилась на Дорожкина, – … ладно, пробовать не буду. Лизку видел?
– Видел, – кивнул Дорожкин. – Правда, не заметил, что дурочка она.
– Дурость дурости рознь, – отмахнулась старуха. – Какой она тебе показалась?
– Да никакой, – засмущался Дорожкин. – Обычная женщина. Лет пятидесяти или чуть старше. Она невысокая, добрая по лицу, усталая такая. В платье. А над макушкой у нее это… светилось так.
– Это у нее бывает, – задумалась старуха. – Хотя моим глазом не разглядишь, но так не только глазом смотреть надо. А что насчет молодости? Хоть краем глаза не приметил в ней молодости? Гибкости девичьей, красоты, свежести?
– Так это… – вовсе заерзал Дорожкин. – Хотел представить, да не вышло.
– Это у Марка не вышло, – буркнула старуха и посмотрела на Дорожкина уже с интересом. – Или как раз наоборот. А ведь у нас тут в деревне Лизку все за молодку считают. Даже я уж забывать порой стала, что ей за девяносто выстукало да как она с лица. А когда-то мы с нею крепко… повздорили. Хотя нимб на башке у нее детишки деревенские не так давно примечать стали. Я не верила, думала, привирают, а Содомский сразу за нее ухватился… А ты, постреленок, все как есть разглядел?
– Откуда же я знаю? – пробурчал Дорожкин.
– Ладно, младший инспектор, младшее не бывает, – тяжело поднялась со скамьи старуха. – Я тебя знать не знаю, хотя уж донага разглядела, поэтому болтать пока не буду. Глазки у тебя вроде есть, да вот только тебе надо смотреть еще научиться. Знаешь ведь как, по одежке встречают, а когда одежку не видишь, так и встретить не знаешь как. Что толку, что ты исподнее зыркаешь? Ни голяка не оценишь, ни одежонкой не подивишься. К тому же взгляд взгляду как крыло поперек крыла. Видимое невидимое застит. Идет человек по пояс в воде, а вышел из воды – чудище непонятное. Не то твое разумение корчит, что ты видишь, а то, что невидимым остается. А Лизка что? Дурочка, одно слово. Давно уже дурочка. Ворожит, а что ворожит, самой невдомек. Морок в явь потащила, прилепила плотно, да не под всякий глаз. Да и то потащила, а потащила ли? И по своей воле ли? А ну как вовсе о том не думала?
– Что-то я совсем ничего не понимаю… – развел руками Дорожкин. – Вы как-то путано выражаетесь.
– А что тут непонятного? – скривилась старуха и прищурилась, разглядывая Дорожкина. – Тут народишко в основном на яблочко наливное любуется, а ты, дорогуша, мало того что яблочко насквозь без румянца сверлишь, так еще и зернышки в нем выглядываешь, а вкуса-то яблочка не знаешь. Понял?
– Нет, – честно признался Дорожкин.
– Тебя за какие доблести инспектором-то зачислили, убогий? – подняла брови старуха.
– Ну так это… – совсем растерялся Дорожкин. – Нимб разглядел, на какой-то… морок, что ли, не поддался. И на щелчки тоже.
– И все? – прищурилась старуха.
– И все, – кивнул Дорожкин. – Ну характеристики еще на меня собирали. Сказали, что подхожу.
– Кто сказал-то? – поджала губы Марфа.
– Адольфыч, – ответил Дорожкин.
– Адольфыч, значит, иглу в колено, – зло пробормотала старуха и щелкнула сразу двумя пальцами перед носом Дорожкина. – Ладно, о том не мое дело, но раз уж ты ко мне пришел, выходит, без меня не срастется. Ты, конечно, по-всякому должен был обделаться, да обделанным домой бежать, когда я тут на тебя руками махала. Будь уверен, Вестибюль уже тебя с дезодорантами и мылом в участке дожидается, но так не всегда и необделанностью гордиться следует. Все до тебя обделывались. Ну… – лицо старухи вдруг сделалось недобрым, землисто-серым, – или почти все. Только ведь когда черед в одном шаге рушится, вся походка кувырком идет…
– Не получается, – с трудом разомкнул губы Дорожкин, хотя чувствовал, что склеены они накрепко, только что клея язык не чувствовал. – Может, я и не то вижу или не вижу того, что надо, так я и на слух, кажется, мало что соображаю. Я так понял, что меня на зуб к вам послали? Кто-то вложил листок в папку, и вот я здесь. Это как испытание? Эта… как ее… инициация?
