Задержи дыхание (сборник) - Анна Малышева 5 стр.


Но дед кое-что замечал. Вероятно, для него с самого начала было очевидно, что на этот раз родовое проклятье досталось младшему Валленштейну. Иногда он останавливал на маленьком Христиане долгий пытливый взгляд и вздыхал: «У тебя глаза моего брата. Никогда нельзя было понять, видит ли он тебя… Будто спит наяву…» Но дед, как понимает теперь Христиан, говорил не все до конца. Унаследуй внук глаза лишь его старшего брата, это бы полбеды. Но у Христиана были также глаза тети Марии. Большие, серо-голубые, лишенные выражения, широко раскрытые, как у сомнамбулы, бродящей по краю крыши.

Христиан с коротким стоном поднимается с пола. Его догоняет и уничтожает эта последняя догадка. У него глаза безумной тетки, всегда были ее глаза, и все это видели и понимали! Лишь он сам, столько лет ухаживая за этим заживо гниющим телом, распростертым сейчас перед ним в старом кресле, не замечал этого сходства и ничего не понимал. Он хочет разбудить спящую женщину и заглянуть ей в глаза, чтобы окончательно удостовериться в губительной истине, но тетка, обычно просыпающаяся от легкого толчка в плечо, на этот раз не откликается. Она лежит, безжизненно обмякнув, будто растекшись по спинке и по сиденью кресла. Голова свешена набок, щека прижата к жирному плечу. В уголках оттопыренных серых губ блестит жемчужная слюна. Под веками виднеются молочные полоски закатившихся белков. Христиан делает еще одну попытку растолкать ее и отступает на шаг, внезапно осознав невероятное. Тетя Мария мертва.

Он стоит неподвижно, силясь что-то сказать и страшась услышать свой голос в этой гнетущей звенящей тишине. В высоко прорезанном окошке черно, давно наступила ночь, похожая на ту смерть, которая снилась отцу и, наверное, его сестре. Христиан отступает еще на шаг и спотыкается о свой раскрытый чемодан. И тут его осеняет мысль, что больше над ним не тяготеет никакая клятва. Он сдержал слово, данное матери и деду, и заботился о тетке до самой ее смерти. Теперь он может по-настоящему уехать! Но это надо сделать немедленно, пока грезы снова не завладели его проснувшимся сознанием и призраки не утащили его в темный омут, из которого он, может быть, уже никогда не вынырнет. Приходил ли он в себя раньше? Быть может, каждый раз, вернувшись из больницы, он обнаруживал себя в этом разоренном пустом доме? Так взрослый человек, найдя на чердаке родительского дома игрушку, спрятанную им в детстве, смотрит на нее, узнавая и не узнавая. Ореол чуда, окутывавший ее, исчез, и все, что он держит в руках, – это пыль, прах, горсть обломков. Христиан не помнит этих прозрений, однако острый ужас откровения, который он испытывает сейчас, определенно ему уже знаком. Но, даже если он и вырывался несколько раз из своих грез, разве мог он убежать от данного слова?

Теперь он свободен.

Христиан опускается на колени и снова упаковывает разобранный было чемодан. Он спешит, будто тетка может ожить и удержать его или отец вдруг войдет в комнату и строго спросит: «Куда это ты, на ночь глядя?» Вещи валятся у него из рук, он комкает их кое-как и защелкивает латунные замки, позеленевшие от старости. Напоследок он хочет погасить свет, но тут же отдергивает пальцы от выключателя. Слишком твердо он выучил правило – не оставлять тетю Марию в темноте. И когда он выходит в переулок, светящееся окошко землянки провожает его пристальным взглядом, будто навсегда прощаясь.

Его некому остановить, в переулке пусто, соседские калитки заперты. Он сворачивает на улицу, освещенную фонарями, и идет в зыбкой тени старых тополей, вдыхая карамельный запах развернувшихся почек. Из оврага тянет сыростью, вдалеке, на болотах, пробуют голоса лягушки. До его слуха доносится мерный шум проходящего под мостом поезда. Христиан решает, что пойдет сразу на вокзал, а завтра вечером сядет на поезд, идущий в Москву. До того побудет в зале ожидания, под знакомой фреской. Зал ожидания для того и создан, чтобы в нем ждать. Ничего невозможного, да, ничего невозможного.

