Черная обезьяна - Захар Прилепин 5 стр.


Его новый стажёр не поспевал за ним.

Стажёр работал вторую неделю и честно думал, что они, пэпсы, сотрудники патрульно-постовой службы, будут ловить преступников, и он, салага, тоже. Но пока они собирали по детским площадкам нетрезвых работяг и безработных и составляли на них протоколы. Работяги через одного были похожи на отца стажёра. Безработные – на того же отца, каким он должен был стать через год-другой-третий.

Нетрезвых мужиков загоняли в железную будку – пикет. В пикете всегда пахло перегаром и сигаретным дымом. Пэпсы там курили, но если начинали за компанию курить задержанные – на них орали матом и били по рукам. Сигарета выпадала, на неё наступали ботинком. Потом сгоняли длинные, раздавленные бычки ближе к выходу. Пол всегда был истоптанным, грязным и в слипшемся табаке.

После этого задержанному цепляли наручники и затягивали железные кольца потуже.

Втайне стажёру всё это почему-то нравилось. Иногда он терялся, когда хмурый и насмешливый работяга вдруг, вглядевшись в стажёра, спрашивал:

– Только из армии пришёл, сынок? Папку своего тоже в участок потащишь? Браслеты на него наденешь? Сопля ты зелёная.

Филипченко при этом нисколько не тушевался. Спокойно клал авторучку – обычно он сам заполнял протокол, – брал со стола дубинку и бил ею задержанного, чаще всего по ногам.

– Как разговариваем с дядей полицейским? – спрашивал он спокойно и незлобно, хотя бил больно и оставить следы побоев совсем не боялся.

Филипченко почти всегда слушались и боялись, а стажёра не очень.

Однажды стажёр понял, что Филипченко боятся и слушаются не потому, что он такой страшный, а потому, что он именно такой, от кого привычно принять унижение.

Стажёру он напоминал того деда на срочке, который издевался над молодыми особенно жестоко, неся при этом на лице выражение равнодушия и усталости. Стажёр часто представлял, как изуродует его, когда встретит на гражданке, а потом, спустя год, неожиданно столкнулся с ним на Ярском вокзале в столице, где был проездом. Они обнялись и пошли пить пиво, очень довольные встречей.

Такой может угомонить пьяного отца ударом в грудь – и отец простит ему, протрезвев. Может годами терзать младшего брата – и тот тоже простит, когда подрастёт.

Потому что человеческое отношение, когда его выказывает… ну, тот же Филипченко, оно как-то выше ценится, чем если бы его выказывал любой другой, скажем стажёр.

Приложившись несколько раз дубинкой к задержанному и честно забыв об этом, спустя полчаса Филипченко с некоторой даже заботливостью снимал наручники с него и просил негромко, пододвигая протокол:

– Вот тут черкни, отец… Ага. Ну, будь здоров, больше не попадайся.

И Филипченко отвечали:

– Спасибо!

И уходили довольные, со стажёром не прощаясь.

Филипченко выкуривал сигарету, вглядываясь в стекло и думая о своём. Если в этот момент стажёр его спрашивал о чём-то, он никогда не отвечал: вроде как не мог выйти из задумчивости.

Спустя минуту переспрашивал:

– Чего говоришь?

Как раз ровно столько выдерживал, чтоб стажёр почувствовал себя в достаточной степени опущенным этим молчанием.

Пока стажёр хрипло пытался повторить свой никчёмный вопрос, Филипченко резко вставал, поправлял одежду – выглядел он всегда отлично, и даже обувь умудрялся не забрызгать, не заляпать, – и, кивнув стажёру – за мной, салага! – выходил на улицу, сразу глубоко забирая в тёмные дворы.

Он шёл быстро, стажёр постоянно то набегал на лужу, то поскальзывался на грязи, то почти влетал в столб, а Филипченко двигался не чертыхаясь и не суетясь, останавливался только если где-то раздавался пьяный говорок или юношеский гам.

Постояв несколько секунд и утвердившись в своих предчувствиях, он срывался с места, но не бегом, а шагом, шагом, лишь спина качалась перед запыхавшимся стажёром, – и вот уже, никем не замеченные, двое полицейских появлялись в месте распития спиртных напитков. И пока стажёр порхал глазами с одного на третьего мужика, Филипченко уже определял самого главного, приказывал подняться, собрать бутылки и – ать-два за нами, верней, впереди нас.

