В то же время около царского двора происходило нечто подобное. Марк нашел другие письма между вещами, которые укладывали, и многих Тарквиниевых служителей, сколько мог, тащил на площадь. Когда консулы успокоили шум и по приказанию Валерия приведен был из дому его Виндиций, начался суд, прочтены были письма. Никто из обвиняемых не дерзнул противоречить им. Все присутствующие погружены были в безмолвие и уныние. Некоторые, желая угодить Бруту, упомянули об изгнании. Коллатиновы слезы и безмолвие Валерия подавали им некоторую надежду. Брут, называя детей своих по имени, сказал: «Тит, и ты, Валерий, для чего вы не защищаетесь против сего обвинения?» Троекратно вопрошает их таким образом; они ничего не отвечают. Тогда, обратившись к ликторам, сказал: «Прочее – ваше дело!» Ликторы тотчас берут юношей, срывают с них платье, связывают руки назад, окровавляют тела их палочными ударами. Никто не имел столько силы и твердости, чтобы взирать на это позорище. Один отец, как говорят, не отвратил от них взоров своих; жалость не смягчила суровости и гнева, на челе его изображенного. Свирепо смотрел он на казнь детей своих до тех пор, как ликторы, повергши их на землю, отсекли им головы секирой. Предав других виновных своему соправителю, встал и удалился, совершив дело, которого не можно ни достойно похвалить, ни довольно порицать. Или величие добродетели восторгло душу его до бесстрастия, или сила страсти довела его до бесчувствия; ни то ни другое не обыкновенное, не человеческое, но или божественное, или зверское. Впрочем, справедливость требует лучше последовать в суждении этом славе сего мужа, нежели не верить его добродетели по причине нашей слабости. Римляне сами думают, что не столько было трудно Ромулу построить город их, сколько Бруту основать и учредить республику.
По удалении Брута с форума изумление о произошедшем, ужас и безмолвие долгое время обладали всеми. Аквилии, ободренные снисхождением и медленностью Коллатина, стали просить времени для своего оправдания; требовали, чтобы Виндиций выдан был им, как раб, которому не надлежало быть в руках обвинителей. Коллатин хотел уже исполнить их просьбы и распустить Собрание. Но Валерий не соглашался ни выдать им человека, который находился в числе окружающих его, ни допустить народа разойтись, отпустив изменников. Наконец сам наложив на них руки, призывал Брута; кричал, что Коллатин поступает недостойным образом, ибо, доведши своего товарища до необходимости быть чадоубийцей, теперь почитает нужным, из угождения женщинам, освободить изменников и врагов отечества. Консул, вознегодовав, велел отнять Виндиция. Ликторы разогнали толпу, схватили человека сего и били тех, кто его у них отнимал. Друзья Валерия пристали к нему и защищали его. Народ кричал и звал Брута; он возвратился в Собрание. Шум утих, и Брут сказал народу, что он над детьми своими произнес приговор как настоящий судья, но прочих виновных оставляет суду народа, уже свободного. «Итак, – продолжал он, – пусть говорит, кто хочет, и убеждает граждан». Но в речах не было нужды; все голоса были против них. Виновным отсечены были головы.
Еще прежде падало на Коллатина некоторое подозрение по причине родства его с царским родом; второе имя его было народу неприятно по ненависти к Тарквинию. После этого происшествия, навлекши на себя неудовольствие народа, Коллатин сам сложил с себя консульство и удалился из города. Граждане собрались вновь для избрания консула – и Валерий торжественно получил это достоинство как пристойную награду за свою ревность. Почитая Виндиция достойным участвовать в оной, Валерий определил, чтобы первый сей отпущенник был объявлен гражданином римским, с правом подавать голос свой в той трибе, к которой желал он быть причислен. Другим отпущенникам, спустя долгое время после этого, Аппий*, угрожая народу, позволил подавать голоса свои. Совершенное освобождение и поныне называется «виндикта», по имени того Виндиция*.
После того имение Тарквиния дано на расхищение народу; дома и дачи его разрушены до основания. Лучшая часть Марсова поля принадлежала ему. Римляне посвятили ее Марсу*. В то время хлеб был уже пожат и снопы еще лежали в поле. Поскольку место это посвящено было Марсу, то почли непристойным молоть и употреблять пожатый на нем хлеб. Все граждане, собравшись, носили снопы в реку; также рубили деревья и бросали их туда же; таким образом, посвятили богу сему вовсе пустую и гладкую землю. Так как все это было навалено вдруг и в великом множестве, то недалеко унесено течением реки; утвердилось там, где первые кучи стали на мели. Поскольку то, что было бросаемо после, не имело свободного прохода, то соединялось с тем, что брошено прежде, и составляло одно тело, которое более укреплялось от течения реки. Река наносила много ила, от которого груда сия получала как бы пищу и сцепление. Удары воды, не производя сильного колебания, сжимали все части и связывали их между собою. Величина и твердость этой кучи способствовала к распространению ее, ибо удерживала большую часть того, что река сносила. Из этого составился близ города нынешний остров, почитаемый священным*. На нем находятся храмы богов и портики. На латинском языке называют его островом Inter duos pontes («Между двумя мостами»*). Некоторые утверждают, что это случилось не тогда, когда поле Тарквиниево посвящено было Марсу, но по прошествии нескольких лет, когда Тарквиния посвятила этому богу другое поле, смежное с первым. Эта Тарквиния была девица из числа весталок. За это посвящение оказаны были ей великие почести, между прочим и та, чтобы свидетельство ее одной изо всех женщин было принимаемо в судах; позволено было ей выйти замуж; однако она этого не захотела. Вот как все это повествуется.
