От/чёт - Василий Сретенский 8 стр.


Защита докторской диссертации на тему «Ленинская концепция разночинского этапа в освободительном движении России XIX века» прошла на ура. С тех давних пор книга «Декабристы и Маркс» выдержала пять изданий и сейчас готовится шестое, дополненное и исправленное (у меня, кстати, три издания: 1984, 1990 и 1999 годов, все с дарственной надписью). Нет кандидата наук, который бы не штудировал его монографии «Разночинцы и Ленин», «Герцен и предреволюционный кризис 1860-х гг.», а вольнодумствующая интеллигенция времен застоя зачитывалась его блестящей по форме и сомнительной, с токи зрения ортодоксального марксизма, брошюрой «Чаадаев, Белинский и Гоголь – отражения в зеркале власти». И это при том, что регалий у него сейчас поболе, чем у незабвенной Фелицы, и ходят слухи о представлении к ордену «За заслуги перед Отечеством», чуть ли не второй степени.)

Опять дождь. Лавируя между лужами, по дороге от станции к даче академика я вдруг вспомнил игру, в которую очень часто играл в детском саду. Мы называли ее «хваталки». Пару лет назад мне попалась в руки методичка для детских садов и младших классов школы. В ней я обнаружил описание этой игры, с другим, правда, названием – «Калейдоскоп». Написано было примерно следующее: «В этой игре возможно любое число участников, больше трех. Рекомендуется играть всей группой или целым классом в помещении или на свежем воздухе. В начале игры дети берутся за руки, но становятся не вкруг и не в ряд а хаотично, располагаясь друг к другу лицом, боком, спиной. По счету воспитателя или вожатой они разжимают руки, делают оборот на 180 градусов (для групп физподготовки – в прыжке) и сжимают руки в новой конфигурации. Тот, кто не сумел взяться за руки соседей, а так же те, кто, в результате очередного перехвата рук, оказались сцепленными парой, из игры выбывают и переходят в разряд болельщиков. В конце остается пара победителей. Игра проходит весело, живо, со смехом и длиться, в зависимости от числа участников, от пяти до пятнадцати минут».

Веселье весельем, но в частых играх в эти самые «хваталки» вырабатывалась стратегия продвижения к центру (где больше возможностей уцелеть), выталкивания конкурентов на край, сговора с другими игроками, образования коалиций и противоборствующих групп. Постепенно мы стали воспринимать «хваталки» не как игру, а как войну. Тактика выживания в хаотичной борьбе всех против всех, сменилась тактикой противоборства четырех команд. Эта борьба, выйдя за пределы игры, переместилась в спальню, столовую и дворик для прогулок. Стратегия следующей игры обсуждалась часами, разрабатывались планы «отжима» возможных лидеров команды противника, введения в бой резерва и продвижения группами от края к центру. Индивидуальные игроки, не вошедшие в ни в одну из команд, были съедены очень быстро, затем выпала из игры самая слабая команда девчонок, так и не сумевшая сплотиться вокруг одного лидера. В конце концов, самая организованная и отчаянная команда, с жесткой дисциплиной и строгой иерархией, стала приносить постоянные победы двум мальчикам, что и сделало продолжение игры бессмысленным.

Дача у академика большая, но старая. В соседстве с трехэтажными замками соседей она казалась школьной учительницей, попавшей на презентацию нового банка. Глядя на ее побуревшую крышу, я подумал, что в игре под названием «жизнь» много от «хваталок». Я-то игрок индивидуальный, мое место всегда на краю. А вот как далеко от центра нынче академик? За чьи руки он сейчас держится? И когда ему нужно сделать прыжок с переворотом на 180 градусов?

Варвара, домработница (это когда-то, а сейчас скорее надсмотрщица) Глеба Борисовича, проводила меня от калитки к двери и далее – в библиотеку. Следуя примеру Фелицы, Глеб Борисович покупал все книги в двух экземплярах: один для городской квартиры, а другой для дачи. Его же собственный вклад в оформление библиотеки – шкафчик красного дерева, в котором он держит французский коньяк шести разных марок.