– Это еще неизвестно, кто непонятней говорит, – вытаращила глаза старуха и снова принялась щелкать пальцами, не сводя удивленного взгляда с Дорожкина. – Ин… инициация, растудыть ее. А ну-ка скажи что-нибудь?
– Например? – уже легче разомкнул губы Дорожкин, хотя как раз теперь вкус клея почувствовал.
– Ведьмы, лешаки в предках были? – Старуха отошла на шаг, скрестила руки под тяжелой грудью, поочередно прикусила сначала верхнюю, потом нижнюю губу. – А может, кто и посерьезней? Хотя что мне посерьезней, я сама посерьезней. Ну что молчишь?
– Не знаю, – признался Дорожкин. – Бабушка врачевала деревенских, но не заговаривала ничего, так, молитвы читала. Да и что там за врачевание? Мед, прополис, подорожник, зверобой, мать-и-мачеха. Каждый так может. А так-то… А вы что же, верите в ведьм да в лешаков?
– Верю? – удивилась старуха и растерянно опустилась рядом с Дорожкиным. – А ты веришь? Скажи, парень, вот ты в траву веришь? А в небо над головой веришь? А в камень? В камень, из которого дом твой сложен, веришь?
– А что в них верить-то? – пожал плечами Дорожкин. – Трава, небо, камень. Они же есть. Верят в то, чего… как бы нет.
– Вот! – погрозила Дорожкину пальцем старуха. – Так и ведьмы… Как трава. Чего в них верить-то? Их… косить надо.
Глаза ее вдруг загорелись, из глотки раздался почти мужицкий хохоток, старуха шагнула к воротам коровника и рванула на себя створку. Корова стояла там, где и положено ей было стоять. Вздымала дыханием бархатистый рыжий бок, блестела сопливыми розовыми ноздрями, косила коричневым глазом, а у ее ног барахтался в коровьем лепехе маленький всклоченный человечек. Пытался встать, но и ножки, и ручки его подламывались, словно не было в них ни силы, ни точности.
– Никодимыч! – всплеснула руками Марфа. – Никак ты опять?
– Я, – жалобно проблеял маленький мужичок, ростом поменьше самого Фим Фимыча.
– Ты ж пять лет не попадался, сердечный, – уже знакомо уперла руки в бока старуха. – Или я тебя плохо учила? Зачем корову-то смаргивал? Здесь не мог отдоить? Сколько сцеживал-то?
– Прости дурака, – продолжал барахтаться мужичок. – Что я сцеживал-то? Хозяину кружку цельного парного, с тебя ж не убыло бы? А смаргивал вынужденно. Тут у тебя попробуй сцеди, каждая веревка на наговоре, того и гляди захлестнет.
– Вот я не догадалась коровку-то заговорить, – покачала головой старуха.
– Так от наговора молоко-то киснет, – расплылся в улыбке перемазанный навозом мужичок.
– И это знаешь, – качнулась с носок на пятки старуха. – И что же мне теперь с тобой делать? Опять плетьми учить?
– Не надо плетьми, – захныкал мужичок. – Больно злые у тебя плети, матушка.
– Уж какие есть, – развела руками старуха. – Ладно, я, конечно, понимаю, что ты, Никодимыч, не от озорства, а от лени корову вымаргивал. Мог бы и ножками до моей калитки добежать, не отказала бы. А теперь не обессудь. Хотя…
– Что замыслила-то, матушка? – заныл мужичок, раскинул в стороны руки и ноги, замер посреди размазанного в жижу лепеха.
– Кручину свою отдай, Никодимыч, – процедила сквозь зубы Марфа. – Не всю, конечно, а на три щелчка.
– Да ты ополоумела, матушка, – заскулил Никодимыч. – С корнем кочку мою выдрать хочешь?
– Да что мне твоя кочка? – хмыкнула старуха. – Скажи еще, что я на корешок твой покусилась. Или, думаешь, мне до твоей кручины надобность есть? Вот, пареньку хочу подсобить, опять же на три щелчка только, у тебя и мозоль с трех щелчков не вырастет.
– Не дам, – заверещал Никодимыч. – Адольфыч узнает – не пожалует. А его плети горячей твоих будут.
– Не будешь болтать – не узнает, – повысила голос старуха. – А плетьми с Адольфычем мериться я и не собиралась. И его плети, и мои в зачет пойдут. А не хочешь ли закрутки попробовать?
Сказала, прищелкнула да вокруг себя и оборотилась. Завыл тут мужичок да вслед за Марфой и сам закрутился, да не просто закрутился, а обратился волчком, серым комом, юлой на дощатом полу. Даже брызги навоза полетели во все стороны, вот только на старуху да на Дорожкина ни одна не попала.
