Реквием по Наоману - Эфраим Баух 4 стр.


– Я не хочу туда.

По мнению врача, в Палестине нет специалистов по этой болезни и лучше оставить его здесь, пока не наступит улучшение и он вернется домой по собственной воле. Ночью отвез его отец в больницу, поместил его в отдельную палату и оставался с ним всю ночь. К утру услышал тихое завывание с постели сына. Он бросился к нему и прошептал:

– Нааман, ну скажи мне, что за зло я тебе сделал? Кто, кто это сделал тебе?

Но, кажется, Нааман завывал со сна. Он не открыл глаза и никак не отозвался.

Через несколько дней Эфраим добрался поездом до Марселя, ступил на корабль и вернулся домой, к своим цитрусовым плантациям.

10

И было Эфраиму Абрамсону по возвращению из Европы сорок семь лет, и он сдержал клятву: больше ноги его не было за пределами Эрец-Исраэль до дня смерти, через сорок три года.

Вернувшись, он отчитался о поездке в союзе владельцев цитрусовых плантаций, и, несмотря на сплошную цепь успехов и достижений, крестьяне были удивлены тому, что не было на его лице и следа улыбки, и все говорилось с угрюмым и замкнутым выражением лица, которое таким и осталось на всю оставшуюся жизнь.

Дома встретил сообщение о свадьбе Сарры и Аминадава сердитым молчанием, и молодые были сильно удивлены тем, что не сказал ни слова и вообще не проявил к случившемуся никакого интереса. Они даже как-то немного обиделись на это. Конечно же, Аминадав испытывал боязнь перед отчимом, но не было в жизни его случая, как говорится, согрешить перед ним, поссориться, а затем наслаждаться примирением. Учитывая всю необычность женитьбы на Сарре, он ожидал, что отчим будет метать громы и молнии, а затем они помирятся, и таким образом Аминадав узнает, насколько Эфраим его любит. Но все эти ожидания пошли прахом.

– Сарра родит дома, – сказал он Ривке ночью в их комнате, – но после этого я дам им деньги, пусть найдут сами себе место и создадут дом по их разумению.

Ривка не возразила. Она не могла требовать от Эфраима дважды из-за нее позориться перед жителями мошава, и к тому же была убеждена, что ответственность за поведение Аминадава лежит на ее плечах. Для него и так достаточно было решиться взять ее в жены и пойти против комитета мошава.

За год до начала Первой мировой родила Сарра первенца и дали ему имя Овед.

– Все мы земледельцы, работники земли, – сказал Эфраим.

Через полгода молодые переехали жить в Тель-Авив, и там Аминадав открыл фабрику по производству кирпичей и строительных блоков, на которой трудился сам с еще двумя рабочими. Сарра вела дела с подрядчиками и строителями. В свою квартиру на бульваре Ротшильда взяли они ученицу гимназии «Герцлия», которая после учебы следила за ребенком, убирала и варила, а Сарра сидела над счетами с подрядчиками и строителями, а затем ходила на стройки собирать долги и набирать заказы.

Через год Сарра родила еще одного сына, и дали ему имя Эликум, а еще через несколько месяцев грянула Первая мировая война, прекратилось строительство в Тель-Авиве, и фабрика закрылась.

Настали годы скорби, голода, изгнаний, годы, которые стираются из книги жизни. Прекратилась торговля цитрусовыми. Саранча 1913 года оголила плантации, и крестьяне обнищали до такой степени, что в домах не было и куска хлеба.

Через месяц после начала войны пришло Эфраиму письмо из Франции вместе с грудой писем о торговых сделках и делах Союза, и в нем писалось, что Нааман покончил с собой.

Эфраим Абрамсон держал письмо, еще и еще раз перечитывая его, закрывая глаза и говоря про себя: оба умерли, и сын, и мать. Они пишут, что и мать умерла. Нет сомнения, что именно это они хотят мне сообщить.

