Дивертисмент братьев Лунио - Григорий Ряжский 6 стр.


Я ему принёс все его тетрадки старые, блокноты и другие бумаги. Он листал, вглядывался и говорил, что писать. Я и писал. В основном это были адреса, имена, должности и телефоны разных людей, богатых и тех, кто при власти. Как их звать. И жён, если знал, или мужей, наоборот. Родню тоже, прочую. Короче, всех, кто за долгую жизнь клиентами его числился и у кого деньги были и хорошее имущество. Все наши, городские, ленинградские. Когда перебрал всех, кто был, сказал:

– Это адреса и люди, куда ты можешь потом пойти, Гриша. Чтобы выжить.

Тогда я, помню, кивнул, но принял его слова за больное чудачество. На него смотреть уже было нельзя без содрогания: высушенный весь болезнью, небритый, голос не проходит наружу, прерывается. Он уже знал про себя, что осталось ему вот-вот. Тем более удивился я, когда он распорядился уже совсем странным образом поступить.

– Завтра пойдешь по магазинам и начнёшь скупать разные продукты. Запиши, что надо. – И стал диктовать: – Первым делом, тушёнка. Сразу за ней – водка. Водка и папиросы, самые дешёвые и крепкие. Сколько удастся закупить, столько надо брать, без ограничений. Потом... гороховые консервы, в супах, они питательные, на свином сале, крупы – все, какие найдёшь, но больше бери гречку, овсянку, пшено и муку. Главное – муку. И дальше. Рыбные консервы, сухофрукты – для витаминов, колбасы сухие, самые сухие, какие будут. Дрожжи, сухое молоко, масло подсолнечное, в бутылях, картофельный крахмал. И мёд, обязательно мёд. И соль, много соли, и много сахару, в кусках, тогда он не слипнется. Очень много. И мыло. Тоже много. Тоже очень.

Я записывал и недоумевал. Однако решил не вступать в спор с уже совсем больным папой. Так мы с ним составили целый огромный список того, чем следовало запастись. Когда перечень подошёл к концу, отец сказал мне:

– Теперь слушай сюда, Гиршик. Всё это будешь носить в дом понемногу, чтобы не привлекать ничьего внимания. Потребуется время, довольно много. Покупать и носить будешь каждый день. Думаю, что за месяц-полтора управишься. – И посмотрел мне в глаза: – Так мне будет спокойней, сынок. Потому что ты останешься один, и всем им будет на тебя наплевать. А гаду этому особенно, запомни это. И не дай ему себя убить.

– А при чём здесь вся эта еда? – удивился я совершенно искренне. – Зачем нам с тобой столько? И где у нас деньги на это на всё?

– Деньги дам, денег хватит, – отмахнулся папа. – Они скоро совсем не нужны будут. Никому. А то, что ты запасёшь, то и будут деньги, когда начнётся повальный голод. Когда Гитлер рвать нас станет до смерти. Я только так вижу это, и никак по-другому. И он видел, а они его за это убили.

Я подавленно молчал, переваривая слова моего папы. В то, что он пребывает в своём уме, верилось уже слабо. И неясно мне было, имел ли он в виду в последней фразе ту шишку из НКВД, расстрелянную три года тому назад, или по обыкновению вспомнился ему в тот день мёртвый наш вечно живой вождь Владимир Ильич, чьи идеи так и остались неосуществлёнными.

Денег он дал много. Очень много. Это были, как я понял потом, деньги, отложенные заранее. За проданный слиток, схоронённый от тех троих ОГПушников. Про него он, помнится, как-то вскользь упомянул в своё время. Но больше темы не касался.

Выданные мне отцом средства были в нашей семье последними. Если не считать двух оставшихся ювелирных вещей, не подлежащих никакой продаже никогда. Маминого кольца и готового заказа для чина из органов, пообещавшего нам войну с немцами.

Примерно до начала июня каждый день я, как заведённый, выполнял волю отца. Приходил в магазин, набирал продукты, тащил домой и складировал в квартире. Сначала постепенно забилась кладовка. Получилось до самого потолка. Когда незанятого пространства не осталось, перешёл к коридорным антресолям. Лыжи, велосипед, прочее старьё перетащил на балкон – так велел папа – и разместил рядом с двумя канистрами с керосином. А освобождённую под потолком площадь начал заставлять консервами. Туда же хорошо и удобно легли макароны с вермишелью вместе со ста пятьюдесятью упаковками печенья. Покончив с антресолями, перешел к кухне. Стало гораздо проще. Там всё было известно – где чего. Одно к одному, не меняя географии товара.

