81
82
83
84
Но опять-таки и преклонение перед Гегелем разве в первое время было безусловным. Оно воспитало в Грановском стремление к объединению исторических знаний. Он остался верен взгляду, что каждый народ и эпоха являются носителями известных идей, что политическое соперничество народов и смена деятелей на исторической сцене должны быть рассматриваемы не как результаты случайных обстоятельств, а в их отношении к идейному прогрессу культуры. Но он был слишком причастен работе историков-специалистов, чтобы остаться вполне во власти философа, распорядившегося историческим материалом по своему произволению. Русскому легко было, конечно, протестовать против распределения мировых периодов и задач в философии истории – распределения, при котором германскому племени оставалась великая и печальная честь сказать последнее слово культуры. Убежденному либералу прусская монархия не представлялась венцом политических форм, и первая половина XIX в. казалась временем еще весьма далеким от осуществления лучших надежд человечества. Главное – и по натуре, и по подготовке Грановский не мог принести жизненность конкретных фактов в жертву отвлеченному, философскому плану. Он видел прошедшее слишком ясно, чтобы не заметить, что он гораздо богаче содержанием, чем допускала диалектическая схема Гегеля. Он не в состоянии был так пригибать и урезывать историческую жизнь какого-нибудь народа, чтобы она вошла без остатка в отведенное ей по плану место. Ему свойственно было не раздавать народам и поколениям приличные им в общем строе идеи, а прислушиваться к голосу каждого, изучением и сочувствием доходить до исконных стремлений и заветных мыслей. Потребность и надежда на объединение истории остались, но достигнуть его становилось намного труднее историку, внимательному ко всякому праву, чем деспотическому философу. Надо было, по меньшей мере, определить, насколько процесс мышления, диалектический процесс, осложняется в действительности материальными условиями, при которых мыслят люди. Ведь ход мыслей, конечно, зависит не от одного логического сцепления их, а значительно определяется обстановкой: голодный думает не совсем то, что сытый, праздный – не совсем то, что рабочий, мореплаватель – не совсем так, как земледелец, лапландец – не совсем так, как негр. При оценке материальных факторов нельзя было не столкнуться с значением и методами наук естественных.
Первый том Бокля
85
Уже в Берлине, несмотря на Гегеля, Грановский стал пристально заниматься тою почвой, на которой развивается история. Преподавание Риттера
86
87
году
88
89
90
91
92
года
И так, через посредство географии, этнографии, антропологии, Грановский приходил в соприкосновение с естествознанием и получил возможность значительно умерить философское увлечение гегельянства. Следуя за знаменитым биологом Бером
93
94
Мы перебрали основные направления исторической науки первой половины нашего века и показали отношение к ним Грановского. Повсюду обнаружилась отзывчивость нашего ученого, свобода и широта его мысли, способность оценить крупное и плодотворное без предрассудков и пристрастий. Но повсюду обнаружилась и самостоятельность ума, критическое отношение, которое предохраняло от крайностей или, по меньшей мере, освобождало рано или поздно от их господства. Остается спросить, как под всеми этими влияниями, среди всех этих спорящих начал окончательно сложилась личность мыслителя, как определились для него задачи науки, к чему направилась и чего достигла его личная работа?
