Она показала налево, и я увидела высоко над головами табличку «Выход».
– Будем делать то же, что и все. Возьмем такси. Вперед!
И с тем мы тронулись с места, раздвигая толпу на платформе. Надежда приговаривала кембриджским голосом «разрешите», а я вспомнила, что должна говорить ей, куда ехать. Я опять проверила сумочку, и Надежда хихикнула. Но на этот раз я полезла не за вырезкой. Двести пятьдесят фунтов в «Поляне» казались невообразимым богатством, но по билетам на поезд я поняла, что и цены тоже выросли за годы нашего отсутствия. Я засомневалась, хватит ли нам денег.
Мрачный таксист неохотно засунул мое кресло в черный кеб, пока Надежда меня поддерживала. Я уже не такая худая, как была, и, пожалуй, слишком тяжела для нее, но мы справились.
– Может, позавтракаем? – спросила я, утрированно жизнерадостно, словно в противовес кислому выражению лица водителя.
Надежда кивнула.
– Все равно где, лишь бы там не подавали рисовый пудинг, – ехидно сказала она.
– А что, «Фортнум и Мейсон»[7] еще на месте? – спросила я у водителя.
– Да, дорогуша, и Британский музей тоже, – сказал он, нетерпеливо газуя.
Мне показалось, что он пробормотал: «Вот там вам самое место». Надежда неожиданно хихикнула.
– Может, мы потом туда и отправимся, – кротко предложила она.
Я тоже рассмеялась. Водитель подозрительно посмотрел на нас и тронулся с места, продолжая что-то бормотать.
Некоторые места вечны. Универмаг Фортнума – одно из таких мест, маленькое преддверие рая, сверкающее затонувшими сокровищами. Когда все цивилизации рухнут, «Фортнум» выстоит – вежливые швейцары, стеклянные люстры, последний, неприкасаемый, легендарный оплот веры. Мы вошли на первый этаж, минуя горы шоколада и когорты засахаренных фруктов. Воздух был прохладный и сливочный, ванильный, гвоздичный, персиковый. Надежда осторожно поворачивала голову то в одну, то в другую сторону, вдыхая аромат. Здесь были трюфели, икра, фуа-гра в крохотных баночках, огромные оплетенные бутыли зеленых слив в выдержанном бренди и вишни цвета моих найтсбриджских туфель. Здесь были перепелиные яйца, грильяж в шоколаде, «кошачьи язычки»[8] в пакетиках из рисовой бумаги и сверкающие батальоны бутылок шампанского. Мы отправились в лифте на верхний этаж, в кафе, пили «эрл грей» из фарфоровых чашечек и хихикали, вспоминая пластиковый чайный сервиз «Поляны». Я бесшабашно, стараясь не думать о своих тающих сбережениях, сделала заказ на двоих: копченая лососина и яичница-болтунья на булочках, легких, как дуновение ветра, крохотные канапе с рулетиками анчоусов и вяленными на солнце помидорами, пармская ветчина с ломтиками розовой дыни, абрикосово-шоколадное парфе[9], подобное нежнейшей ласке.
– Если в раю так же хорошо, пусть меня заберут туда прямо сейчас, – пробормотала Надежда.
Даже неизбежный заход в туалет стал откровением: чистый, сияющий кафель, цветы, мягкие розовые полотенца, душистый крем для рук, одеколоны. Я попрыскала Надежду фрезией и посмотрела на наше отражение в одном из огромных сверкающих зеркал. Я боялась, что мы выглядим уныло, может, даже глуповато в кофтах из дома престарелых и в безликих юбках. Может, и так. Но мне показалось, что мы изменились, словно покрылись позолотой: я впервые увидела Надежду такой, какой она, должно быть, была раньше; и себя увидела.
Мы пробыли в «Фортнуме» очень долго. Посетили этажи со шляпами и шарфами, сумочками и платьями. Я запечатлела все в памяти, чтобы потом вспоминать вместе с Надеждой. Она терпеливо катила меня сквозь чащи женского белья, пальто, вечерних платьев, подобных дуновению летнего ветерка; проводила худыми изящными пальцами по шелкам и мехам. Уходить не хотелось; улицы были прекрасны, но им недоставало блеска; при виде спешащих мимо людей, высокомерных и равнодушных, я опять почти испугалась. Мы подозвали такси.
