– Но ничто не заменит показаний самого Робсона, сэр.
– С одной стороны, да. Но с другой, историки по долгу службы относятся к показаниям участников событий с известной долей скепсиса. Причем особое недоверие вызывают те заявления, которые сделаны с прицелом на будущее.
– Вам виднее, сэр.
– А поступки человека зачастую выдают его душевное состояние. Тиран вряд ли будет писать записку с просьбой уничтожить врага.
– Вам виднее, сэр.
– Естественно.
Можно ли принять это как дословное воспроизведение их диалога? Почти наверняка нет. Но я по мере сил соблюдаю точность.
После окончания школы мы поклялись в дружбе до гроба и разошлись в разные стороны. Адриан, как и предполагалось, получил стипендию для поступления в Кембридж. Я начал изучать историю в Бристольском университете. Колин обосновался в Суссексе; Алекс пошел по отцовским стопам – в бизнес. Мы писали друг другу письма, как делали в ту эпоху все нормальные люди, даже молодые. Но эпистолярным жанром мы владели слабо, а потому наше ерничество иногда заслоняло важность содержания. Начать письмо словами: «Сим подтверждаю получение Вашей эпистолы от 17-го числа сего месяца» – казалось нам верхом остроумия, по крайней мере на первых порах.
Мы решили встречаться каждый раз, когда трое новоиспеченных студентов будут приезжать домой на каникулы, но это не всегда получалось. А переписка, можно сказать, изменила динамику наших отношений. Мы трое все более вяло писали друг другу, зато Адриану – с возрастающим энтузиазмом. Нам хотелось его внимания и одобрения; мы его обхаживали, ему первому рассказывали самые крутые истории, причем каждый из нас считал, что сделался – и совершенно заслуженно – его ближайшим другом. Каждый из нас постоянно заводил новых знакомых, тогда как Адриан, в нашем понимании, был одинок: получалось, что ближе нашей троицы у него по-прежнему никого нет и что он зависим от нас. А может, мы просто не признавались себе, что сами попали от него в зависимость?
А потом жизнь завертелась и время ускорило ход. Попросту говоря, у меня появилась девушка. Нет, я, конечно, и раньше с кем-то встречался, но прежние подруги либо подавляли меня излишней самоуверенностью, либо помножали свою нервозность на мою. Видимо, существует какой-то секретный мужской код, передаваемый от умудренных двадцатилетних робким восемнадцатилетним; единожды его усвоив, человек обретает способность «замутить», а если повезет, то и «перепихнуться». Но я так и не постиг, не освоил эту науку – до сих пор, как видно, ею не овладел. Мой «метод» заключался в отсутствии метода; приятели считали такой подход совершенно никчемным и, разумеется, были правы. Даже беспроигрышный, как считается, вариант «выпить – потанцевать – проводить до дому – напроситься на кофе» требовал разбитного нрава, которого у меня не было. Я вечно переминался с ноги на ногу, отпускал замысловатые реплики, а сам уже знал, что останусь на бобах. Помню, будучи первокурсником, я перебрал на какой-то вечеринке и стал клевать носом, а мимо проходила девушка, которая заботливо спросила, как я себя чувствую, и я на автомате ответил: «У меня маниакально-депрессивный психоз» – в тот момент это показалось мне более оригинальным, чем «тоска». Когда она, бросив: «И этот туда же», поспешила скрыться, я понял, что не только не сумел выделиться из толпы, но и выбрал для первого знакомства самую провальную фразу.