Он двигается почти вслепую, идет на шум поезда, который действует на него успокаивающе, как голос старого друга, сторонится редких фонарей, чтобы не попасть в круг света, замирает в тени домов и деревьев, завидев поздних прохожих. Христиан боится, что его узнают, остановят, начнут расспрашивать. Он выплатил все долги и не хочет ни с кем прощаться. Ему приходит в голову, что теперь он единственный Валленштейн в этом городе. Так же когда-то единственным был здесь его дед, прибывший в арестантской теплушке из Вильнюса с этим самым чемоданом, который сейчас болтается у него в руке. Значит, делает вывод Христиан, именно сейчас у него должно все получиться.


Он идет недолго и вскоре обнаруживает себя на мосту, освещенном оранжевыми фонарями. Христиан подходит к перилам и смотрит вниз, на ряды ртутно поблескивающих рельсов, затем переводит взгляд вдаль, находит здание вокзала, перрон, состав на первом пути. Зачем он поднялся на мост? Христиан не помнит этого момента. Наверное, он решил в последний раз взглянуть на город отсюда, с высоты. Ему некуда спешить, он не опаздывает на поезд, впереди вся ночь и весь следующий день. Его никто не может остановить. Его наполняет небывалое, сладостное чувство свободы, еще никогда не испытанное – ведь даже в своих грезах он не был свободным. На станции женский голос громко и неразборчиво объявляет что-то по селектору. Мост слабо содрогается, под него медленно въезжает тяжелый длинный товарняк.

И вдруг все меняется. Неуловимо, но недвусмысленно. И Христиан, с отсутствующей улыбкой глядевший на перронные фонари и ползущий внизу поезд, внезапно понимает, что отлично помнит лица своих дочерей, Анны и Марии. Вслед за ними из тьмы, наполненной еще неявными образами, проступает лицо жены. И тут же он видит окраинную московскую улицу, на которой живет уже много лет, тополя на обочинах дороги, по которой он ездит на завод, проходную, свой шкафчик в раздевалке, заводской двор, где он съедает прихваченные из дома бутерброды, чтобы не тратиться на столовую, все его лужи и трещины в его асфальте, сквозь которые прорастают пучки чахлой травы…

Христиан впивается одной рукой в чугунные перила моста, другой сжимает ручку чемодана. Он пытается схватиться за все, чтобы удержаться от очередного падения в мир призраков, пагубную ловушку, где от него не требуется никаких действий, где все уже свершено и решено, а то, что ненужно и неудобно, – отодвинуто в область воспоминаний и сильно приукрашено. Он упорно твердит про себя, что стоит на середине федоровского моста, что слева от него школа, а справа тюрьма, впереди вокзал, с которого он завтра должен отбыть на московском поезде… Но память-предательница твердит другое – что все это он видит лишь в мечтах, слишком глубоко задумавшись, слишком, как всегда, Христиан…

Он не сражается с призраками еще и одной минуты, а уже терпит оглушительное поражение. И вот уже в этой реальности повсюду дыры, прорехи, белые пятна, а та, другая, становится все более плотной и действительной. И он уже готов поверить, что задержался после смены, остановился помечтать на мосту, провожая взглядом уезжающие из Москвы поезда, потому что поезда всегда завораживали его своей способностью существовать одновременно здесь и там, в одном городе и в другом, везде и нигде, никому не принадлежа и завися лишь от расписания. Он все еще сжимает перила моста, но это уже другой мост, и огни вокзала вдали освещают уже другую платформу. Он еще помнит, смутно, как помнят сумбурный сон, что тетя Мария умерла, что завтра вечером он хотел сесть на поезд и уехать… Но эти воспоминания, как рука приснившегося утраченного друга. Вот ты держал ее только что, сжимая так крепко, что казалось, ни одна сила в мире не сможет разжать твоих пальцев, и вот ее уже нет, осталось только ощущение, будто мгновенье назад ты что-то осязал.