Теперь я начала нервничать; мурашки побежали по спине, и я опять развернула вырезку, уже побелевшую на сгибах. Я снова ощутила себя старой и унылой. А вдруг меня не пустят в магазин? Вдруг надо мной только посмеются? Еще хуже было подозрение – нет, уверенность, – что у меня не хватит денег на туфли, что я слишком сильно потратилась, что у меня с самого начала было недостаточно… Я заметила книжный магазин, обрадовалась возможности отвлечься, попросила водителя остановиться, мы выбрались наружу с его помощью и купили Надежде «Лолиту».
Никто не сказал, что это неподобающая книга. Надежда держала ее, улыбаясь, водя пальцами по гладкому, ни разу не раскрытому корешку.
– Как хорошо пахнет, – тихо сказала она. – Я почти забыла.
Водитель, чернокожий, длинноволосый, ухмыльнулся нам. Он явно наслаждался жизнью.
– Куда теперь, дамы? – спросил он.
Я не смогла ответить. Дрожащими руками я протянула ему вырезку с найтсбриджским адресом. Если бы он засмеялся, я бы, наверное, разрыдалась. Я уже была готова заплакать. Но водитель только ухмыльнулся еще раз и направил такси в гудящий поток.
Магазин был маленький – одна витрина со стеклянными полками, по одной паре обуви на каждой. За ними виднелся интерьер в светлых тонах, стекло и бледное дерево, на полу – высокие вазы с белыми розами.
– Стой, – сказала я Надежде.
– Что такое? Закрыто?
– Нет.
В магазине никого не было, я видела. Один только продавец, молодой, одетый в черное, с длинными, чистыми волосами. Туфли на витрине – бледно-зеленые, крохотные, как бутоны, что вот-вот раскроются. Ценников не было вообще.
– Вперед! – скомандовала Надежда кембриджским голосом.
– Не могу. Это…
Я не смогла договорить. Я опять увидела себя – старую, бесцветную, не тронутую магией.
– Неподобающе, – презрительно рявкнула Надежда и вкатила меня внутрь.
Мне вдруг показалось, что она вот-вот врежется в вазу с розами у двери.
– Левее! – завопила я, и мы проскочили мимо вазы. Чудом.
Молодой человек поглядел на нас с любопытством. У него было умное, красивое лицо, и я с облегчением увидела, что глаза его улыбаются. Я показала вырезку.
– Я хотела бы посмотреть вот эти, – сказала я, подражая повелительному тону Надежды, но голос вышел старческий и нетвердый. – Четвертый размер.
Он чуть округлил глаза, но ничего не сказал. Повернулся и ушел в подсобку – там виднелись коробки, лежащие в ожидании на полках. Я закрыла глаза.
– Я знал, что у меня осталась пара.
Он осторожно вынул туфли из коробки, блестящие, словно облизанные, и красные, красные, красные.
– Можно посмотреть?
Как елочные украшения, как рубины, как небывалые плоды.
– Желаете примерить?
Он ничего не сказал про инвалидное кресло, про старые, шишковатые ступни в бежевых туфлях без шнурков. Вместо этого он встал передо мной на колени, и темные волосы упали на лицо. Он осторожно разул меня. Я знала, что он видит червяки синих вен, оплетшие щиколотки, слышит фиалковый запах талька, который Надежда втирает мне в ноги перед сном.
Он очень осторожно надел мне туфли; я почувствовала, как опасно выгнулись своды стоп, когда туфли скользнули на место.
– Позвольте, я вам покажу. – Он осторожно выпрямил мою ногу, чтобы мне было видно.
– Джинджер Роджерс, – шепнула Надежда.
Туфли, в которых можно гордо выступать, дефилировать, шагать, парить. Что угодно – только не ходить. Я долго смотрела на себя, сжимая кулаки, ощущая в сердце жаркую, яростную сладость. Интересно, что сказал бы Том, если бы видел меня сейчас. Голова у меня шла кругом.
– Сколько? – хрипло спросила я.
Молодой человек назвал цену, настолько ошеломительную, что сначала я была уверена, что ослышалась, – больше, чем стоил мой первый дом. Осознание с лязгом упало мне в душу, словно что-то уронили в колодец.
– Дороговато, к сожалению, – донесся откуда-то издали мой собственный голос.
Судя по лицу продавца, он чего-то такого и ожидал.
– Ох, Вера, – тихо сказала Надежда.
– Ничего, – сказала я, обращаясь к обоим. – Они мне на самом деле не очень подходят.
Молодой человек покачал головой.
– Не могу согласиться, мадам, – сказал он, криво улыбнувшись. – По-моему, они вам очень подошли.
Он осторожно уложил туфли – цвета валентинки, леденца, гоночной машины – обратно в коробку.