Мою девушку звали Вероника Мэри Элизабет Форд; чтобы выведать эту информацию (я имею в виду полное имя), мне потребовалось два месяца. Она училась на испанском отделении, увлекалась поэзией и происходила из семьи высокопоставленного чиновника. Рост – примерно метр пятьдесят пять, округлые, мускулистые икры, приглушенно-каштановые волосы до плеч, серо-голубые глаза, очки в голубой оправе, легкая, но сдержанная улыбка. Я считал ее симпатичной. Впрочем, любая девушка, которая от меня не шарахалась, скорее всего, показалась бы мне симпатичной. Я не пытался рассказывать ей, что тоскую, потому что совсем не тосковал. У нее был проигрыватель «блэк бокс» – на порядок лучше моего «дансетта», и музыкальный вкус у нее тоже был изысканней моего: то есть она презирала Дворжака и Чайковского, которыми я восхищался, зато слушала хоралы и зонги. Просматривая мою коллекцию пластинок, она время от времени изгибала губы в улыбке, но чаще хмурилась. Не спасло меня даже то, что я своевременно убрал с глаз долой увертюру «1812 год» и саундтрек к фильму «Мужчина и женщина». На подходах к моему обширному разделу поп-музыки оставалось еще достаточно сомнительного материала: Элвис, «Битлз», «Роллинги» (ну, против этих никто не возражал), а еще «Холлиз», «Энималз», «Муди Блюз» и двойной альбом Донована под названием (с маленькой буквы) «подарок от цветка саду».
– Тебе нравятся такие вещи? – бесстрастно поинтересовалась она.
– Под них танцевать хорошо, – ответил я, слегка ощетинившись.
– Ты под них танцуешь? Здесь? В комнате? Один?
– Вообще-то, нет. – Хотя именно так и было.
– А я не танцую, – изрекла Вероника тоном культуролога и вместе с тем законодательницы: на тот случай, если мы будем встречаться.
Надо пояснить, какой смысл тогда вкладывали в слово «встречаться», поскольку сегодня оно употребляется в другом значении. Недавно я разговорился с одной женщиной, чья дочь прибежала к ней в жутком расстройстве. Девушка училась на втором курсе университета и спала с молодым человеком, который – ничуть не скрывая, в том числе и от нее, – одновременно сожительствовал с несколькими девушками. По сути дела, он устраивал им пробы, чтобы решить, с которой из них впоследствии будет «встречаться». Дочка той женщины была вне себя, но не потому, что ее возмутила такая система, хотя ей и виделась здесь определенная несправедливость, а потому, что в итоге выбор пал на другую.
Я почувствовал себя каким-то реликтом, сохранившимся от древней, забытой цивилизации, где средством денежного обмена служили фигурки из репы. В «мое время» – впрочем, в ходе нашего разговора я вовсе не претендовал на обладание временем, а сейчас тем более, – отношения складывались так: познакомился с девушкой, запал на нее, попытался произвести впечатление, пару раз привел в свою компанию – например, в паб, потом сходили куда-нибудь вдвоем, потом еще разок, и после более или менее жаркого поцелуя у парадного подъезда можно было считать, что вы, так сказать, официально «встречаетесь». И, только связав себя полупубличными обязательствами, ты получал возможность узнать, светит ли тебе что-нибудь в плане секса. Зачастую оказывалось, что ее тело охраняется не менее рьяно, чем промысловая запретная зона.
Вероника мало отличалась от большинства сверстниц. Если им было с тобой комфортно, они на людях брали тебя под руку, целовались до румянца и даже могли сознательно прижаться к тебе бюстом, при условии что между вами было не менее пяти слоев одежды. Никогда не заговаривая об этом вслух, они прекрасно понимали, что творилось у тебя в штанах. А о большем следовало забыть, всерьез и надолго. Попадались, правда, и более сговорчивые: мне доводилось слышать, что некоторые соглашались на взаимную мастурбацию, а совсем уж раскованные были готовы, как тогда говорилось, на «полную близость». Всю серьезность этой «полноты» мог оценить только тот, кто прошел через изматывающий полупорожний опыт. А по мере развития близких отношений каждая сторона исподволь оказывала давление на другую: либо капризами, либо посулами и обязательствами, вплоть до того этапа, который поэт назвал «торг вокруг кольца»[10].
Следующие поколения, вероятно, объяснят все это набожностью или ханжеством. Но все девушки – или женщины, – с которыми у меня случались, если можно так выразиться, предполовые связи (одной Вероникой дело не ограничилось), достаточно вольно распоряжались своим телом. И моим, кстати, тоже, если применять единый критерий. Я бы не сказал, что предполовые связи были безрадостными или бесплодными, разве что в буквальном смысле слова. Кроме того, эти девушки заходили гораздо дальше, чем в свое время их матери, да и я на тот момент зашел гораздо дальше своего отца. По моему разумению. И как ни крути, лучше хоть что-то, чем вообще ничего. А между тем Колин и Алекс, судя по их намекам, завели себе таких подруг, которых не волновала охрана запретных зон. Впрочем, надо учитывать, что в вопросах секса подвирали все без исключения. И в этом плане сегодня ничего не изменилось.