Помимо отдельных мест в сочинениях, лекциях, переписке, можно воспользоваться тремя главными источниками для характеристики его основных взглядов: подробным конспектом введения к курсу всеобщей истории, который Грановский составил перед тем, как начать чтения в университете в 1839 году; конспект этот пополняется студенческими записями – и то, и другое пока не издано
95
96
97
Грановский ищет закона и порядка в колоссальной массе фактов, переданных историей. Что в ней важно и что неважно? Всего знать нельзя и не стоит. Какие мерила можно установить для выбора и оценки? XVIII век подбирал факты с точки зрения их непосредственной пользы для человека. Но что такое польза? То, что полезно для одного, может быть вредно для другого. То, что полезно для немногих, может быть вредно для массы; то, что полезно для ума, может быть вредно для сердца; то, что полезно для одного поколения, вредно для другого. Очевидно, нельзя свести историю на сообщение о бесспорных открытиях, изобретениях, частных усовершенствованиях. Не лучше мерило влияния, которое предлагали другие представители XVIII века. В руках замечательного ученого – Шлецера
98
99
100
Не было недостатка в попытках выйти из таких грубых определений, поставить начала полезности и влияния более косвенным и тонким образом. Уже древние занимались так называемою прагматическою историей, стремились подвести причинное объяснение для отдельных фактов и полагали пользу истории в том, что своим восхождением от следствий к причинам она научит политических деятелей влиять на причины, чтобы произвести следствия. В действительности эта прагматическая литература всегда грешила двумя капитальными недостатками: во-первых, при постоянном изменении исторических комбинаций никак не удавалось установить непосредственного перехода от анализа прошедшего к обработке настоящего; во-вторых, сам анализ прошедшего сводился к определению мелких условий, второстепенных влияний, случайных вмешательств; в нем не выдвигались элементы постоянные и потому главные, объединяющие.
Средневековое церковное понимание первое выдвинуло могучую объединяющую идею, которая тотчас организовала исторические сведения. Средневековая церковь, начиная с Августина
101
102
103
104
105
Идея прогресса является первою основой исторического миросозерцания. Под ее влиянием история распадается на всемирную и на всеобщую. Всемирная обнимает все народы, захватывает весь этнографический материал. Всеобщая выделяет то, что вошло вкладом в человеческую культуру описывает и объясняет прогрессивное движение человечества. Но как совершается это движение? Очевидно, не по прямой линии и даже не под теми правильными углами, которые предполагала диалектика Гегеля. Поступательное шествие обусловливается тем, что идет вперед не единый народ, а сменяющие друг друга путники. Идея прогресса осложняется идеей органического развития. Каждый народ принимает участие в шествии, вступает в него в юности, проходит свою дорогу, в период роста и образования вырабатывает более или менее своеобразным и односторонним образом свои цели и идеи, мало-помалу костенеет в них, останавливается, опускается и уступает место более свежим деятелям. Путь длинный и конца его не видно, но видно направление к свету, свободе и правде, и этого довольно для стремящихся. В чем же значение истории, всеобщей истории? Она не научит разрешить сегодняшнюю задачу и предотвратить завтрашнего несчастия. Но она покажет, что в длинной веренице есть смысл, единый и благодетельный, и что потому стоит жить, стоить биться над задачами, претерпевать несчастия. Пусть попробуют образованные, снабженные всеми средствами люди воспитать в себе дух Кондорсе. Пусть памятуют они, что история есть великая воспитательница человечества и что отдельный человек не имеет лучшего средства усвоить себе результатов этого воспитания, как продумав и прочувствовав последовательность его развития. Много поколений прошло к великому кладбищу истории, – они изведали и радость жизни, и бремя труда, и муку смерти, и надежду бессмертия. Завещали они и нам, своим потомкам, стремиться к добру и бороться со злом и оставили нам на помощь лучшее, бессмертное, что сами выстрадали. Но чтобы принять завещанное, мало протянуть руку к готовым результатам, перенять открытия, сноровки, сведения. Нравственною силой становится завещанное только для тех, кто вник в самый процесс борьбы. Нельзя стать культурным человеком, не овладев так или иначе историей. И если бы она занимала свое истинное место в образовании юношества и общества, культура стояла бы тверже – не подвергались бы постоянно вопросу самые ценные и бесспорные ее приобретения.