В магазине было светло, но, когда туфли исчезли, мне показалось, что свет чуть потускнел.
– Вы только на день приехали, мадам?
Я кивнула.
– Да. Мы замечательно провели время. Но нам уже пора домой.
– Очень жаль. – Он протянул руку к вазе у двери и вытащил оттуда розу. – Не желаете ли взять с собой?
Он вложил розу мне в руку. Совершенный, благоухающий, едва раскрывшийся бутон. Запах летних вечеров и «Лебединого озера». В эту секунду я забыла про красные туфли. Мужчина – не мой сын – подарил мне цветы.
Эта роза до сих пор у меня. На время, пока мы ехали обратно в поезде, я поставила ее в бумажный стаканчик с водой, а дома перенесла в вазу. Желтые хризантемы все равно уже засохли. Когда роза увянет, я засушу лепестки – они все еще необычно сильно пахнут – и буду закладывать ими страницы «Лолиты», которую мы с Надеждой сейчас читаем. Может, это все и неподобающе. Но пусть только попробуют отобрать.
Сестра
Мне всегда было немножко жалко старших сестер Золушки. И я всегда подозревала, что сказки, мультфильмы и пьесы чего-то недоговаривают.
Злым старшим сестрам живется непросто. Особенно под Рождество, в сезон детских спектаклей, – мишура, фальшивый блеск, свист и топанье, плоские шутки, ахи, охи, берегись, вон он прячется за кустом. И визгливые липкие дети, перемазанные мороженым, в тебя плюются или девчонка в костюме принца осыпает мукой, а потом все радостно отправляются в диско-бар «У Золушки» поесть пирожков, «счастливый час» после спектакля, выпивка со скидкой.
Нет, спасибо.
Конечно, в стародавние времена было еще хуже. Этому Гримму за все придется ответить, и Шарлю Перро тоже, и дураку-переводчику. «Стеклянный башмачок», тоже мне. Эти pantouflesdeverre[10] стали проклятием всей моей жизни, и даже не важно, что в оригинале они были vair, то есть из горностая, и гораздо свободней в подъеме (может, даже налезли бы, то-то сюрприз был бы принцу с его шлюшкой). Нет, стародавние времена были гораздо суровей, и вороны выклевывали нам глаза – после свадьбы, конечно, нельзя же испортить мадам Д’Фу-ты-Ну-ты такой большой день, – и всех злодеев ждали справедливо заслуженные пытки.
Сейчас, конечно, нас карают Диснеем. От этого не легче: зло, которое плюхается на задницу, осыпаемое бомбочками из муки, становится смешным. Быть негодяем нынче унизительно. Очередная толпа на рождественском спектакле в актовом зале мэрии какого-нибудь Трентона-на-Болоте или Барнсли, с участием бывших звезд третьесортных мыльных опер и какого-нибудь типа, один раз засветившегося в передаче «Алло, мы ищем таланты».
Но я не жалуюсь; я профессионал. Не то что эти «артисты до первого дождя», убивающие время между сезонами, между «кушать подано». Быть Злой сестрой – почетно и одиноко, никогда не забывай об этом.
Мы – сестра и я – родились где-то в Европе. Версии расходятся. Впрочем, наша история никого особо и не интересует. Как не интересует, что случится с нами, когда опустится занавес. «И с тех пор они жили долго» – это не про Злую сестру, не говоря уже о «счастливо».
Отец нас баловал; мать, как все матери, лелеяла надежду, что мы устроимся поскорее (и желательно подальше). Потом случилась трагедия. Любящий отец убился, упав с лошади. Мать снова вышла замуж за вдовца с одной дочерью, и вот тут наша история началась по-настоящему. Вам она, конечно, известна – по крайней мере известна ее версия: вдовец умер; мы поработили дочь, очаровательную хрупкую девочку, прозванную Золушкой; сделали из нее прислугу, заставили нас обшивать и готовить нам огромные обеды; по злобе не дали ей стать царицей бала в ночном клубе «У Принца»; мыши, платье, фея-крестная и прочая чушь.
Чушь, я сказала. На самом деле все было не так.
Конечно, она была хорошенькая, если вам нравятся задохлики. Крашеная блондинка; тощая; столь же бледная и хрупкая, сколь мы были полнокровны. Она это нарочно делала: увлекалась сыроедением; одевалась в черное; занималась спортом как ненормальная. Полы у нас вечно сверкали как не знаю что (еще бы; ведь подметание сжигает четыреста калорий в час, а полировка – пятьсот). Она редко говорила с нами, но самозабвенно слушала романтические сказки заезжих менестрелей и никогда не пропускала дешевых пьесок, что разыгрывались воскресным утром на деревенской площади. Она пользовалась успехом у мальчиков (еще бы), но ей нужен был принц. Деревенские парни нашей мисс Д’Фу-ты-Ну-ты не годились.