И внезапно Христиан понимает, что он должен сделать, чтобы разрушить этот обман, паразитирующий в его сознании много лет подряд. Решение так просто, возможно, он уже когда-то его принимал, но не успел осуществить или вспомнил о данном слове – заботиться о тете Марии до самой ее смерти. Но сегодня цепь, державшая его, оборвана.

Внизу все еще ползет товарняк, со станции доносятся раскаты женского голоса, вещающего по селектору. Христиан наваливается животом на перила, перекидывает через них сперва одну ногу, потом, не отпуская перил, другую. И, прежде чем ручка чемодана становится мокрой от внезапно вспотевшей ладони, его тело срывается вниз, туда, где в темноте грохочут катящиеся цистерны, измазанные мазутом и нефтью.


Христиан упал ничком на гравий между путями, а отлетевший в сторону чемодан ударился о рельсы. Крышка, державшаяся на честном слове, отскочила в ров, наполненный дождевой водой, тянущийся под опорами моста и переходящий в овраг, отделяющий предместье от города. К утру, медленно дрейфуя вдоль его склонов, заросших камышами и болиголовом, она достигла откоса, над которым виднелся ряд вросших в почву белых землянок, и запуталась в длинных прядях водорослей, похожих на русалочьи косы. Днем спустившиеся в овраг дети нашли крышку и, обрадовавшись новой игрушке, соорудили из нее плот. Они погнали его дальше, вниз по ручью, подталкивая палками и подбадривая криками.

– Давай, «Валленштейн»! Плыви, «Валленштейн»! – кричали они, в простоте душевной присвоив кораблю звучное имя, которое прочли на внутренней стороне крышки.

Эти буквы, некогда крупно выписанные химическим карандашом, им едва удалось разобрать, так как за ночь фанера успела основательно подмокнуть. К вечеру от букв осталось лишь чернильное пятно. А когда на следующее утро подсушенный на берегу корабль снова отправился в плавание, он уже носил другое имя. Прежнее оказалось слишком трудным, и все его забыли.

Майя

Майя снова открыла сумку и порылась в ней в поисках носового платка, хотя то же самое делала несколько минут назад и ничего не нашла. Она задыхалась от духоты, на лбу и шее выступила испарина, тонкая ткань платья прилипла к позвоночнику. Можно было покинуть здание, но дожидаться снаружи, в чахлом липовом скверике, сникшем от зноя, казалось еще хуже. Когда девушка переступила порог института, у нее на несколько минут появилось ощущение приятной прохлады, исходившей от старых каменных стен… Потом оно исчезло, и Майя опять стала мучиться от жары, немыслимой, невероятной для последних дней московской весны.

«На улицу не вернусь!» – решила она, расхаживая по длинному коридору с высоким стрельчатым потолком. Справа и слева располагались двери, ведущие в аудитории. Если остановиться и прислушаться, за дубовыми створками можно различить голоса лекторов. В одной из аудиторий сидит Александр, и если бы он знал, что она уже приехала, то уж, конечно, нашел бы повод уйти с лекции пораньше. «Если он не появится в ближайшие полчаса, по пути на дачу нас ждет огромная пробка – от центра города до МКАДа и дальше…»

Майя начинала сердиться на жениха, хотя его вины в том, что ей приходилось глотать кислый, прокуренный воздух институтских коридоров, не было никакой. Это она приехала раньше условленного времени и теперь слонялась под закрытыми дверями, прислушиваясь к обрывкам лекций и пытаясь что-нибудь разглядеть там, где между створками была хоть малейшая щель.

