Ирина Степановская
Ноев ковчег доктора Толмачевой
Встретились два приятеля.
– Ты не мог бы мне порекомендовать хорошего врача?
– Конечно. Доктор Иванов.
– А почему именно он?
– Он спас меня от смерти.
– Как это?
– Да я заболел и пошел к доктору Петрову. Он дал мне лекарство, и от него стало хуже.
– Ну?
– Тогда я пошел к Сидорову. Тот дал другое лекарство, и после него я уже даже ходить не мог.
– Ну а дальше?
– Вот тогда-то меня и привезли в клинику к Иванову.
– Слава богу! Он-то тебя и вылечил?
– Нет. Он в тот день, к счастью, не пришел на работу.
1
Центр медико-биологических исследований имени Ганса Селье располагался в парижском пригороде. Но вряд ли кто-то назвал бы словом «пригород» эти широкие дороги, огромные корпуса, прекрасные, в несколько уровней, транспортные развязки, зеркальные переходы между проездами и зданиями. Скорее новый, современный, даже фантастический город науки. Правда, там было мало деревьев, но среди стекла и бетона то тут, то там виднелись прудики, бассейны и фонтанчики, на каменных плитах стояли кадки с растениями, каждый свободный клочок превращен в газон, по камням ползли гроздья цветущих роз – и все это вместе производило на Таню впечатление прекрасного города будущего. Способствовала этому и скульптура на главной площади научного городка: установленный на каменном постаменте чугунный кулак с поднятым кверху большим пальцем – в выемку между пальцем и ладонью обычно забирались туристы, чтобы сфотографироваться.
Однако через несколько месяцев работы в Центре счастье постепенно рассеялось. Внимание к архитектуре притупилось, огромные примитивистские статуи, которые в Париже считаются современным искусством, начали раздражать. Таня перестала умиляться и цветущим розам («а что бы им не цвести, если климат позволяет?»), и маленьким фонтанчикам, в которых никто не стремился искупаться даже в самую жару («зачем купаться в фонтанах, если кругом полно спортивных комплексов с бассейнами?»).
Был даже период, месяцев через восемь после того, как она приехала работать во Францию, когда ей наскучило абсолютно все: и сам Париж, и исследовательский центр, и собственно работа в лаборатории клинической биохимии, которой руководила мадам Гийяр. И каждым следующим утром, когда Таня шла от автобусной остановки к «своему» корпусу, ей все больше хотелось плюнуть на все и развернуться. Достать банковскую карточку, отдельную, отложенную подальше, на которой хранились деньги на обратный билет, и вернуться в Москву, домой.
Спасла Таню от депрессии чешка Янушка, такая же, как Таня, «стажер-исследователь». Янушка работала в лаборатории мадам Гийяр на целый год дольше Тани и жила в том же кампусе – городке для студентов и молодых ученых.
– То, что ты чувствуешь, – это и есть ностальгия, – объясняла Янушка Тане. – Делать с этим ничего не надо, у большинства проходит само. У меня тоже сначала так было. Ужасно скучала по дому, по родителям, по младшему брату, плакала по ночам. А теперь привыкла, могу жить где угодно – хоть в Африке, хоть в Азии. Главное для меня – нигде не оставаться надолго. Чувствовать себя везде как в гостях. Поработал, узнал страну – и дальше. Земля такая большая! Всюду хочется побывать. Если б я была христианкой – я бы пошла в монахини, чтобы работать в разных странах, помогать женщинам, бедным, больным…
– Ты и так как монахиня, – замечала Таня. – Монахиня, только от науки.
– Разве это заслуга? Это образ мышления, я ведь буддистка, – парировала Янушка, попивая вместе с Таней в каком-нибудь кафе воду с лимоном. – Работаю, наслаждаюсь Парижем, мечтаю, что, когда срок моей стажировки закончится, смогу устроиться на работу в какое-нибудь учреждение типа МАГАТЭ и ездить по всему миру.
– А какая страна тебе все-таки больше нравится? – допытывалась Таня.
– Ну конечно, моя родная Чехия. Только она очень маленькая для меня. Я вернусь домой, когда стану старой.