Он не рассказал Ривке про письмо из Парижа, пошел на плантацию, которая лишь год назад ломилась от плодов, а теперь была пустынна и сожжена, и ветви кололи каждого, кто к ним приближался. Он кружился между обнаженными стволами, грозил кому-то кулаком, носком ботинка сбивал сухие комья земли, бормотал обрывки строк из Священного писания, уже выветривающиеся из памяти – «Страна отдана злодею…», «Да сгинет день, в который я родился… Да станет день тьмою… Да поглотит мрак эту ночь…», наконец сел на землю, порвал рубаху, теребил отставшую от ствола кору дерева и кричал: «Вырвать, вырвать с корнем, ко всем чертям… На что и для кого я потратил дни свои, кровь свою и пот? Кто мне здесь и что мне здесь? Сын мой Нааман, любимый мой Нааман, почему я позволил тебе оставить отчий дом? Зачем я взял тебя в эти проклятые страны? Сирота моя, юноша, играющий на фортепьяно, саженец слабый и нежный, это я убил тебя, я убийца, я, президент Союза владельцев плантаций… Как я прятался за этим отвратительным «почетом и уважением»… Сумасшедший, дурак несчастный, почему я не хотел верить в то, что Белла выбрала смерть. Ей лучше было умереть, чем жить со мной. Где были мои глаза, мое сердце, когда я видел ее блуждающей по дому, как привидение? Дом я ей дал, плантации насадил для нее… Но она всего этого не хотела. Мелодии были у нее в голове, и к ним она жаждала вернуться… Это я, грубая скотина, конь, впряженный в телегу, ходил по кругу и ничего не видел по сторонам, и сердце мое было закрыто, как пустая бочка… Мне было важно пожать руку доктора Вейцмана, одеваться в черное, пустомеле, одержимому страстью суеты, бегущему в места, где никто тебя не знает. Кто простит мне, кто скажет мне: гнусная ты сволочь? А вы, которых уже нет, любимые мои, единственные мои, для чего мне жизнь без вас?»

Упал Эфраим лицом в прах между пнями, пока не напал на него сон. И сидел там, во сне, за столом заседания Союза владельцев цитрусовых плантаций, и вдруг вспомнил, что дети не накрыты, и могут простудиться, вышел из зала заседаний, пересек коридор и вошел в детскую спальню, стоял на пороге. Волна великого счастья затопила его душу и он сказал про себя: вот, твой дом полная чаша, полны закрома зерном, не во всем ли тебе благословение?

Детская была окутана сумраком, и он пытался услышать мягкое дыхание, витающее над детьми. Тут вспомнил, что пришел-то накрыть детей, приблизился к постели, увидел, что она пуста, закричал в ужасе и проснулся.

Подняв лицо от земли, перевернулся на спину, увидел небо и звезды, услышал голоса ночных зверушек. Он помнил свой сон, подумал: «Если бы пустая детская была полна детьми, а полный людьми зал заседаний был пустым, какой бы прекрасной могла быть жизнь». Лицо его скривилось, он выплюнул песок, застрявший в зубах, продолжал отплевываться, затем встал на ноги. «В конюшню, – сказал он себе, – место лошади в конюшне. Иди жевать сено, скотина».

11

Жители Тель-Авива были изгнаны турками на север, и Сарра с Аминадавом и двумя детьми Оведом и Эликумом приехали на телеге со всеми пожитками и поставили свой шатер рядом с мошавом, откуда пришла сестра Эфраима. Местные жители показали им ее дом, в котором умерли ее муж и трое детей.

В южном мошаве колебались, куда двинуться, пока не разбрелись кто куда, на север, на юг, в английский лагерь в Египте. Эфраим, Ривка и маленький их сын Герцль уехали в Египет и там прожили четыре года.

В Египте Эфраим встретил посланцев барона Де-Манше и с их помощью нашел работу подрядчика в Александрии, снял небольшую комнатку для семьи, а Ривка стала поварихой в еврейском ресторане около порта.

Военные дела касались сердца Эфраима лишь в той степени, с которой влияли на положение в Эрец-Исраэль. И все это он находил у господина Алекса, который нередко наведывался в Каир и брал с собой Эфраима, и там узнавал последние новости, чтобы хоть немного оживить душу. Возвращаясь из Каира, за ужином приказывал Ривке опустить шторы, а Герцлю – слушать и держать язык за зубами. Секретов было много, и были они нелегки. Группа евреев в Зихрон-Яакове шпионит в пользу англичан, ибо англичане будут властвовать в Эрец-Исраэль после окончания войны. Группа эта в общем-то истинные крестьяне, сыновья земледельцев и виноделов, любовь к земле заполняет их сердца и они готовы пожертвовать жизнью во имя родины. Но против них ополчаются рабочие из разных коммун, сотрудничающие из страха с турками, вздрагивающие при падении каждого листика с дерева и мешающие шпионам в их деле. Уже был случай, когда они выдали героя «Нили» преследующим его туркам, и те расстреляли его в Стамбуле.