Отец ходил уже совсем тяжело, сухо кашляя кровавыми лохмотьями в мокроте, и молча отслеживал, как я справляюсь с его заданием. Ничего не говорил – значит, был доволен. К тому времени я уже заканчивал обставлять пачками и мешками отцовскую спальню, потому что он окончательно перебрался к себе в кабинет. Папа практически уже не спал. Да и не ел тоже почти. Только кашлял беспрестанно и пил горячий отвар.

Последние выданные мне деньги я потратил четвёртого июня, как сейчас помню. Как раз тогда я выбрал все оставшиеся пустоты спальни и разместил остатки покупок в своей комнате. Шестого принесли пенсию, и отец её тоже отдал мне. А под утро, в ночь с шестого на седьмое, мой отец, Наум Евсеевич Гиршбаум, умер. У себя в кабинете, на кожаном диване. И через три дня был похоронен рядом с мамой на Волковом кладбище, недалеко от того места, где лежала мать Владимира Ильича Ленина, основателя нашего государства, чьи идеи остались с нами, несмотря на то что сам он давно лежит в мавзолее на Красной площади.

Ещё через десять дней на мамином могильном камне появилась дополнительная золочёная надпись и добавилось одно керамическое фото, на котором папе было шестьдесят с небольшим. И всё.

Так я остался один, с отцовской месячной пенсией в кармане, законченным на «хорошо» и «отлично» восьмым классом средней школы и бессмысленным запасом непортящихся продуктов, которых должно было, по моим прикидкам, хватить примерно до конца жизни средней продолжительности...»

Глава 4

В этом месте я прерву эту повесть, чтобы вернуться к ней позже, – картина должна складываться правдиво, но постепенно и не слишком утомлять вас подробностями чужой жизни. А пока продолжу про другое. Про низкое. Про батю нашего, Гандрабуру, и про всё остальное.

Нет, сначала лучше про маму, про Дюку. Её давно уже нет, а отец жив и здоров. Так вот, дальше. Иван переехал в дедову большую квартиру в тот же день, когда уволился по собственному желанию. Верней сказать, по желанию Гирша. Дед не то чтобы принципиально был против, чтобы Иван работал, но просто, настаивая на увольнении зятя с фабрики, он преследовал двойную цель. С одной стороны, не хотел светить перед тамошними упаковочными образовавшиеся между ним и его подчинённым родственные отношения. С другой – посчитал полезным на первых порах нагрузить получившийся союз дочки с Иваном чрезмерным совместным времяпрепровождением, чтобы просто поглядеть для начала, что получится при такой интенсивности общей жизни.

Идея была, в общем, неплохой, хотя и не революционной. И здравого смысла в ней было немало. Подумал, пройдёт неделя-полторы, и начнёт с божьей помощью вырисовываться объёмная картина, которую видно будет всю насквозь. Как встали, что поели, о чём поговорили, как поулыбались друг дружке, с какой взаимностью, где прячется у кого козья морда и по какой причине она есть, если вдруг имеется. Ну и немаловажное – как ночью всё получается: нужно ли преодолевать себя с каждой стороны или всё, что случается, будет в радость обоим. Или хотя бы кому-то одному, по отдельности. Кому?

Сначала хотел поговорить с Дюкой на эту деликатную тему, найти подходящие слова и обсудить. Правда, одолевали сомнения. А вас бы не одолевали? Представьте себе мысленно всю эту картину, прикиньте и разложите по замедленным кадрам, как в кино. Поймёте тогда, что испытывал Гирш на своём месте, особенно в первый день. Я хотел сказать, в первую их ночь, отца и матери нашей.

Но, обнаружив наутро дочь с выражением рассеянной загадочности на маленьком светящемся лице, план свой отменил. Понял, что в этом смысле препятствий вроде пока тоже не наблюдается. И, выйдя на кухню, тайно перекрестился, по-православному, хотя и не умел, но на всякий случай.