Таня думала о себе: «А я, хочу ли я вернуться домой?» И не знала, хочет или нет. Скорее, не хочет. Что дома хорошего? Жить опять с родителями, работать черт знает где… Но в главном Янушка оказалась права. Через какое-то время Танина депрессия прошла сама собой – так же неожиданно, как и началась. Каждый день, кроме выходных, Таня бодро вставала в семь утра, садилась в кампусе в автобус и ехала несколько остановок, пересекала широкую площадь с чугунным кулаком посредине, деловым шагом входила в «свою» лабораторию и принималась за работу.
Однако чем ближе становился срок окончания стажировки, тем больше Таня нервничала – от неопределенности положения и даже в какой-то степени от ущемленной гордости, ведь в лаборатории мадам Гийяр она – самый способный исследователь. «Включая саму мадам Гийяр», – не без издевки думала она, посматривая на начальницу, восседавшую в кабинете, отделенном от комнаты стажеров сплошной стеклянной перегородкой.
Однако, по слухам, никого из стажеров до сих пор на работу в Париже не оставляли. А если так, то чего уж было изо всех сил стараться каждый день с девяти до пяти? Таня дурочкой не была, поэтому заранее разослала резюме в несколько похожих исследовательских центров по всему миру и теперь ждала ответа.
2
Февраль в Москве выдался снежный. Основные холода уже прошли, и в конце месяца даже стало проглядывать солнце, но временами зима не уступала свои права, и на улице мело, мело…
В такие дни Валентина Николаевна Толмачёва, когда-то хороший врач-реаниматолог, а теперь просто неработающая и не совсем здоровая почти сорокалетняя женщина, не любила выходить из квартиры – боялась упасть. После операции по удалению надпочечника[1] любые сотрясения тела были ей противопоказаны. Об этом предупредил Валентину коллега и спаситель Аркадий Барашков, да она и сама понимала всю относительность благополучия ее состояния. Но сейчас и в ее маленьком мирке было неплохо. Как только перестала болеть послеоперационная рана, Тина с бешеной энергией принялась устраивать свой немудреный быт. Даже странно было вспоминать, как до операции ее не волновало, чисто ли в доме, есть ли в холодильнике еда, лежат ли на столе чистые салфетки… Небольшую свою квартирку и ее нынешних обитателей Толмачёва теперь с нежностью называла Ноевым ковчегом. А жителей в этом ковчеге, не считая ее, было всего трое.
* * *
Как приятно посидеть вечерком в чисто вымытой кухне за чашкой чая! Тина взглянула на настенные часы. Половина седьмого. Однако, пожалуй, самое время вымыть посуду. Всей-то посуды – чашка да ложка, но скоро, наверное, придет Азарцев. Тина даже боялась вспоминать, какой грязнулей и неумехой она выглядела в его глазах всего каких-нибудь четыре месяца назад. Но это было до операции. Теперь она делила жизнь на «до» и «после».
Сквозь чистые шторы синело вечернее небо. Качались за окном на ветру голые ветки каштана. Тина улыбнулась: скоро весна. Как она любила время, когда на каштане вровень с ее балконом распускаются желтовато-розовые соцветия, будто огромные эскимо! Она прикрыла глаза, представив цветущее дерево. Надо же, в больнице у нее рос под окошком клен, здесь – каштан! И давно когда-то у нее была еще одна знакомая пальма. «Пожалуй, стоит включить эти три растения в круг близких друзей».
С коврика привстал, прислушиваясь, сенбернар Сеня. Вышел в крохотный коридорчик, подошел к двери. Тина от раковины из кухни увидела, как его хвост месит воздух, будто лодочный руль проворачивает воду.
– Володя идет? – спросила она.
Сенбернар не гавкнул, только сильнее завилял хвостом. В замке провернулся ключ, открылась дверь, и в коридор действительно кто-то вошел. Тина подождала, замерев у раковины, прислушалась. Конечно, это Володя. Ни у кого, кроме него, нет ключа. Но почему он молчит, не проходит в комнату?
Она осторожно выглянула. Азарцев навалился спиной на дверь, снял черную шерстяную шапку, закрыл ей лицо и так замер. Сеня подошел, ткнулся мордой в его промокшие на коленях брюки. Азарцев постоял, потом сполз спиной по двери, сел на корточки. Не глядя, положил руку на Сенину голову и остался сидеть. Сеня молчал, и Азарцев молчал.
