Обещание нежности - Рой Олег Юрьевич 2 стр.


А в поезде он, должно быть, потерял сознание от боли и пришел в себя только в Москве, на вокзале, – кто-то грубо тряс его за плечи, изрыгая потоки отборнейшего мата. «Вышвырните его отсюда, – как сквозь сон, звучал в ушах чей-то голос. – Посылку списать на потерю, в вагоне навести порядок. И чтобы больше такого не повторялось…»

Он дня три бродил по Москве, то узнавая, то не узнавая кривые привокзальные улочки и переулки. Отсыпался в незапертых подъездах, рылся в помойках, надеясь найти хоть что-нибудь съестное, мерз под весенним дождем… Потом вдруг вышел к Кремлю, но на Красную площадь зайти не решился, хотя ему почему-то этого очень хотелось. Это была площадь его детства, и он еще помнил, как их класс водили на экскурсию в музеи Кремля… Но теперь он поспешно свернул на Тверскую, которая показалась ему понятней и безопасней других центральных улиц. Впрочем, и это, как выяснилось, было ошибкой – как будто что-нибудь еще, кроме ошибок, могло оставаться в его жизни…

Одноногий нищий давно уже уковылял прочь из перехода, на прощание снова похлопав его по плечу, а бомж все сидел, привалясь к стене. Голод больше не мучил его, но слабость была такая, что он почти не мог пошевелиться и только ждал теперь, пока какая-нибудь неведомая посторонняя сила не настигнет его и не заставит подняться на ноги. И потому он совсем не испугался и не расстроился, когда перед ним вновь появился драчливый парень в камуфляже, сопровождаемый на сей раз уже знакомым старшиной из патрульной машины.

– Смотри, Борисыч, – пожаловался парень, кивая на сгорбленную фигуру у стены. – Расселся тут, будто у него место купленное. А оно мое, я за него сам знаешь сколько отстегиваю… Забери его, Борисыч, от греха подальше, а то ребята на него уже зуб точат. Противный он больно, грязный, заразный, наверное…

– Да, – вздохнул усатый старшина. – Я это чучело уже видел. Ну, давай, урод, подымайся. Не убрался с Тверской по своей воле, выгоним силой. Насидишься теперь у меня в «обезьяннике», пожалеешь, что добром не ушел…


В отделении было тесно и шумно. Запах сигаретного дыма, мужского пота, немытого тела, казалось, намертво въелся в стены; душное помещение заполоняли сочная брань и истерическое, опасливое настроение несвободы. За решеткой копошились и вяло огрызались друг на друга люди, почти такие же грязные и оборванные, как он. Но не товарищи по несчастью сейчас интересовали его. Как ни странно, самая напряженная, нервная волна шла здесь не от запертых на замок бродяг и преступников, а от высокого, подтянутого, хорошо выбритого милиционера в ловко сидящей форме, то и дело возобновлявшего какие-то долгие переговоры по телефону за стеклом дежурной части.

«Подполковник…» – мельком бросив взгляд на его погоны, определил бомж. Он хорошо разбирался в звездочках: там, в его лаборатории, было много военных. Все они были такими же стройными и подтянутыми, как этот милицейский чин; от них всегда пахло хорошим одеколоном, веяло уверенностью в себе и страстью к своей работе… Но сейчас бомж почти явственно ощущал, как улетучивалась, испарялась всегдашняя уверенность, обычно свойственная людям, подобным этому подполковнику; как нервничал он, закуривая сигарету за сигаретой, и так же последовательно, не докурив, тушил их в темной стеклянной пепельнице; как все более раздраженно барабанил по столу пальцами, убеждая в чем-то своего невидимого собеседника.

И тогда с бомжем вновь случилось это. Он не любил этого чувства, но оно часто накатывало на него помимо воли, когда его сопереживание кому-нибудь, желание помочь, его вчувствование в чужую боль были слишком сильными, они захлестывали его бурным потоком и переставали подчиняться трезвому рассудку. Бомж знал, что ему достаточно одного только небольшого усилия воображения – и он увидит и услышит то, чего на самом деле ни увидеть, ни услышать физически невозможно… И, беззвучно обозвав себя дураком за то, что не может оставить этот враждебный мир в покое, он мысленно поднялся с места и шагнул сначала сквозь решетку, а потом и сквозь толстое стекло с надписью «Дежурная часть».

