Я чувствую особенно резкий толчок изнутри себя. Распахиваю глаза, смотрю на фосфоресцирующий циферблат часов. Почти пять. Выбираюсь из теплого, почти родного мешка. Несколько секунд бессмысленно просто смотрю на белеющее пятно рядом с моей левой рукой. Это лицо Нины… Как она уютно, размеренно дышит во сне… Вдруг вспомнилось, с какой радостью, словно щенок, она бросалась в озерцо у Ронгбукского монастыря, долго плескалась, тщательно мылась в холодной воде. Хм, все расстраивалась, что шампунь плохо очищает волосы…
Бедненькая. Сейчас я понимаю, насколько она измучилась за эти два месяца. Она – дитя цивилизации. Детство и юность провела в одном из крупнейших мегаполисов мира, а здесь, со мной, вынуждена вести почти первобытную жизнь. Во время ее прошлых путешествий в горы было, конечно, не так – их базовые лагери напоминали современный дачный поселок, даже биотуалеты стояли… Но ничего, Нина, скоро, очень скоро твои испытания кончатся. Три, от силы четыре дня – и мы спустимся к развалинам монастыря, где зеленеет трава и поют птички, а тридцатого августа сядем в джип…
Надеваю шерстяные чулки, штаны, ботинки, свитер. Каждое мое движение верно и экономно, словно заучено сотней репетиций. Никаких поисков, шарений руками, ничего лишнего… Выхожу из палатки, выпрямляюсь, вдыхаю чуть колющий морозцем, кисловатый воздух… Вершина в предутренней густой синеве представляется мне присевшим, задремавшим исполином. Но я вот-вот потревожу его дрему.
Следом за мной тихо появляется Нина. Кажется, она не может поверить, что я все-таки ухожу.
– До встречи, – говорю ей и целую в щеку.
Она молчит, напряженно, нахмурясь вглядываясь в мое лицо, будто стараясь запомнить каждую черточку. От этого мне становится не по себе.
Беру палки, включаю налобный фонарик. Разворачиваюсь и шагаю вперед. Слегка подмерзший фирн успокаивающе хрустит под ногами. Прокручиваю в памяти, все ли взял… Неразборчивый голос сзади.
Я остановился, поморщился:
– Что?
– Я буду думать о тебе! – говорит Нина.
На какие-то мгновения замираю, повернув лицо к ней, к нашей палатке. Слабая, напоминающая нытье вдруг заболевшего зуба, начинает расшатывать мою десять минут назад стальную уверенность мысль: «А что? А если остаться? Не идти. Взять и остаться с этой женщиной…» И я словно бы наяву чувствую ее теплое, одновременно и крепкое и нежное, мягкое тело, вдыхаю запах ее волос; я глажу ее упругую, совсем молодую грудь, вожу ладонями по гладким бедрам… Я словно бы опять засыпаю…
– Пока! – резко бросаю туда, вниз, и, дернувшись, делаю шаг, другой, третий… Мне хочется побежать…
Спустя минуту уже не помню о Нине, предательская мысль растворена, уничтожена. Никаких сомнений! Все вернется через три дня. Через три дня я вернусь.
Вот в желтоватом кружочке света от фонарика появляется стена Северной седловины. Струями застывшего водопада поблескивают огромные, точно трубы, сосульки. До рюкзака остается метров сорок. Но что-то не так на этом отрезке, что-то здесь изменилось…
* * *
Одновременно с уверенностью: необходимо остановиться и разобраться, проверить, что же не так, я почувствовал, как снег подо мной вдруг, будто огромная скатерть, куда-то сползает. И стремительно, и плавно.
Автоматически раскидываю руки с лыжными палками, пытаюсь зацепиться за края дыры. Напрасно – в облаке снега и ледяных кристаллов я лечу вниз. Фонарик гаснет… Ударяюсь о стены то спиной, то грудью. Изо всех сил делаю себя шире, больше, но трещина расширяется. Никаких мыслей, кроме желания остановиться и пульсирующего вопроса: «Сколько уже пролетел?! Сколько метров?» От этих метров зависит моя жизнь… Но чувство глубины утрачено, как и чувство времени. Страха нет – я еще надеюсь. Надеюсь зацепиться, остановиться и вылезти…
И я остановился. Под ногами опора. Неужели дно?