Единственно ответственным делом теперь, о котором Иван помнил всегда после переезда к Лунио, стало поддержание им сытости своего большого организма, что в его теперешнем положении явилось по-настоящему важной работой. Кушать Иван любил, ел много и в охотку, как бы принудительным порядком выбирая с опережением срока дивиденды от случившегося в жизни новообразования. Средства на существование, в силу имеющейся договорённости, выдавал Гирш. Он же ими и заведовал. Это означало следующее: банкноты вынимались из положенного места, затем они, в объёме, близком к предстоящим тратам, выдавались семейству на проживу и тем же днём обменивались на товары народного потребления, по семейной нужде: будь то съестное для холодильника, предметы одежды или объекты другой житейской необходимости. Денег хватало всегда, отказа не было ни в чём, даже в малом. А про большее никто и не заикался, особенно Иван, разумея своим вечно голодным чревом, что надлежит держать негласный баланс между запросом и отдачей. Так что недостатка, который по обыкновению испытывают молодые семейные образования, не наблюдалось вовсе. К тому же мудрохитрый Гирш ухитрялся не быть транжирой, несмотря на явный запас финансовой прочности неведомого до поры до времени происхождения.

Иван немногое знал про дом, в который попал, больше чуял про него. И чутьё это в те минуты, когда Гандрабура не ел, не спал или не читал, шевеля губами, дурманные книжки из тестевой библиотеки, подсказывало, что семейный статус его не окреп ещё настолько, чтобы не быть аннулированным при известном стечении обстоятельств. Даже несмотря на всю без остатка Дюкину взаимность в самом что ни на есть сердечном смысле слова.

Гирша, внимательно наблюдавшего за жизнью дома, разрывало на две неравные части. Каждая из них с переменным успехом одолевала другую, соперничая по значимости и силе чувства. С одной стороны, если отбросить узловую человеческую составляющую, сумев выделить из неё и оставить для употребления лишь усушенную функцию, Иван вполне подходил для исполнения роли мужа карлицы-дочки. Тем более что едва ли нашёлся бы поблизости кто-то ещё помимо этого крупногабаритного, ленивого и неумного мужика, бездумно идущего на поводу у случайных жизненных обстоятельств. Снова прошу извинить, что это я так про родного отца, пускай и незаконного, но сейчас уже можно. Уже давно многое можно, чего раньше было нельзя. Но это к слову, иду дальше.

Именно так думал мой дедушка Гирш, руководствуясь в своих расчётах единственным и исключительным соображением – годы неполной обыкновенно жизни, отпущенные таким, как Дюка-Мария Лунио, должны протекать в радости и максимальном удовольствии от каждого календарного дня. И на место упаковщика этого удовольствия дедом, прекрасно понимавшим, что уже изначально платит ошибочную цену, был поставлен Иван Гандрабура. Цена же эта и являлась той самой второй частью, неистово сопротивлявшейся первой. Однако все прочие варианты представлялись Гиршу ещё более неприглядными: дедушка успокаивал себя тем, что польза от сожительства с Иваном, как ни посмотри, всё же весома. Уж что-что, а это я, Пётр Иванович Лунио, карлик, маленький человек и мужчина, по себе точно знаю. Вы в курсе, почему так? Потому что никакой нормальный мужик, если он не наш Иван, никогда не станет искать себе в партнёрши по жизни карликовую жену. Колом осиновым встанет в нём протест изнутри – ну не ляжет эта масть при нормальной раздаче, не сойдётся. А вот маленький, довольно симпатичный мужчинка вроде меня или Нямы, да ещё если он интересен собой как личность, при этом вполне мил, остроумен, не вреден, оптимально лукав и к тому же обладает приличным мужским инструментом, превосходящим в пропорциональном отношении 90 сантиметров имеющегося роста, вполне способен вызвать пристальный ответный интерес у полноценной крали, не имеющей вообще никакого изъяна. Об этом и толкую в придачу к главной истории.

К своим 26 годам Дюка оставалась девственницей, что мало могло бы удивить любого, если не знать, конечно, о диагнозе «гипофизарный нанизм». Всякий раз, представляя себе своего первого мужчину, Дюка рисовала мысленно картинки приятные, но не позволяющие ей долететь в своих фантазиях до безудержных высот либо опустить себя до тех опасных неведомых глубин, о которых наслышана была лишь мельком и о коих голова её мыслить была не приучена вовсе. Дальше привычно сложившихся в её представлении об «этом» рамок шла уже полнейшая неизвестность, и в эту неизвестность, как она ни стремилась, ей попасть не удавалось. Даже если она старательно и пыталась пронзить незримый заслон своим небогатым в этом смысле воображением. Каждый из выдуманных ею партнёров по близости обладал ростом ниже среднего. Так для разума её было и удобней и понятней. Это сближало её и мужчину, бывшего плодом её фантазии, в том тайном деле, которое они делали вместе.