Конечно, мы ее ненавидели. Мы выглядели обыкновенно (это уже потом, по злобе людской, стали безобразными). При беге у нас тряслись отдельные части тела. У нас были прыщи и косматые волосы, которые не победить никакой укладкой. А мисс Д’Фу-ты-Ну-ты была вся тонкая, гладкая, идеального восьмого[11] размера. Да ее кто угодно возненавидел бы.
Конечно, она всегда ходила в лохмотьях. Ей это очень шло. К тому же «рваный» стиль в том сезоне был самый писк моды – лохмотья от лучших модельеров, за безумные деньги. Но это стиль для худых; я, с моими ногами, выглядела бы как корова из спектакля. А туфли! Видели бы вы, сколько у нее было туфель в гардеробе, и не только из горностая: крокодильи, норковые, плексигласовые, страусовые, ящеричные, шелковые; все с шестидюймовыми каблуками, из узеньких ремешков, даже зимние (страшно представить, что будет с ее сводом стопы через двадцать лет) – вот так. Вы бы глазам своим не поверили.
Вы когда-нибудь обращали внимание, что история жалует красавчиков? Генрих Восьмой – плохой пиар. Ричард Львиное Сердце – хороший пиар. Катерина Арагонская – плохой пиар. Анна Клевская – хороший пиар. Во многом виноваты придворные художники, и сказочники тоже. Что было потом, вы знаете: ей достался принц (кстати говоря, он был коротенький, толстый и плешивый), замок, золото, свадьба, белое платье, розовые лепестки, все дела, а мы достались воронам. В чужом пиру похмелье.
Но дальше было еще хуже. Как я уже сказала, Злой сестре не светит «долго и счастливо». Никто даже не подумает написать про нее что-нибудь такое: все слишком заняты суетой вокруг ее величества Д’Фу-ты-Ну-ты и ее идеальных пальчиков на ножках. А что же мы? Просто исчезли? Нет, вот что с нами случилось: мы, забытые сестры – которым скоро суждено было стать Злыми сестрами, Вещими сестрами, сестрами из Божественной комедии, – плавно перекатились в легенду, собрав на себя по дороге, как мусор, всяческие пороки. Мы мимоходом столкнулись с Гриммом и Перро (неудачно для себя), пофлиртовали с Теннисоном, но опять безрезультатно. Мы надеялись, что в двадцатом веке станет полегче, но тут явился Дисней, и тогда мы уже были готовы душу продать за хороший отзыв в прессе.
Но мы уважаем свое ремесло. По крайней мере я; сестра в последнее время все больше подлизывается к зрителям, на мой взгляд, даже слишком, – но я на Рождество всегда в театре, лицо блестит от грима, пудреный парик и юбка с кринолином. Мне хотелось бы думать, что в моей роли есть что-то благородное, почти героическое; скрытый пафос, видимый лишь немногим избранным. Правда, большинство зрителей на меня и не смотрит; они видят только ее – мадам Д’Фу-ты-Ну-ты в юбочке с оборками и туфельках с блестками. Мои реплики обычно заглушает свист или смех. Но меня это не остановит. Я профессионал. Под нелепым костюмом, размалеванным лицом прячется тайна. Однажды, повторяю я себе, меня кто-нибудь заметит. Мой принц придет однажды.[12]
Вчера был канун Рождества. Лучший вечер года. Конечно, спектакли бывают и после, до конца января, но канун Рождества – особый вечер. Затем волшебство иссякает и воцаряется депрессия; все отяжелели и едва шевелятся, тянут время, пережидая выморочный конец сезона. Ряды зрителей редеют. Актеры забывают слова. Труппа увозит спектакль куда-нибудь в Блэкпул или еще какой-нибудь вымерший на зиму курортный городок тихо разлагаться до будущего года. Костюмы уложены в сундуки. Гирлянды распиханы по коробкам. Но сегодня – канун Рождества. Все громче, ярче, визгливей обычного; зрители свистят и топают энергичней; дети липнут сильнее; принц выглядит еще слащавей; коровы в пантомиме – спортивней; Пуговица[13] – нелепей… И конечно, старая добрая Золушка, звезда спектакля, – милее, прекраснее, хрупче, блестит еще сильней и больше обычного похожа на эльфа.