– Запомните, что я вам говорю, – шептал Эфраим на ухо жене Ривке и сыну Герцлю, – огонь вырвется из дел этих и выжжет наш ишув, съест его на много поколений. Сыновья земледельцев не простят рабочим, а те будут ненавидеть этих сыновей крестьян, когда поймут, что те были изначально правы. Евреи крепки памятью: то, чего они не простили Амалеку после тысяч лет, они естественно не простят один другому через считанные годы.

– Ну прямо так уж, – говорила Ривка, – все забудется, как только война кончится, таковы пути мира.

– Женщина! – сердито говорил Эфраим. – Плохо ты знаешь свой народ. Эта война просто детская игра в сравнении с войной, которая разразится между евреями в дни мира.

Ривка замолкает, Герцль молча слушает, и когда отец завершает свой монолог, спрашивает:

– Отец, хочешь, я присоединюсь к шпионам?

– А ты вообще иди на свое место, – приказывает ему Эфраим.

– Вырастешь, станешь мужчиной, хватит и на тебя всяких авантюр. Так что не беспокойся.

И Абрамсоны возвращались к своим повседневным делам, ожидая завершения войны, время от времени выслушивая новости, которые отец привозил из Каира. И между этими ночными разговорами жизнь их текла мерно и мирно, несмотря на то, что вокруг мир горел огнем. Они жили и вели себя, как их отцы и праотцы вот уже тысячи лет: не обращая внимания на шум и балаган, который устраивали народы вокруг. Сердца их, как и праотцев, направлены были к единому центру, скрытому в глубине, и притягивались единственным местом, раскинувшимся по берегам Иордана. От степей Украины Иордан был далек. Но совсем близок от Александрии.

И было Герцлю семнадцать, когда он сошел с отцом и матерью в Александрию. Большую часть дня он занимался в колледже, где быстро выучил английский и французский, а по вечерам встречался с друзьями из сынков богатых евреев. Отец и мать баловали его, и он одевался не хуже дружков, и в кармане были деньги, и, естественно, настроение было приподнятым.

Друзья преподали ему уроки большого города, и вскоре он стал их вожаком и лидером. Ходили компанией к итальянским проституткам, курили сигареты с ароматными наркотиками. Отрастив себе усы, он так их никогда не сбривал, и до дня кончины, в возрасте семидесяти семи, они украшали его верхнюю губу.

С юности консервативно относился к одежде: всегда носил тщательно отглаженный воротничок, рубахи с манжетами, цвет которых подбирал к галстуку, и опять же был этому верен всю жизнь, холостяк, покупавший любовь за деньга, чтобы не быть обязанным никому, ни мужчине, ни женщине.

И так как молодость свою он провел в чужеземной стране, пристал к нему этакий запах отдаленности и чужеземья, странный-иностранный, и он старался этот запах сохранять и лелеять всю свою жизнь.

Эфраим с нетерпением ждал окончания войны, чтоб вернуться к своим цитрусовым садам и дому, и Ривка разделяла его нетерпение, работая споро, но в напряжении ожидания. Только Герцль вел себя так, словно ничего не изменится в его повседневной жизни и не ждет его никакая дальняя дорога. Словно бы здесь родился и останется навсегда. Молод был, и молодость эту сохранит в течение жизни благодаря своему консервативному характеру.

Со временем отдалился от еврейских дружков и нашел себе компанию среди итальянцев, греков и арабов. Война кончилась, и он мог бы легко ассимилироваться среди всего этого разноязычного вавилонского столпотворения Александрии, из порта которой многие нашли путь через Средиземное море, чтобы на всю жизнь осесть в разных местах Европы.

Но война, заставившая Абрамсонов покинуть Эрец-Исраэль, кончилась, и возвращение домой было самим собой разумеющимся для такого владельца цитрусовых садов и хозяйства, как Эфраим.