Тарквиний лишился уже всякой надежды вступить опять на престол изменою. Тирренцы приняли его охотно и с великою силою препроводили под Рим. Консулы вывели римлян и построили на местах священных*, из которых одно называется Арсийской рощей, другое Анзуйским лесом. При самом начале сражения Аррунт, сын Тарквиния, и консул Брут встретились не столько по случаю, сколько потому, что искали друг друга; пылая гневом и яростью, устремились они: один – как на тиранна и врага своего отечества, другой – желая мстить за изгнание. Предавшись более ярости своей, нежели рассудку, не щадя себя, оба упали мертвыми на месте. Конец этого сражения был столь же ужасен, как и самое начало. Оба войска, сделавши друг другу равное зло, разошлись по причине случившейся бури. Валерий находился в смущении и тревоге, не ведая о последствиях битвы, но видя воинов своих частью унывающих о своих убитых, частью же ободренных потерею неприятеля. Столько-то трудно было знать о множестве падших в сражении по причине равного их с обеих сторон числа! И те и другие, зная лучше свою потерю, более верили своему поражению, нежели победе, заключая лишь по догадкам о потере неприятельской. По наступлении ночи, какая может быть после такого сражения, и при глубокой тишине, в которой оба стана пребывали, говорят, что священная роща потряслась и из оной раздался громкий глас, изъявляющий, что у тирренцев в сражении пал один человек лишний перед римлянами. Конечно, некое божество издало этот голос*, ибо с этого мгновения римляне ободрились духом и наполнили воздух восклицаниями. Тирренцы в страхе и смятении оставили стан свой; большая часть из них разбежались. Римляне напали на оставшихся, числом менее пяти тысяч, взяли их в полон и ограбили стан их. Пересчитав мертвых, нашли, что со стороны тирренцев пало одиннадцать тысяч триста человек; с римской – одним человеком меньше. Это сражение дано было за день до мартовских календ.
Валерию определен был триумф. Он первый из консулов въехал в Рим на колеснице, везомой четырьмя конями. Зрелище это, важное и величественное, не навлекло на Валерия зависть и неудовольствие зрителей, как некоторые уверяют, в таком случае не было бы оно предметом желания и честолюбивых помыслов в продолжение многих веков. Римлянам приятны были почести, оказанные Валерием товарищу его при выносе и погребении его тела. Он говорил над ним надгробную речь, которая так понравилась римлянам, что с того времени в честь всем великим и добродетельным людям по смерти их знаменитейшие граждане говорили похвальные речи. Уверяют, что эта надгробная речь древнее всех греческих надгробных речей; если Солон, по свидетельству оратора Анаксимена, не был оных изобретателем*.
Однако народу было досадно и неприятно, что Валерий управлял один, когда Брут, которого почитали отцом свободы, не захотел один начальствовать, но избрал дважды себе товарища. «Валерий, – говорили они, – присваивая всю власть себе, не есть приемник Брутов в консульстве, но Тарквиниев в тираннстве. Какая польза словами хвалить Брута, а делами подражать Тарквинию, и выходя на площадь один в сопровождении такого множества ликторских связок и секир* из дому, который огромнее им же срытого прежде царского дворца!» В самом деле, Валерий жил в доме слишком возвышенном, на Велии*, и как бы висевшим над площадью, с которого по причине высоты места видно было все на ней происходившее. Всход к нему был труден по причине крутизны, и Валерий, сходящий сверху, показывал вид надменный и пышность, более царю приличную. При таком случае явил он собой, сколь полезно начальнику, управляющему великими делами, иметь слух внимательный более к смелым представлениям, к истинным речам, нежели к лести. Как скоро узнал он от друзей своих, что народ не одобряет его поступков, он не стал противоречить им, не оказал нималого неудовольствия, но, собрав ночью много работников, с поспешностию разрушил дом свой – срыл его до основания. На рассвете дня римляне, собираясь на площадь и видя это, удивлялись ему, хвалили великость души его, жалели – как о любимом человеке – о доме столь прекрасном и огромном, разоренном несправедливо завистью; печалясь о начальнике своем, который жил в чужом доме, как не имеющий своего крова. Приятели Валерия принимали его в свои дома, доколе народ не дал ему место, на котором построил дом меньше прежнего, где ныне храм Победы, называемый Вика Пота*.
