Плод воображения - Андрей Дашков 9 стр.


Тут ему приспичило отлить, и он с радостью отвлекся. Спина затекла, суставы хрустели. С некоторым трудом (годы, годы!) он выбрался из грузовика и отправился в ближайший скверик. Но дышалось легко, почти первозданно. Журча, Гоша озаботился насчет кофе. Пакетики с молотым «Nescafe» имелись в пайке, и требовалось только найти розетку. Скоро должны были включить электроснабжение (интересно, какой идиот придумал этот «мертвый час»? И главное, зачем?).

Сначала Гоша собирался удовлетворить свои незамысловатые потребности, затем войти в сеть, чтобы получить ценные указания от лесбиянки. И если бы не диск, всё в его жизни было бы просто и ясно на ближайшие несколько часов. Диск оказался чем-то вроде шила в стареющей и нелюбопытной Гошиной заднице, которое тем не менее ощутимо покалывало и грозило в любой момент превратиться в полноценный геморрой.

Он зевнул во весь рот, едва не вывихнув челюсть, и поплелся к ближайшему дому искать розетку, чтобы вскипятить воды для утреннего кофе. Но с полдороги вернулся, скопировал диск на ноутбук и спрятал находку в нагрудном кармане.

23. Лада знакомится с Параходом

Ей удалось поспать в общей сложности не более трех часов, и чувствовала она себя соответственно. Сильнодействующие болеутоляющие и снотворные препараты, которых не было в свободной продаже, если и сильнодействовали, то не на нее. Она забывалась тяжелым сном только от предельной усталости, но боль в конце концов пробивалась и туда, под черный панцирь бессознательности, и начинала крутить свое кино: сначала в виде кошмаров, затем на границе бреда и яви, уродуя самые простые ощущения всё более грубым инструментом – иглой, скальпелем, бритвой, секатором…

Под утро ей приснился ее последний любовник, которого она бросила на пике их отношений, потому что знала: дальше всё покатится по наклонной, дальше будет только хуже. И дело было не в нем; дело было в ней. Следовало признать: чернота, растущая внутри нее, сильнее любви и здравого смысла. И что бы там ни твердили здоровые поэты, есть боль, которая сильнее любви, время сильнее любви и, конечно, смерть сильнее любви. Всё остальное – приятное самообольщение. А на это у нее уже не оставалось времени. Но во сне она себя не контролировала, и сон был хорошим, в нем не было времени и болезни, а было только бесконечное утро, чистый свет, голубой снег за окнами, тишина и любимый человек рядом…

Тем тяжелее оказалось пробуждение. Лада открыла глаза и, задыхаясь от навалившейся боли, не сразу поняла, где находится. Некоторые специфические запахи не выветрились и за десяток лет, и ей почудилось, что это снова больница. Дерьмовее не придумаешь. Она лежала в огромной одиночной палате с благостными фресками на стенах и частично разбитыми витражами в высоких узких проемах. Сквозь них и проникал свет.

Потом она вспомнила всё: дурацкий проект, церковь, несчастную женщину по имени Елизавета, у которой была страшная, прямо-таки трагическая проблема – муж трахал ее в задницу, когда ей этого не хотелось. Лада решила бы эту проблему за несколько секунд (если предположить, что проблема вообще возникла бы), но не следовало мерить других людей на свой аршин, это она давно усвоила. А кроме того, с некоторых пор у нее появилась новая роль: она больше не принадлежала себе; она вручила свою жизнь одному из этих недоумков, потому что не знала, что делать с жалкими остатками времени и сил. Только дать попользоваться другому, раз уж нашелся клиент на такое фуфло.

Как ни странно, после этого ей действительно стало немного легче – совсем чуть-чуть, но всё же. Вот, например, вчера она получила задание. Обретение зависимости сопровождалось незнакомыми ощущениями; Лада уже и забыла, когда в последний раз с ней случалось подобное – наверное, в школе. И появилась дохленькая надежда, что теперь кто-то будет решать за нее, думать за нее, выбирать за нее, растягивать и сжимать ее время – а ей останется только слепо подчиняться и действовать, выполняя чужие приказы, – желательно без единой мысли в голове, без воспоминаний вроде сегодняшнего, без сожалений о чем-либо и без жалости к себе.