Так выяснялась для Грановского руководящая идея его занятий – идея всеобщей истории. Самая постановка задачи до некоторой степени определяла методы изучения и изложения. Мало привлекал анализ исторических явлений. Грановский не пренебрегал критикой источников, толкованием актов, разъединением условий исторической жизни для более удобного изучения их порознь. Но все это имело для него второстепенное и подготовительное значение. Он избегал сложных аргументаций, не любил резко проведенных разделений, восставал против чисто логических схем, в том числе и против гегелевской. Может быть, самою слабою его работой была магистерская диссертация об Иомсбурге
106
Другая его работа – о родовом быте у германцев
107
108
109
Истинная сила Грановского заключалась в историческом синтезе, в способности сводить разрозненные и разнохарактерные факты в одно целое, указывать взаимодействие, зависимость. Эта драгоценная его способность нужна для истории не менее, нежели сила анализа; нужна она, в сущности, и в других науках, хотя в основе эта способность художественная, поэтическая. Нельзя ни в каком знании обойтись одним логическим процессом. Самые замечательные открытия делаются чутьем или отгадыванием, за которым уже впоследствии следует логическое оправдание. Особенно велика область художественного творчества в истории, потому что она охватывает все формы жизни в прошедшем и главною своею задачей ставит не характеристику отдельных сторон хозяйств, права, литературы, науки, религии – порознь, а изображение сложного взаимодействия, так называемой жизни. И вот именно чувством жизни и умением раскрыть ее другим обладал Грановский в редкой степени. Нельзя сказать про его курсы и статьи, посвящены ли они внешней или внутренней истории, учреждениям или идеям, материальным условиям или духовному процессу. Они посвящены историческому взаимодействию всех этих факторов и сторон.
В связи с этим его особенно интересовали переходные эпохи, когда совершается смена старого новым, когда приближается крушение давнего, когда-то славного и плодотворного порядка и обрисовывается уже физиономия нового, молодого строя. Конец Римской империи и выступление на историческую сцену христианства и варваров, крестовые походы как переходное время от феодальной и рыцарской культуры к новой – промышленной, государственной, гуманистической, XV век и Реформация – зарождение новой Европы, – вот сюжеты, на которых он останавливался с особенною любовью. Здесь была богатая пища и его таланту рассказчика, его умению создавать образы живые и многознаменательные; в драматическом переломе борьбы находило удовлетворение его поэтическое чувство; его волновал контраст мировых идей и трагическая судьба лиц и народов, которым приходилось их представлять и вынашивать; в этих эпохах, наконец, всего заметнее слышался шаг всеобщей истории, ее движение от одной культурной формы к другой, более совершенной.
Грановский был именно создан для всеобщей истории. В его руках эта наука была не трудолюбивою компиляцией чужих мыслей, как у Вебера
110
111
112
113
Но, к сожалению, на нем сказались и другие, менее благоприятные условия русской жизни. Вебер, Шлоссер, Беккер написали всеобщие истории, Лависс и Рамбо, наверное свою напишут
114
115
116
117
118
119
120
Нужно ли строить предположения о том, что бы он написал и сделал в освободительные годы? У нас есть более благодарная задача. Грановский не напечатал ни всеобщей истории, ни очерка переходных эпох. Но он 16 лет преподавал и оставил этим преподаванием глубокий след в истории русской мысли. Мы старались разобрать, в чем состояли его исторические идеи; нам остается коснуться их приложения в живом влиянии на людей в университете, в Москве, в России.