Сам академик, могучего телосложения старик, с огромными бровями и сказочно толстым носом, встретил меня, сидя в глубоком кожаном кресле и, не здороваясь, перебросил на ближний ко мне край журнального столика экземпляр диссертации.

– Что там в истории России происходило, еще не забыл, про пирамиды толкуя?

На расстоянии до шести метров любые его слова воспринимались, как удар молнии в соседний фонарный столб. Ну, еще бы! Пятьдесят лет читать лекции и держать любую аудиторию на коротком поводке может только человек, управляющийся с голосовыми связками как машинист с паровозным гудком.

Я привычно вытянул ноги, расположившись в другом кресле, не собираясь отвечать. Старик поворчал еще, постепенно стихая, потом хлопнул каменной своей десницей по дрожащему столику и заявил:

– Вот что, ученик. Я тебе предлагаю вернуться в историю, вернуться в науку, которая как-никак имеет свой предмет. Что ты преподаешь?

– Культурологию, мастер.

– А что это?

– Ну, это еще называют историей культуры или историей мировых цивилизаций.

– Нет. Ты преподаешь особым образом выстроенный набор слов, причем слов, существующих только и исключительно в данном варианте этой, с позволения сказать, науки. Здесь каждый автор создает свой собственный язык, то есть набор терминов, без которых его рассуждения либо не будут поняты, либо не будут иметь смысла. И что это за терминология, прости Господи? Вот пришел я намедни в Останкино, и один из ваших, из разночинцев, передачу по культуре ведет, мне вопрос задал: «Как российская историческая наука позиционирует себя в современном культурном дискурсе?» А я немедленно в ответ: «Ахххладительно себя позиционирует. Уже в точке замерзания находится, как в…»

– А кстати, почему разночинцы мои, а не ваши?

– Да потому что я казак! Мои предки Сибирь открывали и сибирок покрывали. А твои в это время кадилом махали, да бумагу марали. (И это мне говорил автор шести монографий и какого-то немереного количества статей, заметок, рецензий, комментариев, тезисов, рецензий, преди– и послесловий, писем в редакцию и язвительных ответов на них.)

– Они тут камеру остановили, – продолжал он, – руками замахали, ну я им со второго дубля врезал: «Она, мол, позиционирует себя в качестве трансформера актуальных смыслов прошлого в контексте постпостмодернистского сознания на пути к его деконструкции». Или их. Не помню уже.

– И что?

– Ну что, съели, не поморщились. А под конец он еще раз выразился, будем, говорит, теперь по этому поводу ностальгировать. Я уж уходить собрался, на ходу ему бросил: лучше будем ммм… А о чем мы вообще говорим?

– О культурологии.

– Нет, мы говорим о том, что тебе, мил-друг, надо бросать свой ПТУ и возвращаться к родным пенатам! Что тебя держит? Зарплата? А зачем тебе деньги? Семьи у тебя нет. Что ты с деньгами делаешь? Может, на ипподром ходишь каждые выходные? Или детским домам помогаешь? Нет, тебе сейчас не деньги нужно зарабатывать, а научный авторитет. Да и что это за деньги! Вот я, как в 1960-м году защитил кандидатскую, так каждый день в Метрополе обедал, пока не женился. Вот это были зарплаты!

Я не знал, что тут сказать, да старик меня и слушать бы не стал, увлеченный устройством моего будущего.

– Придешь на кафедру в альмаматерь. Годик старшим научным походишь, выбью тебе ставку доцента. Тему докторской подберем, например: «Гужевой транспорт России второй половины 18 века». Просто и ясно. И фиг подкопаешься. Колокольчики твои туда главой лягут.

Мне, наконец, удалось вклиниться в этот поток метафорических репрезантаций. Я поблагодарил академика за заботу и обещал тщательным образом все обдумать, а чтобы не выглядели мои сомнения обидными, решил резко сменить тему.