– Протокольчик составим для профилактики и отпустим, – примирительно говорил Филипченко, но, если кто-то чего-то не понимал, разом повышал голос, тянул медлящих за шиворот, мог надеть браслеты, но этим не злоупотреблял: задерживали порой человек по шесть, всех не окольцуешь.

Филипченко разом и командовал, и просил, и давил, и мимоходом лукаво льстил, не теряя своего полицейского достоинства и меняя интонации ежесекундно. И пока стажёр сжимал и разжимал рукоять резиновой дубинки, в треморном предчувствии драки, все уже вставали, собирали водку в пакеты и послушно брели за Филипченко, верней, ну да, впереди него.

В пикете начиналось обычное представление – собственно, никакого другого весомого смысла непрестанные круглосуточные задержания нетрезвого элемента и не имели. Для отчётности хватило б и по паре хануриков на постового. Но при чём тут отчётность?

Работяги, понукаемые то грубым, то ласковым Филипченко, извлекали всё из карманов, выкладывали на стол: сигареты, носовые платки, которыми можно было только протирать ботинки, зажигалки, иногда перочинный нож, иногда отвертку, ну и мелочь, мятую, сырую, пахнущую мужиком, его ладонями, по́том, рваной подкладкой.

– Сколько денег при себе имели? – спрашивал Филипченко.

– Ну, сосчитай сам, старшина, – отвечал ему усаженный в угол на лавку работяга. – Я ж не помню.

Наученный стажёр вставал, будто бы с необходимостью разглядеть, скажем, перочинный нож, рядом с Филипченко, прикрывая его от задержанных.

Филипченко быстро пересчитывал деньги, успевая спрятать в журнал записи задержанных несколько купюр. Особо не жадовали. Почти всё вычищали только у борзых и очень пьяных – объясняли это просто: не наглел бы – оставили б минимум половину. А так – вот тебе на трамвай, бродяга, и проваливай, не было у тебя никаких денег, пёс пропойный.

Они выпроводили очередных кормильцев своих из пикета, Филипченко посчитал деньги и не глядя передал стажёру.

Их вызвали по рации.

– Внимательно, – сказал Филипченко, хотя положено было говорить “На приёме!” или “Пятнадцатый слушает!”.

Девушка с приятным голосом назвала адрес и пояснила:

– Женщина из соседнего подъезда позвонила, говорят, что там вроде бы драка сразу в нескольких квартирах. Сходи посмотри. Участковый подойдёт, если будет нужен. Звонившая была пьяна.

Поспешая, стажёр, конечно, отметил про себя, что дежурная обращается к Филипченко в единственном числе, словно никакого стажёра с ним рядом и не было в природе.

Дом выполз к ним серым боком. Филипченко резко встал, стажёр ткнулся ему в плечо, потом шагнул вбок и стал пристально глядеть на окна. Одно из них погасло.

Филипченко даже, кажется, принюхивался.

– Пойдём? – стажёр как будто хотел сказать: а чего ждать-то, дом как дом.

Филипченко не ответил, ещё раз шумно, как конь, втянул в себя воздух и нехотя пошёл. Пихнул входную дверь, она издала пронзительный скрип.

– Заорал кто-то, – Филипченко попридержал дверь; стажёр опять ткнулся ему в спину, съездив носком по пятке старшинского ботинка.

– Что ты всё время висишь на мне, – Филипченко резко, неразмашисто, но больно ударил стажёра локтем в дыхалку.

Стажёр обиженно шагнул назад, и Филипченко вдруг упал ему на грудь, на руки, удивительно тяжёлый и пахнущий потным затылком и чем-то смешно хлюпнувший, а потом засипевший с присвистом.

Стажёр пытался было Филипченко удержать, но соскользнул со ступеньки и упал на спину, ударившись затылком, – и ещё в падении он видел, что в горло, под челюсть, Филипченко воткнут какой-то предмет вроде копья… откуда тут копьё?.. кочерга, что ли, какая-то.

Из подъезда выскочило несколько недоростков с какими-то вещами в руках… игрушки, что ли?