– Ну как, не надумал? – закричала старуха.
– Нет! – донеслось едва различимое через вой или визг.
– Подождите, – растерянно заговорил Дорожкин. – Зачем вы так?
– А как еще? – подняла брови старуха и начала переплетать пальцы и мять, заламывать их. И такой же треск послышался из вращающегося волчка, пока сквозь истошный, рвущий за сердце крик не донеслось хриплое «Да!».
– Вот и все.
Старуха разжала ладони, волчок, а стало быть, и мужичок-недомерок исчез, а на ладонях у Марфы остались три сухих коробочки мака.
– Зачем же так-то? – потрясенно прошептал Дорожкин, не зная, пойти ли ему немедленно к Фим Фимычу просить бутыль загоруйковки или лучше отправляться пешком куда-нибудь в сторону Москвы, пока и в самом деле не понаехали санитары из ближайшей дурки.
– А ты думаешь, когда сам под раздачу попадешь, тебя не ломать, а по голове гладить будут? – нахмурила лоб старуха. – Или думаешь, что те, кто до тебя был, хорошо кончили? – Голос ее зазвенел металлом. – Вот, держи. Коробки пустые, без семян, да не в том их толк. Если припечет, раздавишь одну. Никодимыч выручит. Он, на самом деле, добрый малый, правда, с хитрецой, но против собственного щелчка не попрет. Понял?
– Понял, – кивнул Дорожкин, пряча коробки мака за пазуху. – То есть нет, конечно, но в общих чертах. Спасибо. А как же дело-то?
– А ты папочку-то открой, – ухмыльнулась старуха.
Дорожкин раскрыл картон и вытаращил глаза; желтый, на ощупь пергаментный, лист был чист.
– Только зря картон не заламывай, – посоветовала старуха и снова двинулась дворами и переходами, – а то будешь один за весь свой отдел вкалывать. Только если зуд в пальцах почувствуешь. Вот и весь совет от меня. Пошли, провожу к выходу.
– Подождите, – заторопился за хозяйкой Дорожкин. – Но вы же еще что-то говорили, что я то ли не так смотрю, то ли не то вижу.
– Видишь ты то, что надо, только не все, – отрезала старуха. – Но с глазными болезнями не ко мне. Это тебе… Всякий сам своего доктора ищет. И ты поищи… доктора…
На этой фразе она собралась уже вытолкать Дорожкина на улицу, на которой сразу образовались и кошки, и собаки, и деревенские дети, но младший инспектор вцепился в ее рукав мертвой хваткой:
– Еще три вопроса. Только три вопроса.
– Ну что тебе еще? – нахмурилась Марфа.
– Этот… ну Никодимыч, он кто? – спросил Дорожкин.
– Банник, – отрезала старуха. – Ну домовой, в общем, но по сути – банник. И хороший банник, кстати. Просто ему не повезло под Адольфыча попасть. Об Адольфыче не спрашивай, это не на мой зубок сплетня.
– Где мне Лизку Уланову увидеть? – сдвинул брови Дорожкин.
– Зачем тебе? – не поняла старуха.
– Вспомнить кое-чего надо, – объяснил Дорожкин.
– Вот уж нашел вспоминалку, – хмыкнула старуха. – Она сама вчерашнего дня своего не помнит… Ну да ладно, нет ее в деревне, по делам она уехала. В Москве, наверное. Ну еще что хотел? Говори.
– А зачем вы в ванной-то? – собрался с духом Дорожкин. – В ванной-то вы зачем? И так спать не могу, то шорохи какие, то стуки, еще и вы в ванной. Что ищете-то?
– Да уж не тебя, сорванец, – вдруг наполнила глаза болью Марфа и ударила в грудь, вытолкнула Дорожкина со двора.
День пролетел как один час, куда только время подевалось. Уже в сумерках Дорожкин добрел до моста, перебрался на свою сторону, не слыша ни плеска, ни нежных голосов между обрывистыми берегами, и увидел, что рама велосипеда по-прежнему заперта на столбе, но ни колес, ни крыльев, ни руля, ни сиденья – ничего на ней нет. И именно это обстоятельство почему-то заставило Дорожкина рассмеяться впервые за целый день.
Глава 7
Заботы для субботы
Дожидался ли Ромашкин младшего инспектора с первого задания с мылом и дезодорантами, Дорожкин так и не узнал, потому как отправился ввиду надвигающихся сумерек не в участок, а домой. Фим Фимыч, который сидел с окуляром в глазу над разобранным на части импортным фотоаппаратом, поднял голову на звон дверного колокольчика, заметил в одной руке у Дорожкина велосипедную раму, удивился, в другой разглядел торчащую из пакета папку, расплылся в улыбке, уронил окуляр, задвинул ящик с запчастями под стойку и выставил на нее парочку граненых стаканчиков.