– Глеб Борисович, – говорю, – тут у меня загадка историческая, которую кроме вас, похоже, решить некому.

Учитель насупился, нос свой выдающийся приподнял. Значит, доволен. Изложил я ему историю покупки поэмы. Рассказал и о визите Кербера, и о пропаже книжки.

Академик выслушал все, казалось, вполуха, потом потянулся, пошлепал к буфету, вытащил початую бутылку «Яету Martin Extra Perfection», плошку с жареным миндалем и два круглых бокала, каждый размером с джакузи. Плеснув, не глядя, в каждый бокал, он протянул один мне, подвинул орешки, почесал толстый в прожилках нос, приложился к бокалу.

– Ну, тут ты, мил-друг, в точку попал. В России, может быть, три человека и есть, кто про эту поэму знает. У меня теперь интереса былого нет, а вот от Кербера тебе быстро не отвязаться. А когда-то мы за ней на пару гонялись, за поэмой этой. Не знаю, откуда он что разузнал, но не от меня. А тебе, я, пожалуй, расскажу, больше-то уж точно некому.

Покручивая в руках свой бокал с той каплей, что в нем была, и жестом предложив мне позаботиться о себе самому, он рассказал мне, что, работая над темой о декабристах, он откопал в Центральном государственном архиве Октябрьской революции[3] допрос некоего штабс-капитана Ярославцева. Тот участвовал в заседаниях Северного общества, но на Сенатскую площадь не вышел. День 14 декабря он провел в сомнении, решая, что важнее: долг перед государем или верность друзьям. Ничего не решив, дождался флигель-адъютанта с солдатами и спокойно отправился в Петропавловку. Там на допросах перед высочайшей комиссией он рассказал все что знал и много лишнего.

– А постой-ка, погоди.

Академик вынул себя из низкого кожаного кресла и отправился в недра дачи. Вернулся он, неся несколько рукописных листов.

– Вот, лично снял копию с записок Александра Дмитриевича Бобровкова. Он был чиновником по особым поручениям при военном министре Татищеве, а в декабре 1825 года был назначен делоправителем следственной комиссии по делу декабристов. В «Русской старине», при первой публикации записок 1898 года, этот фрагмент не печатали, так что он широкой публике, а может быть и вообще никому, не известен. Почитай сейчас, да, пожалуй, и домой возьми.

ИЗ ЗАПИСОК А.Д. БОБРОВКОВА.

«К концу января 1826 года взяты и допрошены были не только главные деятели заговора, но и почти все участники, так что разве очень немногие и то совершенно незначительные, остались еще неизвестными. Между прочих неявных злоумышленников был привлечен к следствию штабс-капитан гвардейской конной артиллерии Ярославцев, арестованный по личному приказу генерала Сухозанета. Сей штабс-капитан, будучи допрошен, рассказал о заседаниях северной отрасли общества злоумышленников и планах возмутить войско не позднее 1826 года и произвесть революцию со всеми ужасами с нею неразлучными.

Но боле всего внимание комиссии было привлечено к его рассказу о пребывании в Москве в 1818 году в отряде гвардейского корпуса. С особым пристрастием Ярославцев был допрошен о том, что ему известно о заговоре Никиты Муравьева и князя Шаховского, преследовавшем цель убийства августейшего государя. Однако выяснилось, что в этих ужасных по замыслам собраниях он участия не принимал, поскольку сошелся близко с поручиком лейб-гвардии Измайловского полка Петром Сафоновым и все время уделял посещениям особой масонской ложи, поименованной «Вервь раскаяния». В собраниях той ложи, в коих, по свидетельству Ярославцева, принимали участие 24 персоны, из числа московского дворянства и офицеров гвардии, в числе других разговоров слышал он, что составлена некая поэма, которую посвященные члены именовали «Молитвой Иуды». Поэма эта, по словам Ярославцева, обладала некой силой, воздействие которой может быть ужасно. На вопросы: на что сия поэма способна оказать воздействие и какого рода то это воздействие может быть, штабс-капитан ясного ответа дать не мог. Однако указал, что автором сей поэмы называли Алексея Петровича Хвостинина, вскоре умершего странною смертью.