* * *

Церковь была электрифицирована куда лучше, чем, например, ее дом на берегу озера Лаго-Маджоре (там, в Швейцарии, несколькими годами раньше ей казалось, что поиграть в старину будет забавно). И, самое главное, скрытая проводка осталась нетронутой.

В одноэтажном строении на задах церковного двора Лада обнаружила действующий душ с автономным водоснабжением. Смыв пот тяжелой ночи, она почувствовала себя немного бодрее, хотя дождевая вода имела легкий запашок.

На обратном пути она заметила крест в зарослях, почти полностью утаивших могилу какого-то иерарха. Раздвинув ветки, Лада прочла надпись на замшелом могильном камне:

Мы погреблись с Ним крещением в смерть,

дабы, как Христос воскрес из мертвых славою Отца,

так и нам ходить в обновленной жизни[1].

Она задумалась, как будет ходить еще в этой жизни, – до отеля путь неблизкий, а таксистов что-то не видно. Ничего, как-нибудь доползет…

Лада поднялась на балкон и заварила травяной чай. Выпила его стоя возле перил, наблюдая все оттенки утреннего тумана – от лилового до седого, – пока тот не растворился без следа. Если не считать птиц, город выглядел безусловно и окончательно мертвым. И зачем только они, собравшиеся здесь жалкие клоуны, пытались оживить его своим присутствием?

Лада сунула руку под халат и осторожно потрогала свое тело. В нескольких местах вяло шевелилась боль – вполне терпимая по сравнению с той, что одолевала ночью. Кожа казалась бумажной, выпирали ребра, а такую грудь она носила, по ощущениям, лет в пятнадцать. Это была легкость гербария, в которой уже угадывалась летучесть пепла…

Пора. Она надела джинсы, рубашку, туфли на низком каблуке. Всё дорогое, добротное, немного свободное – вот что значит сделано в свободном мире… Лада взяла небольшую, но вместительную кожаную сумку, в которую положила лекарства, полулитровую пластиковую бутылку с водой, плитку черного шоколада, пачку сигарет, зажигалку, цифровой диктофон, набор отмычек, изготовленных одним из лучших мастеров своего дела, швейцарский складной нож, фонендоскоп и катушку скотча.

Она привезла с собой еще кое-что, с чем не хотелось бы расставаться преждевременно. Судя по заданию, которое она получила, опасалась она не зря. Побродив по церкви, Лада не нашла подходящего места для хранения багажа и в конце концов спрятала дорожную сумку в кустах за могильным камнем иерарха.

* * *

Первые полчаса пути показались ей сносными. Но потом она лишилась сил так стремительно, как будто преодолела километров двадцать и этот промежуток начисто стерся из памяти. Пару сотен метров Лада тащилась, стиснув зубы, пока всё не поплыло перед глазами и она не поняла, что вот-вот рухнет на асфальт.

Она действительно не запомнила, как добралась до ближайшей скамейки, и начала снова осознавать себя лишь тогда, когда почувствовала, что кто-то брызгает ей водой в лицо. Она вслепую взяла бутылку из чьей-то руки, сделала пару глотков, поняла, что кто-то рылся у нее в сумке, и, возмущенная этим, окончательно пришла в себя.

В ее прояснившемся, но всё еще слегка размытом по краям поле зрения нарисовался старый хиппи – квадратный метр вытертой до невозможной ветхости джинсы и черная футболка с белой надписью «Иисус тоже любит это дело». Буква «д» была зачеркнута, и поверх намалевана жирная красная «т». Он стоял перед ней, внимательно смотрел на нее и теребил седую бороду. Был он не босиком, а в тяжелых тупоносых ботинках – видимо, с поправкой на страну.

Она постаралась улыбнуться (как-никак он оказывал ей помощь):

– Спасибо, я в порядке.