Поблагодарили людей барона Де-Манше, хозяина столовой, пожали руку директору колледжа, сделали подарки арабке, помогавшей по дому, и почти тут же вычеркнули из памяти эту страницу жизни в Египте.

Только в сердце Герцля жизнь эта осталась, подобно некому зеркалу: тот, кто в нее смотрит – видит. Кто же не видит – для него там ничего и нет.

12

В 1917 английские войска вошли в Иерусалим, а в 1918 закончилась война, семьи стали разыскивать своих близких, возвращаться и соединяться. Герцлю по возвращению исполнился двадцать один год, и он в совершенстве владел английским и французским, выученными в школе миссионеров в Египте. Войдя в свой двор, Абрамсоны увидели, что из всех построек уцелела лишь конюшня, устроили в ней ночлег и так прожили несколько месяцев, пока не восстановили всё разрушенное.

В первую ночь, затем еще несколько ночей, Герцль вскакивал в постели, пытался вспомнить, в каком месте этой конюшни он застал занимающихся любовью Сарру и Аминадава тринадцать лет назад.

Другая ветвь семьи – Сарра и Аминадав Бен-Цион с детьми – вернулась также домой, в Тель-Авив. Заказали на фабрике Вагнера в Яффо машины для производства кирпичей и строительных блоков и вернулись к делу, которым занимались до войны. Английские власти не ограничивали строительство в Тель-Авиве, и город стал расширяться на восток и на север, так что работы у семьи Бен-Цион было невпроворот. Первенец их Овед стал учеником гимназии «Герцлия», а маленький Эликум пошел в детский сад на улице Иегуды Алеви. Один раз в месяц дед Эфраим приезжал из мошава с двумя мешками овощей и фруктов, а в канун праздников приезжала Ривка с курами, яйцами, медом и пирогами. Никогда Эфраим и Ривка не приезжали вместе, и только на Песах вся семья собиралась в мошаве на пасхальный седер, в новом доме, построенном на месте старого.

Таким образом, Герцль встречался со своей сестрой и ее мужем один раз в год, и отношения между ними были весьма прохладны, хоть и уважительны. Быть может, годы разлуки привели к этому, а быть может, воспоминание о той встрече в конюшне еще не стерлось из их памяти. И несмотря на то, что теперь они были взрослыми, а может, именно потому – не смогли они найти возможность стереть это воспоминание или обратить его в шутку детских лет.

13

Крестьяне южных мошавов взяли ссуды в лондонских банках и в отделении англо-палестинского банка в Яффо и начали восстанавливать цитрусовые плантации. Те, у кого не хватало терпения и был пуст карман, обязывались отдавать урожаи на три-пять лет вперед. Эфраим же был осторожен, ибо предвидел будущее, в котором цены на цитрусовые будут расти и расти, и жалко терять эти прибыли.

Когда он попросил в банке ссуду на более долгий срок и на таких же удобных условиях, какие давали кибуцам, ответил ему управляющий банком Залман-Давид Левонтин, что кибуцы получают деньги из особых национальных фондов, ибо они, кибуцники, идеалисты и не жаждут мгновенных прибылей, и вся их цель – обрабатывать землю и создать справедливое общество нового типа.

– С чего это вы взяли? – удивился Эфраим.

– Так они говорят, – ответил господин Левонтин, управляющий англо-палестинским банком.

– А мы, крестьяне, что? – поднял голос Эфраим. – Мед пили в дни турецкой власти? Я гоняюсь за прибылью? Взгляните на мои руки, господин Левонтин. Что они в ваших глазах? Руки картежника или что? Что это за вещи вы говорите мне?

Улыбался господин Левонтин и говорил Эфраиму, мол, такова теперь новая мода: те крестьяне, которые приехали в конце прошлого века, это – крестьяне, как и во всем мире; а вот новые, приехавшие после 1905 и создавшие кибуц Дгания, – идеалисты. И если господин Абрамсон так не считает, он может об этом написать статью в газету.

Разговор этот до того вывел из себя Эфраима, что он решил записать его как первый пункт обсуждения на будущем собрании союза владельцев цитрусовых плантаций. И там, перед своими коллегами, выступил так по этому вопросу:

Назад Дальше