Отставной гвардии поручик Петр Сафонов, спешно привезенный из Москвы в Санкт-Петербург, тех слов Ярославцева не подтверждал, указав, что подполковник Хвостинин действительно опубликовал поэму «Черты Ветхого и Нового Человека» в 1818 году. Но поэма та была одобрена цензурою и ничего, кроме молитвенного сочинения собой не представляла. Сам он, Петр Сафонов, хотя посещал собрания Союза благоденствия, но целей его не одобрял. А по прошествии 1821 года сие занятие совершенно оставил, уединившись с семьей в подмосковном имении Зяблиновка.

В дальнейшем решено было оставить вопрос о поэме без последствий, а Петру Сафронову, до дальнейших распоряжений на его счет, из Москвы не выезжать и в гражданскую, а паче военную службу не вступать. При вынесении сего решения следственный комитет руководствовался высочайшим соизволением государя не привлекать к суду бывших членов Союза благоденствия, которые хотя знали вполне цель общества, но отпали от него после объявленного закрытия на съезде в Москве в 1821 году. Это соизволение последовало, помниться, на основании донесения Следственного комитета от 30 мая 1826 года.

Штабс-капитан Ярославцев был, за малостью его вины, состоявшей в знании и недонесении, а также из уважения к заслугам престарелого отца его, генерал-лейтенанта Григория Павловича Ярославцева, командовавшего кавалерийской бригадой в походе 1813–1814 годов, был отнесен к 11 разряду при вынесении наказания. Всем отнесенным к этому разряду полагалось лишение чинов и разжалование в рядовые с последующею выслугой. Сия возможность предоставлялась им в действующей армии на Кавказе, однако, не далее чем через год, Ярославцев, отправившись в вылазку с командой добровольцев, пропал без дальнейших о нем известий и вскоре был поименован в числе погибших – один из пленных сообщил о казни русского солдата, державшегося с необыкновенным достоинством и отвагою, в одном из горских аулов».


За то время, что я читал записки Бобровкова, у меня сформировалось недоказуемое, но от того не менее четкое впечатление, что заманивает меня академик в какую-то чащобу, ему одному знакомую. Удрученное мое состояние Глеб, свет, Борисович, расценил по-своему:

– Вижу, и тебя поэмка зацепила. Вот что я тебе скажу: сходи в рукописный отдел «Безымянки», посмотри личный фонд Романыча-Славинского. Ты его знаешь, конечно. Он об истории дворянства писал в позапрошлом теперь уже веке. Есть в его фонде папочка, в которую он складывал документы, касающиеся биографии Алексея Хвостинина. И даже какие-то наброски для будущей работы, статьи или книги. Да видно руки не дошли. Посмотри, покопайся, может, что и отыщешь. А отзыв о диссертации ты мне через недельку завези. Заодно и расскажешь о том, что раскопал. Когда-то, лет сорок назад, эта поэмка меня очень интересовала, да не меня одного, как ты уже знаешь.

С тем я от светила нашей исторической науки и откатил.

Среда. Вечер и ночь

Дома пришлось опять возиться с вещами, распихивать их по полкам. Зато нашлись домашние джинсы и рваная майка с логотипом Uria Heep, даренная Аленой в 1996 году. Стало лучше. Перед сном завел поэму в компьютер и распечатал.

[файл: «Поэма-1»][4]

Блажен, в ком Божий Дух рождаетУм новый, верой просвещен,И сердце чисто созидает;Кто им помазан, освящен.Он правдой, мудростью обилен,Против страстей, пороков силен.Не быв их узников оков,Всегда возносится свободноКак чадо духа благородно,К тебе, отец благих духов!Но, ах! когда я приникаюДуши моей во глубину,
Назад Дальше