Если хотите знать, я не был совсем уж девственником. Между школой и университетом я кое-чему научился, но эти два-три бурных эпизода не наложили на меня сколь-нибудь заметного отпечатка. Странное дело: чем милее девушка, чем больше тебя с ней связывает, тем меньше шансов уложить ее в постель – так мне казалось. Не исключено, конечно (правда, эту мысль я сформулировал гораздо позже), что меня тянуло именно к таким женщинам, которые говорят «нет». Но разве бывает настолько извращенная тяга?
«Ну почему, – спрашиваешь, – почему нет?» – и чувствуешь, как твою руку железной хваткой удерживают от всяких поползновений.
«Такое ощущение, что этого делать нельзя».
Подобный обмен репликами частенько возникал у жаркого камина под свист закипающего чайника. А против «ощущения» аргументов нет, ведь оно составляет прерогативу женщин, тогда как мужчины остаются толстокожими недоучками. А потому «такое ощущение, что этого делать нельзя» обладало куда большей убедительной силой и неопровержимостью, чем любая апелляция к церковным канонам или материнским советам. Вы скажете: но ведь тогда уже наступили шестидесятые годы, разве не так? Так-то оно так, только не для всех и не везде.
Мои книжные полки имели у Вероники куда больший успех, чем коллекция грампластинок. Раньше книжки карманного формата приходили к читателю в униформе: издательство «Пингвин» выпускало художественную литературу в оранжевых обложках, а издательство «Пеликан» – общегуманитарную литературу в синих обложках. Преобладание синего цвета в книжном шкафу служило мерилом серьезности. Одни авторы чего стоили: Ричард Хоггарт, Стивен Рансимен, Хёйзинга, Айзенк, Эмпсон… плюс «Быть честным перед Богом» епископа Джона Робинсона рядом с книжечками карикатуриста Ларри.[11] Вероника сделала мне большой комплимент, решив, будто я все это прочел, и даже не заподозрила, что самые потрепанные издания куплены на книжных развалах.
Ее собственную библиотечку составляли в основном поэтические томики и брошюры: Элиот, Оден, Макнис, Стиви Смит, Том Ганн, Тед Хьюз. С ними соседствовали произведения Оруэлла и Кестлера, выпущенные «Книжным клубом левых», какие-то старые романы в кожаных переплетах, две-три детские книжки с иллюстрациями Артура Рэкхема и ее любимая – «Я захватила замок»[12]. У меня не было ни малейшего сомнения, что она-то прочла их все до единой и что это подходящий выбор, который, помимо всего прочего, служил естественным показателем ее ума и характера, тогда как мои книги, даже с моей собственной точки зрения, выполняли совершенно иную функцию: они тщились создать образ, к которому я мог только стремиться. Это несоответствие повергло меня в легкую панику, и я, просматривая собрание поэзии, решил блеснуть высказыванием Фила Диксона.
– Разумеется, всем любопытно, что будет делать Тед Хьюз, когда исчерпает запас животных.
– Неужели всем?
– Говорят, да, – беспомощно ответил я.
В устах Диксона эта фраза звучала остроумно и тонко, а в моих – пошловато.
– У поэта, в отличие от прозаика, материал неиссякаем, – назидательно сказала она. – Потому что у них отношение к материалу разное. А ты из Теда Хьюза делаешь какого-то зоолога. Но даже зоологам животные не надоедают, ты согласен?
Вздернув одну бровь над оправой очков, она сверлила меня взглядом. Вероника была на пять месяцев старше, но иногда казалось, что на пять лет.
– Так говорил мой учитель литературы, только и всего.
– Ну, школа уже позади, теперь мы должны учиться мыслить самостоятельно, правда?