Первый раз он пришел к ней под утро. Ему было около двадцати. Так же безукоризненно сложенный, как и она, со светлыми прямыми волосами и весёлыми глазами, излучающими ярко-голубой свет, перемежающийся радужными искрами. Он был абсолютно голый, но совершенно не стеснялся своей наготы. Ей было пятнадцать, и примерно с год назад у неё начались ежемесячные женские расстройства. Гирш об этом, скорее всего, ничего не знал, подобные дела они с ним ни тогда, ни потом ни разу не обсуждали. Ей же нравилось чувствовать себя настоящей маленькой женщиной. И это не раз заставляло её думать о разных мужчинах, временами совершенно забывая, что почти все они родились, чтобы сделать счастливой не её. Других. Но зато её воображаемые ночные визитёры принадлежали к полноценному мужскому сообществу; ни один из них, являющихся к ней в её мечтаниях, рисунках или снах, не был карликом. Она вообще почти не встречала их в своей жизни, таких же как она, маленьких людей – негде было встретить. Город, в который её увезли, когда ей было девять, хотя и обладал статусом областного, но по сути мог считаться таковым лишь с большой натяжкой: ни культурной, ни индустриальной активностью не способен был тягаться с другими ближайшими областными центрами. Неудивительно, ведь одним из градообразующих предприятий испокон века тут числилась местная упаковочная фабрика, на которой, сколько Мария себя помнила, трудился её приёмный отец. Так что конкуренция в этом смысле практически отсутствовала, все придуманные мужики принадлежали только ей, Дюке. Как и самый первый её, огромный и сильный. Именно он и заставил её, начиная с того самого дня, то есть с ночи, неизменно возвращаться в мыслях к тому, чего нормальной девочке следовало бы стыдиться. А уж ненормальной тем более.

Он присел на край Дюкиной постели и сразу же завёл руку под одеяло. Нащупал Дюкину ногу, в самом низу, где щиколотка, чуть выше ступни, и затем неторопливо повёл руку вверх, скользя тёплой ладонью по Дюкиной коже. Было приятно и вместе с тем страшно. Всё происходило беззвучно, в предутренней темноте её спальни в доме Гирша. Единственный свет, благодаря которому она могла следить за происходящим, продолжал изливаться из его глаз.

Медленно продолжая перемещать руку вдоль Дюкиной лодыжки, а затем и бедра, он довёл её до того места, после которого ладонь уже некуда было продвигать, и остановился. Вопросительно посмотрел на Дюку и улыбнулся. Дюка на всякий случай крепко сжала ноги, но страшно ей уже не было. Почти. Потому что мужчина не проявлял никакой агрессии – наоборот, своей остановкой он как бы уже предлагал ей расстаться до следующего своего прихода. Но она не знала что ответить: ей хотелось спросить, как его зовут, чтобы, по крайней мере, избавить себя от возникшей неловкости и начать какой-нибудь разговор. Она бы спросила, он бы ответил. Или наоборот. И тогда остатки страхов ушли бы бесповоротно, потому что гость её сделался бы окончательно живым и добрым, несмотря на то что голый. Но накрепко сомкнутые губы не позволили ей этого сделать. Чудодейственным образом они оказались связанными в единый узел с намертво сведёнными ногами. И те и другие должны были раскрыться одновременно. Или остаться в том же положении. Такой сигнал Дюка получила сверху. Быть может, из головы, а может, откуда-то ещё выше. И она поймала этот сигнал, но теперь это зависело уже не от её желания, а от волевого решения её предутреннего гостя. Однако гость терпение Дюкино более испытывать не стал. Он ещё раз улыбнулся и ободряюще пощекотал Дюку, там, в самой глубине, между её маленьких сжатых ног. После чего медленно истаял в воздухе спальни, оставив после себя необычный слабый запах, которого она никогда не ощущала раньше, до этой первой её ночи с призрачным голым человеком, сильным, большим, неслышным и неназойливым. Таким, какой он и должен быть, её первый мужчина.

Назад Дальше