“…куда ж они играть вечером?.. – спешно подумал стажёр. – Вот босота… Спать пора…”

У одного был молоточек, почти как настоящий. У другого… топорик, что ли… мать стажёра обухом такого, тоже казавшегося игрушечным, отбивала мясо.

Если попадалась кость, раздавался твёрдый, со взвизгом звук.

* * *

После того как ударился головой, я могу себе нафантазировать всё что угодно.

Потом живу и думаю: это было или это я придумал?

Таких событий всё больше, они уже не вмещаются в одну жизнь, жизнь набухает, рвёт швы, отовсюду лезет её вновь наросшее мясо.

Этим летом, когда на жаре я чувствую себя как в колючем шерстяном носке, даже в двух носках, меня клинит особенно сильно.

– Аля, – сказал в телефон, выйдя во двор, – поехали в город Велемир?

– Ой, я там не была, – сказала Аля, и было не ясно: это отличная причина, чтоб поехать, или не менее убедительный повод избежать поездки?

Я помолчал.

– А зачем? – спросила она.

– Расскажу тебе по дороге какую-нибудь историю, – предложил я. – У меня с дорогой на Велемир связана одна чудесная история.

Всего за несколько лет живых душ в доме, где обитал маленький я, стало в разы больше.

Первым появился щенок Шершень.

Следом пришли особые чёрные тараканы, пожиравшие обычных рыжих, четырёхцветная кошка Муха, еженедельно обновляемые рыбки, лягушки в соседнем аквариуме, белый домашний голубь редчайшей, судя по всему, породы – он был немой.

Ещё залетали длинноногие, никогда не кусавшиеся, будто под тяжёлым кумаром находившиеся комары и громкие, как чёрные вертолёты, в хлам обдолбанные мухи с помойки.

Летом обнаруживались медленные, кажется собачьи, блохи, привыкшие к шерсти и не знающие, что им делать на голых человеческих коленях, но их вообще не замечали: они сами вяло спрыгивали на пол к чёрным тараканам и весёлой Мухе.

Шершень был дворнягой, умел улыбаться и произносить слово “мама”. Зимой, если его обнять, он пах сердцевиной ромашки, а летом – подтаявшим пломбиром.

Щенком Шершень был найден возле мусорного контейнера и перенесён в дом; безропотная мать отмыла попискивающее существо, умещавшееся в калоше. Год спустя калоши впору было надевать на лапы плечистому разгильдяю. “Мама” он произносил, когда зевал, – как-то по-особенному раскрывалась тогда его огромная чёрная пасть, и издаваемый звук неумышленно и пугающе был схож с человеческим словом.

Муха обнаружилась на середине скоростной трассы, куда я, увидев остирок шерсти вдоль ничтожного позвонка, добежал на трепетных ногах, передвигаясь посередь тормозного визга и человеческого мата. У неё были повреждены три лапы, она двигалась так, будто всё время пыталась взлететь, подпрыгивая как-то вкривь и вверх. Я поймал её на очередном прыжке и прижал к груди.

Шершень принял Муху равнодушно, он вообще ленился бегать за кошками. Зато он очень любил лягушачье пение. Лягушки поначалу жили у дочери нашей соседки, но соседка была алкоголичкой и средств на прокорм животных чаще всего не имела. Сначала мы слушали лягушек за стеной, потом террариум был перенесён к нам на кухню. Говорят, что лягушки орут, когда готовятся к брачным играм, но эти голосили куда чаще. Возможно, пока они обитали в семье алкоголиков, они кричали от голода. Затем просто по привычке или от страха, что их вновь не накормят. Из всей нашей семьи лягушачьи концерты любил только Шершень. Он приходил на кухню и подолгу смотрел в террариум, иногда даже вставая передними лапами на подоконник.

Обитатели террариума умели издавать звуки на удивление разнообразные: они квохтали, курлыкали, кряхтели, тикали, как часы, стучали, как швейная машинка, в голос зевали, немного каркали и даже тихонько подвывали. Казалось, что Шершень разбирает их речь и разделяет лягушачью печаль. Иногда, слушая лягушек, Шершень тихо улыбался. Улыбаться он тоже умел.

Муха в это время ловила и поедала чёрных тараканов, а также рыжих, ещё не убитых чёрными.