Та-ак… Ощупываю фонарик, и неожиданно он зажигается. Облегченный выдох. Осторожно осматриваюсь… Нет, это не дно – подо мной тонкий, припорошенный снегом пласт фирна – перемычка между стенами. Метра полтора квадратных… А за ней слева и справа чернеет бездна. В любой момент перемычка может сломаться… Вцепляюсь руками в почти гладкие стены, задираю голову, пытаюсь определить, глубоко ли я нахожусь. Метров шесть. В кусочке черного неба горят несколько звезд. Они горят ровно, без мерцания, и с каждой секундой становятся словно бы больше. Как зрачок напряженного зверя. Кажется, они вглядываются в меня, чтобы запомнить. Так же они вглядывались в Мэллори, Уилсона, Берка, в десятки тех, кто погиб и исчез на склонах Вершины… Так же вглядывалась в меня Нина, а потом сказала: «Я буду думать о тебе!» Почему-то именно «думать», а не «ждать», «встречать тебя»… Нет!..
Осторожно, стараясь тщательно укрепляться на редких и мелких выступах, я полез вверх. Ноги соскальзывали. «Кошек нет», – вспомнил я, и холодный пот моментально покрывает все тело. Я начинаю дрожать. Дрожь становится тряской… Вот тогда я испугался! Да, это серьезно… При себе у меня лишь лыжные палки и нож, все остальное, в том числе и ледоруб, кошки – в нескольких десятках шагов отсюда. Там, наверху…
Почти вишу, раскорячив ноги и руки, боясь снова всем весом опуститься на фирновый пласт. Он настолько непрочен, что поразительно, как он выдержал меня, летящего с высоты шести метров… Лучше бы уж, кажется, я провалился сразу до дна, разбился в лепешку. Ведь… Ведь что же делать? Я не сказочный человек-паук…
Но, подавив приступ отчаяния, вновь пытаюсь карабкаться. Сантиметр, еще сантиметр, передышка. Еще чуть-чуть… Правый ботинок соскальзывает с обледенелого выступика, и я сползаю на фирн. По спине обжигающим потоком льет пот… Прикрываю глаза, налаживаю дыхание, а потом поднимаю голову.
Трещина сужается кверху, поэтому у меня нет никаких шансов. Это все равно что пытаться с голыми руками вылезти из бутылки… На счастье или, скорее, на более жуткую и мучительную смерть, я невредим, но совершенно бессилен. В шести метрах от поверхности, в сорока от рюкзака, в четырехстах – от палатки, где меня ждет человек.
«Была бы рация», – выныривает мысль. Нет! Я ни в чем не раскаиваюсь – я совершенно сознательно решился на восхождение без нее… А память подсовывает сценки: вот мне предлагают рацию новейшей разработки весом в семьдесят граммов и размером с сигаретную пачку; вот уговаривают взять радиобуек «на всякий случай». Но я твердо отказывался – я выбрал такую тактику, я решил идти по-настоящему один, и ради этого, только ради этого я и пошел. Без рации, без напарника, веревки, крючьев, кислородных баллонов… Вертолета, черт возьми! Один на один с горой. Абсолютное соло!..
Передохнув и подбодрив себя, снова лезу вверх. Выбиваю ножом зацепы для пальцев; ноги растянуты почти до шпагата. Лыжные палки висят на запястьях… Моя цель сейчас, главная цель в жизни, подняться метра на полтора и там попытаться укрепить палки поперек трещины. Палки у меня раздвижные, наибольшая их длина – метр семьдесят, сделаны из титана… Укрепить, как следует на них отдохнуть, и тогда подумать, что делать дальше. Ведь если трещина сужается кверху, то, логически, чем выше я поднимусь, тем у меня больше возможности выбраться…
Острие ножа долбит лед, ковыряет камень. Толку мало, очень мало, а силы иссякают стремительно. И вот я снова на фирновой перемычке… Выключаю фонарик – свет мне еще понадобится. Неизвестно, сколько я пробуду здесь. День, два, три… У меня нет при себе ни еды, ни питья. Всё в рюкзаке.
Да, досадно. Кроме всего прочего – досадно. Я опасался трещин над Северной седловиной, я просчитывал, как лучше пройти узкий гребень, взобраться по почти отвесной стене Чанг Ла до кулуара Нортона, а споткнулся в самом начале. Случайность. Ведь еще вчера трещина эта была надежно запаяна снегом и льдом… Но случайность, именно случайность погубила сотни альпинистов, тысячи и миллионы обыкновенных людей. Оступился, ударился об угол стола и умер, задумался и попал под автомобиль, сделал смелое заявление и поплатился жизнью от пули киллера, неосмотрительно шагнул вперед и рухнул в пропасть… Но в отличие от многих и многих я испытал счастье. Я не раз был счастлив! И сегодня ночью я тоже был счастлив – я был так силен, и, не останови меня эта слепая случайность, я достиг бы Вершины. Я стоял бы на ней и смотрел на мир подо мной. Огромный чудесный мир внизу. Крошечный, почти игрушечный… И на метр восемьдесят два сантиметра – на мой рост – я был бы несколько минут выше самой Вершины!