Дабы не только себя, но и самое начальство сделать народу приятным и снисходительным из страшного и грозного, Валерий снял с ликторских связок секиры и самые палки, когда приходил в Народное собрание, преклонял пред народом, умножая тем величие народоправления. Это и поныне наблюдается консулами. Граждане не приметили тогда, что Валерий этим поступком не унижал себя, как они думали, но умеренностью своей укращал и уменьшал зависть; что он распространял тем более свое могущество, чем более уменьшал власть свою. Народ с удовольствием ему покорялся, охотно терпел его и назвал Попликолой – что означает народопочитателя или друга народа. Это прозвание одержало верх над прежними его временами, и мы впредь оное употреблять будем, описывая жизнь его. Он позволил всем искать и получать консульское достоинство*. Но до избрания другого консула Валерий, не ведая, что впредь произойти может, и боясь сопротивления от зависти или неведения будущего соправителя, употребил свое единоначалие для произведения полезнейших и величайших перемен в республике.
Во-первых, умножил он уменьшившееся число сенаторов; многие из них умерщвлены были Тарквинием; иные пали в последнем сражении. Число вновь избранных в сенаторы простиралось до ста шестидесяти четырех человек. Потом выдал законы, из которых более всех утвердил власть народа тот, которым позволил каждому осужденному переносить свое дело от консулов к суду народному. Вторым законом осуждается к смертной казни принявший начальство без согласия народа. Третьим, в пользу бедных утвержденным, освободил граждан от податей и заставил их всех охотнее заниматься ремеслами. Тот самой закон, который писан против ослушников консульских постановлений, был столько же благоприятен народу, как и прочие, и более угождал бедным, нежели богатым и сильным. Пеня, которую платили такие ослушники, состояла в пяти быках и двух баранах. Баран тогда стоил десять оболов, а бык сто. Римляне в тогдашнее время не употребляли много денег; все богатство их состояло в скоте. По этой причине и доныне имение называется «пекулиа»*. На древнейших их деньгах изображались баран, бык или свинья, и детям своим давали имена, взятые от имен сих животных, ибо называли их Суиллиями, Порциями, Капрариями и Бубульками. Капрами называют коз, порками – свиней и проч.
Хотя Попликола был столь народолюбивый и умеренный в наказаниях законодатель, однако в важном преступлении весьма много усилил наказание. Он позволил законом умерщвлять без суда покушающегося на получение верховной власти. Убийца его объявляем был невинным, как скоро мог доказать умысел убитого им. Невозможно, чтобы стремящийся на таковое предприятие мог обмануть всех; но не невозможно, чтобы по открытии его намерения не предупредил он суд и не завладел всем. По этой причине закон позволяет всякому, кто только может, наказывать без суда того преступника, который мог бы уничтожить самый суд совершением своего злоумышления.
Попликола заслужил еще похвалу законом о сохранении казны общественной. Поскольку для продолжения войны гражданам надлежало вносить часть своих доходов, то Попликола, не желая управлять общественной казной сам, ни вверить ее своим приятелям, ни ввесть в частный дом, сделал казнохранилищем храм Сатурна, в котором и поныне хранятся общественные доходы, и позволил народу избирать двух квесторов*, или казнохранителей, из молодых. Первыми квесторами избраны Публий Ветурий и Минуций Марк. Собрано было великое количество денег. При поголовном исчислении оказалось сто тридцать тысяч граждан, платящих подати, не считая сирот и вдов.
Устроив таким образом все дела, Попликола выбрал себе в товарищи Лукреция, отца Лукреции, которому как старейшему уступал первое место и ликторов, – честь, которая и по это время оказывается старейшим. Лукреций умер через несколько дней, и народ избрал в консулы Марка Горация, который правил с Попликолой до истечения года.
Между тем как Тарквиний возбуждал в Тиррении вторую против римлян войну, говорят, случилось некоторое великое знамение. Когда сей государь еще царствовал, то соорудил храм Юпитеру Капитолийскому. Строительство подходило к концу. По приказанию ли прорицалища или по собственному желанию Тарквиний повелел некоторым художникам тирренским и вейским поставить на вершине храма земляную колесницу; но вскоре лишен был престола. Тирренцы, сделав колесницу, поставили в печь. С ней не случилось того, что обыкновенно бывает с землей в огне, то есть сгущения и сжимания от испарения влаги; она вздулась, сделалась столь великой и вместе столь твердой, что с трудом можно было оную вынуть, разломав крышку и стены печи. Прорицатели думали, что знамение это было божественное, обещавшее счастье и могущество тем, у кого будет сия колесница. Вейенты решились не уступать ее требовавшим ее римлянам, говоря, что она принадлежала Тарквинию, а не изгнавшим Тарквиния. Через несколько дней у вейентов происходило ристание на колесницах с обыкновенным торжеством и великолепием. Увенчанный возница выводил тихо из ристалища победоносных коней. Вдруг они, испугавшись, без всякой видимой причины, по случаю или по некоторому божескому внушению, помчались к Риму, везя и возницу. Тщетно силившись удержать их вожжами или укротить голосом, он дал им волю бежать, был ими увезен до Капитолия и опрокинут близ ворот, называемых ныне Ратуменскими. Вейенты, удивленные происшествием, велели художникам отдать римлянам колесницу.