В конце коридора было узкое окно с давно немытыми стеклами, радужными от старости. Майя подошла и подергала ручку, надеясь устроить сквозняк, но щели между створкой и рамой оказались закрашены желтоватой масляной краской, и окно не поддалось ее усилиям. Она с досадой присела на растрескавшийся мраморный подоконник. У нее разболелась голова, хотелось пить, а бутылочка с водой, которую Майя принесла в сумке, давно опустела. Девушка закрыла глаза, пытаясь во всех подробностях представить дачу родителей Александра. Но вместо маленького деревянного домика, увитого плющом, вместо старых яблонь и вишен, стоявших теперь, должно быть, в цвету, она увидела лишь чудовищно забитое машинами четырехрядное шоссе, и где-то в этом смрадном месиве из плавящегося асфальта и раскаленной стали – машину своего жениха, маленький черный «Опель».

Собственно, машина принадлежала им на равных основаниях. Год назад они заплатили за нее пополам, и это, как считала Майя, был их первый шаг от простого сожительства к будущей семье. Именно тогда они негласно заключили соглашение, суть которого состояла в том, что отныне все у них будет общее. Свадьбу назначили на конец июня, и хотя Майя сама выбрала дату, это событие все еще казалось ей призрачным, не совсем реальным.

Она бы вовсе предпочла обойтись без свадебной церемонии, если бы не родня – и собственная, и со стороны жениха. Родственники настойчиво требовали соблюдения всех условностей и выложили немалую сумму на костюмы молодых, аренду автомобилей, ресторана, помпезный торт и прочие расходы, связанные с торжеством. Александр пожимал плечами и смеялся: «Это так важно для стариков, почему не сделать им приятное?» В конце концов Майя сдалась и поставила только одно условие, идущее вразрез с традициями.

«Красное платье!»

Майя откинула голову и прижалась виском к косяку, пытаясь украсть у каменной кладки хотя бы немного прохлады. «Платье цвета огня, из невесомого шелка, воздушное, похожее на цветок мака. Красное!» К ее желанию отнеслись, как к чудачеству, но платье было сшито такое, как она хотела. Последняя примерка состоялась только что, и теперь легкий хрустящий пакет, похожий на большое письмо, высовывался из расстегнутой сумки. Майя, снова нарушая обычай, решила примерить его для Александра, как только они приедут на дачу.

«А, в общем, свадьба совершенно ни к чему! – в сотый раз сказала себе девушка, созерцая багровые тени, плавающие под закрытыми веками. Духота действовала на нее усыпляюще. – Мы три года встречаемся, и два из них близки… А теперь устраиваем представление – зачем, для кого?» Только себе самой она решалась признаться, что боится грядущей свадьбы. Майя вспоминала многочисленные случаи, когда отношения пары разлаживались после регистрации брака. Вдруг и для них это будет началом конца?

Внезапно дверь, ближняя к ней, заскрипела и слегка приоткрылась от сквозняка – видимо, в аудитории открыли окно. Сквозь образовавшуюся щель ясно донесся голос лектора, до этого бессвязно бубнивший. Неожиданно девушка услышала свое имя, произнесенное громко, отчетливо, так, что в этом не могло быть сомнений.

– Майя!

Она инстинктивно спрыгнула с подоконника, но тут же поняла, что ошиблась, лектор вовсе не позвал ее по имени, а имел в виду нечто иное. Прислушавшись, Майя догадалась, что в аудитории читают лекцию, посвященную буддизму. Именно история религий стояла последней в сегодняшнем расписании Александра.

– Понятие «майя», с санскрита «призрак, иллюзия», выражает отношение брахманского сообщества к обманчивости и нереальности жизни. От иллюзорности жизни проистекает страдание, неизбежно сопровождающее всякое телесное существование. Как только дух, рождаясь, приобретает телесность, он соединяется со страданием. Смерть, являющаяся освободительницей из этого состояния, изображается обыкновенно как радостное чувство достижения абсолюта и бессмертия. – И, откашлявшись, лектор добавил слегка ослабшим голосом, в котором слышалась улыбка: – Однако подобное толкование еще не исчерпывает всей идеи смерти. Брахманские мудрецы говорили о ней мало и неохотно, сходясь лишь в одном – после смерти нет более сознания, так как умерший сделался «всем», и вне его больше нет ничего, что он мог бы осознавать… У вас вопрос?

Назад Дальше