Я спохватываюсь и включаю фонарик. На часах почти семь. Значит, провалился совсем недавно – каких-нибудь пятнадцать минут назад. Если настроюсь и удачно выберусь, то вполне еще успею до наступления дня подняться на седловину… Да, надо настроиться, собраться и попытаться всерьез… Что это со мной? Что за мысли? Не раз я бывал в, казалось бы, безвыходных ситуациях. Меня завалило лавиной, и я выкарабкался с двух метров. А снег был такой твердый и плотный, тяжелый, как застывающий бетон… Меня сбивало с карниза камнем величиной с футбольный мяч, и я, с сотрясением мозга, продолжал восхождение. А падений в трещины и расселины и не счесть. Я смогу!..
На этот раз досконально изучаю стены, пытаясь найти хоть какой-то более или менее, хоть в полступни, выступ, какую-нибудь полочку, ступеньку… Ведь не шлифовали же эти стены!.. Я колю ножом камень, дроблю лед. Вверх, вверх. Постепенно, потихоньку, не думая о шести метрах, что отделяют меня от поверхности. Сейчас всё решают сантиметры. Чуть выше обязательно должны появиться опоры для рук и ног. Пока главное – сантиметры…
Самовнушение не помогло, и через несколько минут борьбы я снова оказываюсь на фирне. Присаживаюсь на корточки – теперь не боюсь, что перемычка может сломаться. Пусть ломается, пусть сбросит меня еще глубже, чтоб я потерял надежду.
Беру пригоршню крупнозернистого, сухого снега, сую в рот. Крупинки медленно превращаются в капли, но жажда только растет. Жажда в высокогорье – постоянное чувство. Без питья я не выдержу и суток… От жажды можно сойти с ума… Обидно, если начнутся галлюцинации, и я превращусь в трясущееся, пугливое, безвольное существо. Нет. Нужно просто успокоиться, собраться с силами и мыслями. Всегда есть выход. Я цел и невредим. Я вижу небо и, значит – могу победить. Какие-то несчастные шесть метров – три человеческих роста!..
Мне вспоминается Уэмура. Вскоре он должен появиться здесь, чтобы осуществить (попытаться осуществить) свой план, свое зимнее восхождение. И, быть может, вполне вероятно, он пройдет где-то рядом, а то и прямо надо мной. Он пройдет надо мной, блестя своими узкими, колюченькими глазами!
Вскакиваю и снова изучаю стены. Продвигаюсь до самого края фирнового пласта в одну сторону, потом в другую, щупаю камень и лед твердыми, невосприимчивыми к холоду пальцами… Нет. Выключаю фонарик. Прикрываю глаза.
Прокручиваю в памяти каждый свой шаг от палатки до трещины. Я шел слишком уверенно, на какое-то время потерял бдительность и поплатился. Но как я мог?! Ведь всю ночь слышалось, как оседает снег. И где-то совсем рядом ухало. Наверное, как раз здесь… Н-да… Еще три часа назад я лежал в спальном мешке, рядом была Нина. Всё было нормально, надежно… Что сейчас делает Нина? Может ли она почувствовать, хоть немного, что со мной?.. Наверняка, проводив меня, легла еще поспать. И трое суток она будет смиренно ждать. Потом сутки – слегка волноваться. На подъем и спуск я запланировал максимум четверо суток. Если к этому времени не вернусь, значит, что-то случилось… Через четверо суток будет двадцать первое августа. Китайцы приедут тридцатого. Что будет с Ниной в эти десять дней и ночей? Останется здесь или спустится?.. Нет, скорее всего спустится! Иначе она умрет от истощения. Полмесяца на такой высоте ей не выдержать.