Тина еще подождала, потом снова спряталась в кухню. Вздохнула. Никакого движения. Она вытерла руки – по старой врачебной привычке не терла их, а промокала полотенцем, стянула с шеи фартук, неслышно прошла в коридор.
– Володя?..
Азарцев вздрогнул, отнял от лица шапку, открыл глаза, виновато улыбнулся.
– Ты, оказывается, дома? В коридоре было темно, я тебя не заметил.
Он стал снимать куртку.
– В кухне же был свет. И вода шумела…
– Я не расслышал.
Тина в недоумении взяла его промокшую куртку, повесила на плечики.
– На улице дождь?
– Скорее снег. Мокрый, в дождь переходящий временами.
Азарцев наклонился, стал снимать ботинки. Тине показалось, что он прячет глаза. Она ласково отстранила сенбернара, хотела что-то спросить.
– Володя…
– Что?
Он поднял глаза от пола. Наивная улыбка. Как маленький мальчик, принесший из школы дневник с плохой отметкой. Она не стала спрашивать.
– Вот твои тапочки.
– А-а. Спасибо. – Явное облегчение на его лице. – Да, чуть не забыл! – Полез в карман куртки, достал сверток.
– Что это?
– Приятель отдал.
Тина заглянула внутрь. В пакете лежал большой кусок толстой пресной лепешки и полкольца копченой колбасы.
– Где ты взял?
– Я же сказал, приятель отдал.
– Какой приятель?
Азарцев помолчал, потом нехотя пожевал губами.
– Ну, я его встретил.
– Где?
Он отвернулся, зачем-то стал перевешивать куртку.
– Володя… ты что-то скрываешь от меня?
Он вскинул глаза.
– Ты же не хочешь, чтобы я говорил неправду?
– Не хочу. Ты скажи правду.
Он вздохнул.
– А этого я не хочу.
– Почему?
– Слишком сложно.
Она отвернулась.
– Ну, не говори, если не хочешь.
Тина пожала плечами, ушла со свертком в кухню. Спросила уже оттуда:
– Володя, я отдам колбасу собаке? У Сени уже неделю не было ничего, кроме сухого корма.
– Я тебе принес. Делай, как хочешь.
Азарцев прошел в комнату, лег поперек постели, не поднимая ног.
Тина осмотрела колбасу, понюхала.
– Вкусно. Знаешь, я лучше ему на шкурках кашу сварю, а с колбасой тебе завтра сделаю яичницу…
Она принялась колдовать у плиты. Сенбернар протрусил в кухню. Тина посмотрела на него, все-таки отломила от принесенной Азарцевым лепешки кусок, отрезала несколько колесиков колбасы, положила на лепешку и дала Сене. Крошки аккуратно стряхнула на маленькое блюдечко. Азарцев полежал еще немного, поднялся, пошел к ней.
– На, возьми, – Тина протянула ему блюдце с крошками. – Покорми мышь.
Четвертый обитатель Ноева ковчега – мышонок по имени Дэвид Ризкин – жил в клеточке, стоявшей в комнате на выступе старого серванта из карельской березы. Золотисто-лиловые ирисы на витражах свидетельствовали о благородном происхождении мебели. Этот сервант да еще большая синяя ваза начала двадцатого, расписанная оранжевыми петухами, были самыми ценными вещами в скромной Тининой квартирке.
Азарцев поморщился, но взял блюдечко, открыл дверцу в клетку и осторожно, будто мышонок мог его укусить, поставил блюдечко внутрь. Снова залег на постель. Полежал немного и снова вернулся в кухню.
– Чай есть?
Тина спиной чувствовала его передвижения.
– Есть. В пакетиках.
– Я заварю?
Она обернулась.
– Ну что ты спрашиваешь? Конечно.
Он заварил себе в кружке чай, не подогревая чайника, подул, отпил несколько глотков.
– Уже не горячий.
Тина обернулась от раковины.
– Зачем же ты дул?
Он усмехнулся.
– А ты все видишь… Спиной. Какая у тебя удивительная способность… Я вот никогда не замечаю, кто что делает, даже если смотрю.
Он вытянул ноги, заняв ими полкухни, и надолго замолчал. Тина, тоже молча, тщательно протирала разделочный столик.