Это «мы» вселило в меня маленькую надежду, что еще не все потеряно. Она пыталась меня перевоспитать – мне ли было сопротивляться? В день нашего знакомства она почти сразу захотела узнать, почему я ношу часы циферблатом вниз, на внутренней стороне запястья. Не сумев дать ей внятный ответ, я просто переместил часы на внешнюю сторону, и время оказалось снаружи, как у любого нормального взрослого человека.
Учился я охотно, свободное время проводил с Вероникой, потом возвращался в студенческое общежитие и у себя в комнате мастурбировал до бурного оргазма, воображая, как она распласталась подо мной или выгнулась сверху. Благодаря нашему тесному, ежедневному общению я с гордостью приобщался к хитростям макияжа и женского белья, к тонкостям депиляции, а главное – к тайнам и последствиям месячных. У меня даже возникла легкая зависть к этому регулярному, исконному напоминанию о женской сущности, о великой цикличности природы. Примерно так же напыщенно я выразился в тот день, когда попытался объяснить это чувство.
– Ты просто романтизируешь то, чего не имеешь. Единственное, что здесь можно сказать: зато тебе не грозит беременность.
Учитывая характер наших отношений, эта фраза показалось мне довольно вызывающей.
– Надеюсь, тебе тоже – мы живем не в Назарете.
Повисла одна из тех пауз, которые возникают у каждой пары и свидетельствуют о молчаливом согласии не обсуждать острый вопрос. А что тут было обсуждать? Разве только неписаные правила наших взаимных уступок. Если я не получал секса, то, с моей точки зрения, имел право рассматривать наш платонический роман как уговор, по которому женщина, выполняя свою часть обязательств, не спрашивает мужчину о перспективах их отношений. Во всяком случае, мне этот уговор виделся именно так. Но в ту пору я во многом ошибался, как, впрочем, и сейчас. Например: с чего я взял, что она девственница? Напрямую я не спрашивал, а она держала язык за зубами. Мое убеждение основывалось на том, что она мне отказывала, – и где же, спрашивается, логика?
На каникулах я получил приглашение съездить на выходные к ее родителям. Жили они в Кенте, на орпингтонском направлении, в одном из тех предместий, которые в последнюю минуту прекратили заливать природу бетоном и с тех пор самодовольно объявляли себя загородной местностью. В поезде, отходившем от вокзала Черинг-Кросс, меня терзала мысль, что со своим огромным чемоданом – другого у меня попросту не было – я выгляжу как собравшийся на дело грабитель. По прибытии Вероника представила меня своему отцу, который открыл багажник автомобиля и хохотнул, взяв у меня чемодан:
– Не иначе как обосноваться у нас решили, молодой человек.
Этот рослый краснолицый толстяк вызывал у меня неприязнь. Не потому ли, что от него пахло пивом? В такой ранний час? Как такой громила мог стать отцом столь миниатюрной дочери?
Управляя своим дорогущим «хамбер-супер-снайпом», он только вздыхал, досадуя на всех идиотов-водителей. Я в одиночестве сидел сзади. Время от времени он тыкал куда-то пальцем – видимо, показывал мне места, достойные внимания, но я не знал, что отвечать. «Церковь Святого Михаила, кирпично-каменная, сильно облагорожена реставраторами Викторианской эпохи». «Наше излюбленное „Кафе Ройяль“ – вуаля!» «Справа фахверковый дом – винный магазин». Я обратился за подсказкой к профилю Вероники, но увы. У них был краснокирпичный особняк, украшенный изразцами; к дому вела гравийная дорожка. Мистер Форд распахнул парадную дверь и прокричал в пустоту:
– Этот юноша к нам на месяц!
Мне бросился в глаза густой глянец темной мебели и такой же густой глянец на листьях экзотического комнатного растения. Словно по древним законам гостеприимства, отец Вероники подхватил мой чемодан, оттащил его, притворно сгибаясь под воображаемой тяжестью, в мансарду и швырнул на кровать. А потом указал на маленькую комнатную раковину:
– Если ночью приспичит, можешь сюда отлить.
Я молча кивнул. Мне было непонятно, строит он из себя рубаху-парня или показывает, какое я ничтожество и плебей.