В пепельнице, стоявшей перед подполковником, скопилось уже полтора десятка окурков, а голос его почти охрип, пропитавшись безнадежностью. Он говорил с женой – об этом можно было догадаться по чуть интимным, чуть раздраженным интонациям – и, похоже, в сотый раз повторял ей одни и те же слова:

– Позвони еще раз Вере Федоровне… Нет, но она могла с ней связаться. Морги? Не говори глупостей! Ну хорошо, хорошо, не плачь. Честно говоря, я и сам уже… я все обзвонил – больницы, морги, бюро несчастных случаев. Нет, я думаю, все будет в порядке. Она у нас взрослая, разумная девочка. Держись.

Телефонная трубка была брошена на рычаг так, словно она только что укусила державшую ее руку. А подполковник, снова и снова повторяя «Черт!.. Вот черт!», принялся рыться в ящиках стола, извлекая на свет божий фотографии единственной, любимой, не вернувшейся в этот день из института домой дочери. На нее это было совсем не похоже – не позвонить, не предупредить… И, снова растерянно повторив «Вот черт!», подполковник застыл на месте, сосредоточив взгляд на одном из снимков.

Сознанию бомжа, тело которого до сих пор, неудобно скорчившись, сидело в «обезьяннике», достаточно было один раз взглянуть на все эти цветные снимки, чтобы картина, уже смутно маячившая в мозгу, приобрела четкие и яркие очертания. Девушка стояла сейчас у открытого окна, гневно и судорожно размахивая руками; темный вечер почти уже перешел в ночь, но в небе не было ни одной звездочки – какие там звезды в Москве? Промозглый мартовский ветер трепал один конец длинного шарфа, накинутого ей на шею, а другой небрежно мял и растягивал в своих руках юнец с неприятной усмешкой, смотревший на нее слишком уж пристально. Из окна едва виднелся в темноте огромный, подавляющий своими размерами памятник какому-то царю на фоне корабля с парусами, а внизу еще копошился народ, торопясь домой и вовсе не замечая опасности, которой так и веяло от распахнутых оконных створок на высоком этаже.

Тревога сдавила сердце обожженного человека, и какое-то седьмое чувство подсказало ему так же точно, как это не раз бывало и прежде, что медлить нельзя. А потому бомж, словно очнувшись от недолгого сна, принялся сквозь решетку делать странные знаки подполковнику из дежурной части, с непостижимой уверенностью подзывая его к себе и как будто даже не сомневаясь в том, что высокий милицейский чин захочет снизойти до разговора с таким получеловеком. Подполковник непостижимым образом внял этому зову, подчинился нелепому призыву и минуту спустя отрывисто и беспокойно спрашивал человека за решеткой:

– Ну? Чего надо?..

– Мне – ничего, – спокойно и очень внятно ответил бомж. – Но ваша дочь в опасности. С ней рядом человек, который не должен быть там. А из окна виден памятник… большой и, кажется, под парусами. Я не помню, как он называется.

Лицо усатого подполковника посерело, задергалось, и, не говоря ни слова, он быстро отошел в сторону, выхватывая из кармана записную книжку. Один звонок – и подруга дочери, заливаясь слезами, что-то бормочет о приятеле, которого пару недель назад увела у нее Ленка. Ну и пусть, пусть забирает на здоровье: все равно он давно уже на игле, говорила она ей, дуре стоеросовой… Еще один звонок – и адрес этого приятеля накрепко, на всю жизнь впечатался в мозг отца. Это рядом с Октябрьской, и, действительно, из окна виден грозный, огромный, безумный памятник Петру… Следующий звонок – и машина с мигалкой ждет подполковника, потому что медлить нельзя. Он успеет и вовремя ворвется в квартиру как раз тогда, когда длинный шарф слишком туго обмотается вокруг шеи его дочери и до мгновения, которое могло бы стать последним в ее жизни, останется всего ничего…

А когда через несколько часов подполковник вернется в отделение, он уже не увидит за решеткой длинную, нелепую фигуру обезображенного человека. И тогда он спросит подчиненных очень тихо, но так, что тем и в голову не придет долго соображать, о ком именно он спрашивает:

– Где?.. Где, я вас спрашиваю?