Он медленно кивнул, явно сомневаясь в том, что она в порядке. Да и сама Лада, честно говоря, испытывала почти неодолимое желание лечь. Но это было не в ее правилах, ведь она уже ввязалась в игру.

Видя, что она по крайней мере не свалится со скамейки в ближайшие пять минут, он уселся с нею рядом. Она почуяла запах немытого тела, однако это не вызвало у нее отвращения. Может, дело было в изменившейся самооценке – к тому времени она уже остро осознавала собственную ущербность. А может, причина была в чем-то неуловимом, что передавалось сродни запаху и не подчинялось никакой логике, даже женской.

– Сколько они тебе давали? – спросил старый хиппи.

Вопрос не нуждался в уточнении. Зачем говорить «гребаные врачи»? «Они» – хорошая замена. Он произнес это так, словно был совершенно уверен, что она его поймет правильно. И она действительно поняла сразу; более того, она вдруг почувствовала своим больным нутром, что ему известно многое, даже то, чего никогда не было и не будет сказано вслух. Вопрос, откуда известно, был не таким уж существенным. Может, Елизавета растрепала, но это казалось маловероятным и не объясняло «утечку» сведений, которых Лада не сообщала никому.

– Три месяца.

– Больше, – сказал он. – Ты продержишься дольше. Они кое-чего не учли.

С его стороны это явно не было попыткой сказать что-нибудь вдохновляющее.

– Как вас зовут?

– Параход, мне так привычнее. Можешь на «ты».

– Пароход?

– Па-ра-ход. Через «а».

– Поняла. Вроде как «парапсихолог».

Он пожал плечами, мол, обсуждать тут нечего.

– Идти сможешь?

– Смогу.

– Вряд ли, я же чую. Дай-ка…

Он положил руку ей на грудь таким естественным жестом, будто собирался приласкать любимую кошку.

В первое мгновение Лада подалась назад, но этому помешала спинка скамейки, а в следующую секунду у нее на губах засохло готовое сорваться матерное словечко. Дело было в ошеломительной быстроте, с которой ей передалось облегчение, как будто этот Параход взвалил на себя часть ее тяжести. Не снял, нет – она и не надеялась на невозможное, – но к ней вдруг пришло понимание, установившееся без единого слова и едва ли не более важное, чем преодоление боли. Впервые на ее памяти в мужском прикосновении не было ничего сексуального. А если и было, то ровно в такой степени, в какой она сама еще считала себя женщиной, способной нравиться и вызывать желание… или отвращение – если бы ей вдруг взбрело в голову снять одежду перед мужчиной.

Часть скопившейся внутри нее черноты, подобно отравленному соку, всасывалась в его руку, совершала круг обращения, проходя через его нервы, кишки, кровеносные сосуды, мозг, сердце и еще один, главный фильтр, который невозможно было бы обнаружить ни при каком, сколь угодно тщательном, вскрытии. Затем чернота возвращалась – неминуемо возвращалась, потому что это была ее чернота; нельзя было отдать ее другому даже в том случае, если бы этот другой проявил готовность к экстатическому самопожертвованию (а Параход ничего подобного делать, конечно, не собирался, да и был не способен), – но концентрация медленной смерти в этой зловещей субстанции была намного ниже первоначальной. Разреженная и разбавленная какой-то безвкусной водицей, каким-то безразличным к существованию элементом, субстанция текла в ее жилах подобно остывшей крови, и теперь не так страшно было умирать, ждать смерти… и гораздо проще смириться с постоянной болью.

Когда очередной цикл завершился (вероятно, фильтр забился до отказа), Параход отнял руку. Его лицо посерело и покрылось бисером холодного грязного пота. Лада повернула голову, чтобы посмотреть на него, – сейчас рядом с ней сидел человек лет на десять старше того, который всего пять минут назад спросил, сколько времени ей давали.

Он улыбнулся, и морщины возле глаз стали глубже.

– Теперь сможешь. – Голос Парахода звучал сипло, и она протянула ему бутылку с водой.