Московский университет 30-х годов представлял довольно безотрадное зрелище, в особенности по отделу гуманных наук. Историю читали Каченовский
121
122
123
Зато сороковые годы были не бедны замечательными людьми. В Москве собралось в это время блестящее общество, которому подобного нельзя было отыскать и в великих западных центрах. Киреевский, Хомяков, Константин Аксаков, Юрий Самарин, Герцен, Крюков
124
125
126
127
128
Нам трудно теперь составить себе понятие об этом обаянии. Остались студенческие записи его курсов, несовершенные, отрывочные, как большая часть таких записей. При просмотре их особенно поражает простота плана, отсутствие исконных эффектов, обстоятельность и добросовестность, с которой лектор касается всего существенного. Не видно никакого желания прикрасить предмет для аудитории. Нет намеков, эпохи взяты обыкновенно отдаленные от действительности. Автор, впрочем, нисколько не скрывает своих симпатий. Рыцарство и рыцарская честь, конечно, получают прочувствованную оценку в словах человека, который сам был рыцарем в лучшем смысле этого слова. Низшие классы, обремененные трудом и заклейменные презрением «лучших людей», везде вызывают глубокое сострадание. «В XII столетии монахи монастыря св. Германа вытребовали дозволение своим крепостным людям выходить на поединок с людьми какого бы то ни было сословия. В первый раз раб, несчастный раб был поставлен наравне с другими». Покаяние Генриха II Английского
129
130
131
132
О внешней форме лекций и об ораторском даре преподавателя дают некоторые понятия 4 напечатанные лекции 1851 года. Форма классическая, единственная по соединению простоты и меры с гибкостью, образностью и силою. Странно далее подумать, что Грановского упрекали во фразе. До нас не дошло ни единого его слова, которое было бы сказано ради звона, и это решает дело: фразер не скрылся бы от потомства. Он всегда себя выдаст, потому что не знает цены словам и тратит их охотно. Это мы легко можем сообразить и теперь. Но что нам совершенно недоступно, это неотразимое впечатление живой речи, ее таинственная, волнующая вибрация, наслаждение публики, присутствовавшей при импровизации, к которой не подходит шаблонный эпитет – блестящей, потому что дело было не в блеске отдельных периодов или сравнений, а в классической законченности и музыкальной гармонии всей речи. Единственное средство приблизить к себе те впечатления, это спросить хорошего ценителя тех времен, человека, который сам и умел сравнивать. Вот что говорил о Грановском как человеке и ораторе Сергей Михайлович Соловьев, по сообщению лица, близкого к знаменитому историку России. Он сравнивал Грановского с другим замечательным профессором, с Крюковым, который читал древнюю историю и словесность. Между талантом Крюкова и талантом Грановского такая же большая разница, как и между их наружностью: Крюков имел чисто великороссийскую физиономию, круглое полное лицо, белый цвет кожи, светло-русые волосы, светло-карие глаза; талант его более поражал с внешней стороны, поражал музыкальностью голоса, изящною обработкой речи; к нему как нельзя более шло прилагательное elegantissimus
133
Положение такого преподавателя в университете было и блестящее, и трудное. Все взоры обращались к нему. Не только его лекции, но и его поступки задавали тон, проверялись и обсуждались всем университетом. Но Грановскому нечего было бояться этой требовательности. Он был чист и честен и если вредил кому, так только себе. Студенты молились на него и порядочно мешали своему кумиру. Он был нарасхват, целые дни проводил в разговорах, совещаниях по всевозможным вопросам. Это, может быть, было и неудобно, и тягостно, но Грановский не умел отказывать. Зато у него и образовалась со студенчеством связь не только умственная, но и нравственная. В биографии приведено трогательное место из письма 1855 года, последнего года. Грановский ехал из деревни в Москву полный тяжелых впечатлений несчастной крымской кампании и раскрытого ею общественного распада. По дороге он встретил нижегородское ополчение и говорил с офицерами. Бывшие студенты горячо его приветствовали, говорили, что память о нем живо сохранилась в них, что она и в настоящее время одушевляла и поддерживала их в решимости служить Отечеству. Он писал жене: «Я сам видел (по дороге сюда) нижегородское ополчение и толковал с офицерами. Между ними очень много бывших студентов. Вот что сказал мне один из них, Х-ъ: „Ни один из проживающих в Нижегородской губернии воспитанников Московского университета не уклонился от выборов. Мы все пошли. Зато другие над нами смеялись“. Я гордился в эту минуту званием московского профессора»[108].