– Страшный такой? Да не беспокойтесь, товарищ подполковник, никуда он не делся. Мы его в общую перевели.

– Ко мне. Немедленно.

Наташа

Глава 1

Этим летом погода как будто сошла с ума. Уже в июне под Москвой горели торфяники, в классах было душно и маетно, воздух слоился от несвойственной нашим местам почти южной жары, а люди страдали от перегрева и получали тепловые удары… Вот и сейчас Наташа вздохнула, невольно прижав руку к пылающему лбу, словно старалась унять головную боль, и тут же улыбнулась, подметив точно такой же неосознанный жест у Марии Ильиничны.

Классная руководительница говорила сегодня с ними по-особому – тихо, позабыв о привычных чеканно-педагогических нотках, уже никуда не торопясь и даже не пытаясь скрыть набегавшие время от времени слезы. Да и день был особенный: в последний раз они в классе, последний раз слушают свою Марьяшу. Экзамены кончились, оценки выставлены, будущее почти определено. Вечером – выпускной… И, вспомнив о бале, при мысли о котором начинает сладко биться любое девчачье сердце, Наташа опять вздохнула, загадав: «Вот если Володька пригласит меня сегодня – все будет в жизни точно так, как я хочу!»

Володька Некрасов не пригласит ее этим вечером. И в жизни, конечно же, все сложится совсем иначе, чем планирует она сейчас, в последний раз присев за школьную парту. У кого из нас хоть что-нибудь получается так, как мы мечтаем в семнадцать лет?.. Но девушка пока еще ничего не знает об этом. Она молчит и рассеянно щурится из-за солнечных зайчиков, мерцающих в большом школьном окне. Она наблюдает за пылинками, пляшущими в столбе света перед ее глазами. Она слушает свою учительницу.

А Мария Ильинична тем временем произносила слова, которые говорила каждому своему выпуску – не замечая, впрочем, что в очередной раз безбожно повторяется. Она повторялась оттого, что каждый из классов заставлял ее не то чтобы забыть о предыдущем, но делался для нее дорогим, по-настоящему единственным. И она говорила и говорила, меняя только имена и обращая их к другим лицам, и никто из замерших перед нею ребят даже и не догадывался, что слова эти уже звучали в стенах школы неоднократно.

– Ты можешь по-прежнему присылать мне свои стихи, Катя. Я уверена, что тебе стоит попробовать опубликоваться, – я ведь уже не раз беседовала с тобой об этом. Твои рисунки, Алеша, я храню и буду хранить всегда. Ты ведь знаешь мою большую синюю папку, да? Там собрано лучшее из того, что вы отдавали на конкурсы, дарили мне к праздникам, готовили для стенгазеты… А ты, Наташа, пожалуйста, не вздумай забросить химию. Вера Семеновна говорила мне, что у тебя настоящий талант, да и неудивительно при таком-то отце!.. Тебе прямая дорога в химико-технологический.

Девушка вздрогнула, услышав эту фразу, но не потому, что классная руководительница произнесла ее имя, а потому, что та заподозрила, будто Наташа может забросить химию. Отказаться от своей мечты? С какой стати?! Она будет ученым, большим ученым. Таким же, как ее отец, Николай Иванович Нестеров. И вот когда она защитит докторскую и во всеуслышание объявит, как он учил ее, как помогал ей во всем, как много сделал для науки, – вот тогда все поймут свою вину перед ее отцом и вернут ему то, что было у него отнято.

Домой Наташа летела как на крыльях. Директор, встретившись с ней в коридоре, поздравил ее с отличными результатами и сказал, что она среди лучших учеников. Конечно, не золотая медаль, но все же… И еще он сказал, что о ее ответе на экзамене по химии уже ходят легенды и что он советует девушке серьезно подумать об этой профессии, ведь сейчас, в начале семидесятых, это одно из самых перспективных направлений науки. Чудак! Разве Наташа сама не знает об этом? Разве у нее есть сомнения? И разве Николай Нестеров позволил бы дочери даже думать в жизни о чем-то еще, кроме химии?