И понимаю – она не спустится. Она будет стоять и смотреть на Вершину, искать движущуюся черную точку; будет принимать каждый оголенный от снега камень за мой силуэт; она ослепнет от напряжения… Она не спустится… А китайцы сюда не поднимутся. Нас найдут в лучшем случае в сезон осенних экспедиций. Ее найдут… При первом же снегопаде или сходе лавины отверстие над моей западней закроется. И я исчезну. Как Мэллори, Берк, как мой брат, как Александр, Моррис Уилсон… Да и Нину вполне могут похоронить по-альпинистски: упакуют в спальный мешок и спустят в ближайшую трещину…
– Нина, – произношу я шепотом, чтобы услышать свой голос, почувствовать, что я жив, а воображение помимо воли работает с лихорадочной быстротой…
Но, может, она почувствовала, что со мной беда, и сейчас где-то рядом – ищет мои следы. А? Ведь, может… Может, стоит подать голос, и она услышит? Вернется в лагерь, возьмет веревку… Но сумеет ли она меня удержать? Да наверняка! Мне нужна хоть какая-то, пусть самая малая опора, чтобы подтянуться на метр-другой, а там – там я найду за что уцепиться. Там наверняка есть уступы, полки, спасительные неровности.
Я смотрю вверх. Небо стало заметно светлее. Звезды горят тускло, но они видны. Они все так же следят…
– Нина! – кричу я негромко и еще не решившись до конца, стоит ли звать.
Прислушиваюсь, перестаю дышать… И кажется – там, наверху, что-то шуршит. Что-то движется.
– Нина-а! – И опять слушаю. И опять наверху движение. – Нина-а! Ни-на-а!..
Так я кричу и прислушиваюсь, кричу и прислушиваюсь много раз подряд. Я боюсь остановиться и признаться себе, что это просто отзвук моего собственного крика.
2005 г.
ГАВРИЛОВ
Однажды, в пылу спора, Станислав Олегович Гаврилов объявил себя антинародным и, естественно, тут же получил от оппонентов ряд колкостей, почти издевательств; в итоге тот спор он проиграл именно из-за сорвавшегося с языка «антинародника», но зато в дальнейшем уже не стеснялся, не ходил вокруг да около, а сразу говорил напрямую, что презирает народ, и объяснял свою позицию так:
«Народ, простые люди – не что иное, как хищная озлобленная масса, столпившаяся под социальной и интеллектуальной лестницей. Масса эта ни за что не желает отвечать, не умеет ни работать, ни мыслить, но всегда требует самый сладкий и большой ломоть в виде достижений цивилизации. Пока этот самый народ держат в рамках, он более или менее управляем, семнадцатый же год разрушил плотины, и вот – полюбуйтесь. По улицам бродит чудовищный монстр, время от времени чуть видоизменяясь, то выпуская когти, то слегка их пряча. Но цель у него неизменна – уничтожить культурный слой общества, этот необходимый цивилизации духовный озон, и так уже, кстати, порядком поистреблённый. И эти же люди культуры вопят о своём, – на этом месте Гаврилов обычно делал паузу, морщился, – о своем народолюбии, и не хотят вспоминать, в каких формах народ отвечал на их любовь, с каким сладострастием он, как только появлялась возможность, вырезал образованных».
А затем на слушателя обрушивались цитаты. Из Бунина, Шишкова, Чехова, Вольнова, Астафьева, особенно горячо почитаемого Станиславом Олеговичем Андрея Зверева.
«Зверев сказал не так давно. Вслушайтесь! «Наш народ убил Бога в своем сердце, потому что Бог был ему, хулигану и жадной гадине, бельмом на глазу в его бесчинствах и грабежах». Разве не в самую точку?»
И те, кому говорил это Гаврилов, обычно молча кивали, крыть им было, кажется, нечем. Да и споры теперь возникали куда реже, чем в то время, когда Гаврилова так отделали за «антинародника», – во-первых, он стал разборчивей в общении, а во-вторых, авторитет его несказанно и заслуженно поднялся на небывалую высоту. Плюс к тому – кругозор. Фактами из истории, высказываниями великих людей, собственными логическими выкладками Станислав Олегович мог закрыть рот любому.
Презрение, а порой и ненависть к так называемому народу, когда его представители проявляли признаки агрессивности, сформировались у Гаврилова не только по книгам, но, в большей степени, и на базе личного опыта; особенно сильны были, конечно же, потрясения первых лет сознательной жизни.
Станислав Олегович ярко, до физического ощущения тошноты ярко запомнил этих нянечек в детском саду, грубых, крикливых тёток, ненавидящих свою работу, не стеснявшихся при детишках говорить вопиющие мерзости, обсуждать свои половые проблемы, родителей малышей, показывать друг другу жировые складки на бёдрах, новые трусы с кружевами. И дети слышали, видели это, впитывали и тоже грубели, заражались страшной и неизлечимой болезнью – оскотинением… Станислав Олегович оказался одним из немногих, кто не заразился.