Ещё она с удивительной грацией сшибала на лету огромных мух, обрывая их зуд на самой противной ноте. Но этим зрелищем она удостаивала членов семьи крайне редко – охотиться на воздухоплавающих Муха любила в одиночестве. Мне несколько раз удавалось подглядеть, как, затаившись на спинке дивана, Муха неожиданно делала пронзительный прыжок и убивала влёт чёрный помойный бомбардировщик.

Однажды мы уехали за город, Муху, не вовремя отправившуюся на прогулку, найти не смогли, оставили открытой форточку и насыпали ей разнообразной еды в большую кошачью тарелку. Когда вернулись через неделю, пол был усеян мухами, их было больше сотни.

Представляю, что там творилось всё это время, какое побоище…

Рыбки Шершня не волновали, зато Муха периодически нарезала круги близ аквариума.

Добраться до чешуйчатых она так и не смогла; рыб мы сами загубили. Купили на рынке какого-то мелкого блестящего пузана, с ноготь ростом, ну, чуть больше. За ночь эта пакость сожрала, кого успела сожрать, остальных изуродовала, самая большая особь по прозвищу Мексиканец пыталась избежать общей участи, волоча за собой нежные кишки.

Я снял крышку с аквариума и запустил на кухню Муху. Через пару часов аквариум был пуст.

Белый голубь в это время сидел на шкафу и молча смотрел в сторону. После случая с рыбками он покинул наш дом.

В тринадцать лет мне страшно захотелось собаку, как в кино про Электроника, “а, мам?”.

Мама вроде и не против была, но по-доброму сказала, что две собаки – это много, у Шершня был аппетит как у душары, а выглядел он как хороший дембель.

Я затаился. В ту минуту во мне поселился взрослый человек, тать, подлец и врун.

В страсти по новому псу Шершня я разлюбил. От его “мама” меня всего кривило.

Однажды собрался и, весь покрытый липким ледяным потом, отправился с ним на вокзал, купил билет до какой-то, напрочь забыл какой, станции Велемирского направления.

Уселись на жёлтую лавку. Шершень спокойно смотрел перед собой, расположившись у меня в ногах.

Вышли, я дождался обратной электрички и шагнул в неё за секунду до того, как закрылись двери.

Шершень даже не смотрел на меня, как будто ему было стыдно. Он так и остался сидеть на асфальте, не пошевелившись.

– Я думаю, он мог бы вернуться, нашёл бы дорогу… Просто не захотел.

Алька посмотрела на меня, потом мимо меня, потом снова на меня. Ничего не ответила.

Вскоре после того, как Шершень исчез из нашего дома, ушла и Муха, неведомо куда. И с лягушками какая-то напасть стряслась. Наверное, им некому стало петь.

Они умерли, и остались одни тараканы.

* * *

– А щенок куда делся? – спросила Алька.

Поленившись спросить “какой щенок?”, я молча смотрел в окно электрички, немедленно соскальзывая глазами с любого предмета – ни на чём не желали задержаться. Скучные лавки вагона, серые столбы перрона.

Не… бо…

И жа… ра…

Электричка шла сквозь пекло, не остывая ни на градус.

Я долго тёр потные виски горячими кулаками.

– Почему ты носки всё время носишь какие-то странные? То оранжевые, то в белых полосочках? – спросила Аля.

Я осторожно открыл глаза. Она смотрела мне на ноги.

Плохой вопрос, не хочу отвечать.

Она о чём-то другом меня только что спрашивала… Про щенка.

– Сдох от чумки, двухмесячный, – ответил я, когда Алька уже отвернулась.

– Говорят, Велемир красивый город, – немедленно простила Алька моё молчание; ей хотелось разговора.

Напротив, через одну лавку, сидели мужик и баба. Мужик копошил рукой у бабы в цветастой юбке, как будто потерял у неё в паху что-то вроде часов. Баба словно думала о своём – потерял и потерял. Хорошо поищет – найдёт.

С ними был ребёнок. Повернувшись спиной к родителям, встав коленками на лавку, он лизал железный поручень, и делал это довольно долго. Всю мерзость, которую перенесли на своих потных руках прошедшие сквозь наш вагон, мальчик уже пожрал.

Назад Дальше