– Мам, я пришла! – звонко крикнула она, хлопнув дверью, и влетела в тесную кухню. По неискоренимой детской привычке схватила прямо со сковородки горячую котлету, потянулась за куском хлеба и… мигом была остановлена укоризненным взглядом матери, появившейся на пороге.

– Положи хлеб, Наташа, – очень ровно проговорила та. – Вымой руки и садись за стол. Никак не научу тебя порядку. А ведь не маленькая уже!

– Ну ты чего, мам? – с набитым ртом заныла девушка, предусмотрительно отодвигаясь подальше в сторону с надкусанной котлетой в руке. – Знаешь, как есть хочется! Я ведь столько экзаменов сдала, отощала, ослабела…

– Ну-ну, – засмеялась мать. – Ладно уж, доедай, отощавшая. Только, чур, уговор: следующая котлета – не сразу, а только после того, как умоешься, переоденешься и все мне расскажешь.

Глаза у нее из холодновато-отстраненных сделались теплыми, и Наташа в который уж раз поразилась их немыслимой ясности, прозрачности, почти озерной глубине. Какая все же мама красивая! Ей, Наташе, никогда такой не стать. А руки!.. Она перехватила на полдороге мамину руку, потянувшуюся было, чтобы поправить дочери растрепавшуюся прядь волос, и прижала ее к щеке. Длинные, тонкие пальцы, нервные и чувственные, такой чудесной формы, такие искусные… Как жаль, что теперь они загрубели, потрескались, покрылись цыпками. Мама работала на фабрике эмалированной посуды, имела дело с химическими растворами (опять эта химия!) и, конечно же, не смогла сохранить руки бывшей пианистки такими ухоженными, как прежде. И все равно они были красивы, в них чувствовалась порода, в них было природное изящество, которое невозможно вытравить никакой тяжелой работой.

– Ты давно дома? – тихо спросила Наташа, чтобы прервать затянувшуюся паузу, во время которой они обе, кажется, думали об одном и том же.

– Давно, – спокойно ответила мать, аккуратно высвобождая руку из ладоней дочери. – У меня сегодня была утренняя смена. Посмотри, сколько я успела сделать к твоему приходу. По-моему, вышло чудесно…

И девушка, забыв об еще не утоленном до конца голоде, рванулась в комнату, где на большом столе в живописном беспорядке были развалены лоскуты светлой ткани, тесьма, кружева, над которыми гордо возвышалась старенькая швейная машинка. Мама уже несколько недель колдовала над своим свадебным платьем, пытаясь превратить его в выпускной наряд для дочери, и, кажется, преуспела в этом: получилось действительно неплохо…

Наташа знала, что вряд ли произведет фурор среди одноклассников, появившись на балу в перешитом из старья платье. Это не было, разумеется, ни модно, ни престижно. Ее подругам выпускные наряды шились на заказ, в дорогих ателье, кому-то родители сумели купить их по чекам в «Березке», а самой обеспеченной девочке в классе платье, по слухам, даже привезли из-за границы. И все равно: то, что лежало сейчас перед ней на столе, было очень красиво! А потому она не собиралась горевать из-за того, что в семье нет денег и ей придется из-за этого выглядеть на балу скромнее и незаметнее собственных одноклассниц. «Пусть, пусть! – упрямо думала Наташа, прикидывая на себя готовое платье перед большим зеркалом их платяного шкафа. – Я не настолько глупа, чтобы переживать из-за всякой ерунды. Это платье сшила мама, и оно замечательное!»

– Оно замечательное, мамочка, – повторила она уже вслух, потянувшись, чтобы чмокнуть ее в щеку. – Спасибо. Ты у меня молодец.

– Молодец, – устало кивнула мать, глядя сквозь дочь своими озерными глазами, вновь ставшими отстраненными и далекими. – Я и правда немало потрудилась над ним. Я хочу, чтобы ты была сегодня не хуже других. Пусть все знают, что у нас в семье все в порядке. Пусть знают, что Наташа Нестерова окончила школу среди первых учеников, что ты обязательно будешь учиться дальше и перед тобой самая ясная, самая чистая дорога, какую только можно себе представить… Пусть все знают, все!..

Назад Дальше