Он сделал глоток, и тут его словно ударили в солнечное сплетение. Спазм был таким сильным, что он не смог бы соблюсти приличия, даже если бы захотел.

Его скрутило и одновременно вывернуло; вода из глотки выплеснулась на асфальт. Прежде чем лужа сделалась просто темным пятном, Лада успела заметить, что жидкость была грязно-коричневого цвета. Как моча с кровью. Только хуже.

Параход отдышался и только после этого сумел нормально напиться.

– Спасибо… – начала она благодарить, посчитав момент подходящим, но он покачал головой. Говорить он всё еще мог с трудом, и его речь звучала отрывисто:

– Да не за что… Тут благотворительностью и не пахнет. Назовем это сделкой. Когда-нибудь сочтемся… и я, кажется, знаю когда.

– Ладно. Так даже проще.

– Вот именно. В твоем положении лучше не усложнять.

Его прямота, как и раньше, могла показаться жестокой, но не Ладе. Предрассудки, ложь во благо, лицемерное сочувствие, желание казаться лучше или хуже, вообще желание казаться – всё это было настолько несущественным, что рядом с Параходом она чувствовала себя почти так же свободно, как в одиночестве. Дьявольски странное ощущение. Ничего общего с дружбой, любовью или хотя бы симпатией. Но и это уже не имело особого значения – Лада действительно не могла позволить себе роскошь что-либо усложнять.

– Ну, мне пора. – Она встала и убедилась, что достаточно устойчиво держится на ногах, а мир не делает попыток превратиться в карусель. – Тебе не нужно в отель?

– В отель? Нет. – Он всё еще выглядел преждевременно состарившимся. – У меня другое задание.

24. Соня рассматривает картины

Она озадаченно рассматривала картины, найденные ею в просторной и очень светлой мастерской на втором этаже особняка. Собственно, картин было две, и они, в отличие от других, вставленных в рамы и развешенных по всему дому, оказались незаконченными. Художник явно не пользовался популярностью даже среди мародеров. Правда, был и другой вариант: он мог остаться здесь после исхода, продолжать творить «для души» и умереть от нескольких причин на выбор – старость, болезнь, «неприемлемые воздействия»… При мысли о том, что где-нибудь в доме или поблизости может находиться мертвец, Соня поежилась. Она не боялась мертвецов (обычно ей делали гадости живые); так действовало на нее одиночество – можно сказать, изоляция.

Незаконченность этих двух полотен выражалась скорее в отсутствии рам и лакового слоя, нежели в самой живописи. А вот отсутствие рта у мужчины, изображенного на портрете (возможно, автопортрете), нельзя было, на взгляд дилетанта, к каковым Соня относила и себя, считать признаком незаконченности: даже дилетанту ясно, что никто не дописывает рот отдельно и после всего остального, тем более что «остальное» было прописано в высшей степени тщательно, с чрезмерным педантизмом любителя, взявшего кисти в руки слишком поздно, чтобы обрести подлинную легкость. При этом не скажешь, что рот замалеван; она специально присмотрелась – тот же характер мазка, те же цветовые отношения. В общем, портрет генетического урода, неизвестно как дотянувшего до зрелого возраста. Может (фантазировала Соня), его питали через трубочку, вставленную непосредственно в горло. Она даже опустила взгляд на шею бедняги, потом все-таки заставила себя улыбнуться. Да, подруга, с такими мыслями ты скоро дойдешь до ручки…

А если посмотреть с другой стороны (не на подрамник, нет): метафора существования в принципиальной изоляции, непонятости (вот и она не поняла), некоммуникабельности, тотального отчуждения, врожденной немоты, бесполезности любых и всяких слов, невозможности выразить происходящее, молчаливое послание миру – «мне нельзя говорить». Соня еще много чего могла приплести по этому поводу (такова была ее профессия – плести кружева словес, невзирая на их философическую бесполезность), но, как ни крути, лицо без рта производило угнетающее впечатление.

Назад Дальше