– Как раз тот случай, – провозгласил он свистящим шепотом, оглянулся и начал свинчивать крышку с китайского термоса. – По чуть-чуть.
– Да уж, в самый раз, – вздохнул Дорожкин.
– Ну с почином? – подмигнул младшему инспектору карлик, когда тот опрокинул стаканчик загоруйковки. – С кем разбирался?
– А это не секретно? – похлопал Дорожкин по папке, подумав, что с загоруйковкой надо завязывать. Тепло теплом, но вместе с ним вдруг пришло ощущение рискованной свободы и ухарства. К счастью, пришло, но телом и духом Дорожкина пока не овладело.
– Еще? – подмигнул Фим Фимыч.
– Не, хватит, – испугался Дорожкин.
– Молодец, – кивнул карлик, спрятал термос, смахнул со стойки стаканчики, выудил из-под нее фотопотроха и снова вставил в глаз окуляр. – Забористая больно в этот раз вышла. А забористая не просто забирает, бывает, что забирает, да не отдает. А насчет секретности что тебе сказать? Секретности, конечно, никакой нет, – протянул он задумчиво, вглядываясь в нутро фотокамеры. – Вот ведь закавыка, ну да ничего, малой кровью обойдемся. Шлейф перетерся, и вся недолга. Но еще проверять придется. Я и говорю, секретности никакой нет, но это ж ведь как старенький «Кэнон». В том, что у него внутри, тоже секрета никакого нет, а вот поди подступись. Я просто насчет того, может, посоветовать что тебе?
– Я у Марфы был, – погладил папку Дорожкин, радуясь,
что никакого зуда в его пальцах не чувствуется. – У Шепелевой.
– От это ты задвинул! – восхищенно причмокнул Фим Фимыч. – И не обделался?
– А должен был? – не понял Дорожкин.
– Да как сказать, – пустил в усы усмешку карлик. – Я, конечно, тебе ничего не говорил, но годика так с четыре назад один приятель с архитектурным именем сильное расстройство поимел по ее поводу.
– Вестибюль? – догадался Дорожкин.
– Светла вода в облацех[9], – закатил глаза Фим Фимыч. – Ну и как?
– Ничего так, – пожал плечами Дорожкин. – Поговорили.
– И вопросов никаких нет? – прищурил свободный глаз карлик.
– Много вопросов, – оперся на локти Дорожкин. – Но вот один есть точно к тебе. Если не обижу, конечно.
– Давай попробуй, – снова сбросил окуляр Фим Фимыч. – Я не из обидчивых.
– Ты банник, Ефим Ефимыч? – прошептал Дорожкин.
– Да не, – махнул рукой карлик, возвращая на место окуляр, – даже и не пытался. Сырость не люблю. Овинным вот хотел стать, да и то не вышло.
– Почему? – не понял Дорожкин.
– По конкурсу не прошел! – закатился скрипучим хохотком Фим Фимыч, откинулся на спину, прослезился и замахал руками Дорожкину, иди, мол, малец, не доводи до греха.
Ночью Дорожкин спал плохо, хотя вечером Марфа в душевой так и не появилась. Перед сном он покидал в солидную немецкую стиральную машину накопившееся белье, вспоминая, какой бы ор подняла Машка по поводу смешения нижнего и верхнего в одной стирке, помял в руках полотенце с окаменевшими за месяц узлами, вернулся в спальню и повязал его на рукоять беговой дорожки. Затем сунулся в кладовку и перетащил в спальню же обе так толком и не разобранных сумки. Все завершай да доделывай, учила его матушка, а то ведь недоделанное всю жизнь за тобой хвостом тащиться будет. Об этом и еще о чем-то неясном он и думал, лежа в постели и прислушиваясь к шорохам и ночным перестукам во все еще толком не обжитой квартире. Странно, но страха он больше не испытывал. Может быть, оттого, что увидел у Шепелевой, может, из-за загоруйковки, а может, потому, что количество страхов достигло критической точки, датчик испуга нагрелся и отключил пугательное устройство. Открыв глаза, Дорожкин некоторое время смотрел на затянутый мглой потолок, пока едва не задохнулся от накатившей на него тоски. Опустив ноги на пол, он не стал надевать тапки и не поспешил к выключателю, а подошел, шлепая босыми пятками по паркету, к окну.