Да, с Володей были проблемы. Лишившись своей клиники[2], он будто повторил симптомы прежней Тининой болезни – не мог найти себе никакого занятия, часами лежал в постели, лениво перелистывая анатомические атласы, как когда-то она листала альбомы. Правда, много не пил.
Раскаяние по отношению к Тине у него не прошло, а приняло болезненную форму. Вместо самобичевания он ударился в другую крайность: теперь ему казалось, что он стал для нее обузой. Ведь это она кормила его, ухаживала за ним. Правда, у Азарцева еще оставалась собственная квартира – маленькая «двушка» на Юго-Западе Москвы, но, переехав к Тине, он хотел квартиру продать, чтобы жить на эти деньги, пока жизнь его не устроится по-новому. К счастью, Валентина Николаевна все-таки сумела уговорить его не делать такого рискованного шага.
– Где же будет жить твоя дочка, когда выйдет замуж?
Этот аргумент оказался для Азарцева самым весомым. Тина подозревала, что Оля, дочь Азарцева от его неудачного брака, оставалась единственной святыней в его жизни. Хотя и по отношению к дочери Володя чувствовал неудобство. «Ей внушают, что ее отец – никчемный человек, неудачник. По сути, так и есть. И чем я могу помочь своей девочке? Любовью? – Он горько усмехался. – Жизнь приучает к тому, что детям нужны от родителей деньги и связи. Это куда более весомый аргумент, чем любовь…» Из-за Оли он продал свою машину. «Зачем мне машина, если мне некуда ездить?» Деньги он тоже отдал дочери. «Будешь выходить замуж – это вместо свадебного подарка». – «Да я не собираюсь, папа!»
Но, отдав последнее, Азарцев вдруг почувствовал себя легче. Хотя все равно Олю видел редко: ему было стыдно за себя, за свою неприкаянность, за то, что позволил все у себя отобрать, – но изменить он ничего не мог.
Приблизительно раз в месяц он звонил дочери, и когда они встречались где-нибудь в метро, неловко совал ей в руку деньги.
– Да мне не надо, папа, мне мама дает. – Оля смотрела на него как на больного, так, во всяком случае, казалось Азарцеву. Он поворачивался и быстро уходил.
Эти ежемесячные деньги для Оли тоже регулярно выдавала Тина. Это она взяла на себя труд сдать Володину квартиру, общаться с арендаторами, и она же решила деньги от аренды делить пополам. Половину – Оле, а другую половину – им с Азарцевым на жизнь. Тина посчитала, что это будет справедливо. Она смотрела на свой маленький Ноев ковчег, как раньше на отделение реанимации, которым когда-то заведовала, – очень ответственно.
Ее, брызжущую после операции любовью к жизни и всему миру, тяготило молчаливо-созерцательное времяпрепровождение Азарцева, но она все ждала, что вот-вот – и в Володе что-то изменится. Она была терпелива и вспоминала себя, свое состояние. «Мы просто поменялись ролями», – думала Толмачёва. Ей ведь тоже невмоготу было после краха ее отделения, после предательства бывшего мужа[3]. Может быть, и опухоль-то в надпочечнике у нее развилась после этого…
Тина понимала: у Азарцева депрессия. Сколько она продлится? Тина с тревогой вглядывалась в Володино лицо. Не бедность ее пугала. Что бедность? Тина надеялась, что пройдет еще немного времени, настанет весна – и она устроится на работу. Ничего, она их всех прокормит! Ее пугала скудость его чувств. Володя будто застыл – не жил.
Она его не узнавала. Куда подевались упругая походка, привлекательная стройность фигуры, мягкий улыбчивый взгляд? Теперь Азарцев передвигался, как молодой старик: ходил сутулясь, мелкими шагами, говорил негромко, ел без всякого аппетита, благодарил ее за всякий пустяк преувеличенно и как бы униженно и, казалось, не мог ни о чем думать, ни на чем сосредоточиться и ничего не чувствовал. Не возмущался несправедливостью, случившейся с ним, не горевал вслух, но не пытался что-то исправить – и категорически не хотел начинать все сначала.
– Хватит уже: дважды начинал, и дважды все рушилось. Первый раз – чуть не посадили, второй – чуть не убили. И оба раза все отобрали. Видно, предпринимательство – дело не мое.