По мнению Ильи, Митьке нужно было останавливать лошадей в каждом селе, идти в церковь и ставить самую дорогую свечу за такую жену. Но Мардо, кажется, подобные мысли не посещали. По-прежнему он появлялся в таборе три-четыре раза в год, по-прежнему уходил, когда хотел. Илья не знал, огорчает ли это невестку: плачущей Копчёнку никто и никогда не видел. Частые отлучки мужа она, казалось, принимала как должное. Когда Мардо возвращался, Юлька искренне радовалась, с утроенной силой вертелась возле костра, готовя ужин, пела для него весь вечер, собирая цыган к своему шатру, спозаранку неслась в деревню или на городской базар, чтобы как следует накормить Митьку, – а когда через неделю-две он уходил снова, она бежала за его конём, на всё поле крича: «Дэвлэса, тэ дэл о дэвэл ба-а-ахт![15]» – и всё шло по-старому.
– Любит она его, вот и всё, – сказала как-то Настя.
– Да? И с чего его любить-то? – недоверчиво поинтересовался Илья.
– С чего я тебя любила? Просто так… Это ведь не угадаешь.
– Девочку жалко, – помолчав, проворчал Илья. – Он подошвы её не стоит.
– А так всегда и бывает, – Настя прятала улыбку. – Не беспокойся. Время пройдёт, Митька угомонится, заживут по-человечески. Жаль, что детей нет.
– Почему нет-то? Ты с Юлькой не говорила? Может… делает она чего?
– Нет. Просто не получается пока.
– Понятное дело, не получается, если муж раз в год на два дня наезжает… Доиграется Митька, сбежит девочка с другим, а я и держать не стану!
– Брось. Ты же видишь – Юлька не плачет, весёлая бегает. Стало быть, годится он ей такой.
Илья пожимал плечами, молчал.
В четырнадцатом году грянула война с немцем. У Ильи забрали в солдаты старших внуков, которые пели в московском хоре, и на одного из них почти сразу пришло похоронное извещение. Дочь убивалась по своему Ваньке так, что цыгане не знали, что с ней делать, и даже мать, Настя, примчавшаяся в Москву сразу же, как до табора донеслись плохие вести, не могла успокоить её. Только через полгода Дарью перестали видеть в слезах каждый день, но в хоре она долго ещё не пела. «Горло сжимает, дышать не могу», – объясняла несчастная мать цыганам. Лишь в последнее время Дарья понемногу начала снова выезжать в ресторан, снова петь, и это было очень кстати: за военные годы доходы хора сильно упали.
И вот теперь – такие новости. Ванька, получается, живой, не ранен, не в плену, того гляди, сам напишет родителям… А письма не ходят, чтоб сгорела эта война…
Глядя на то, как над тёмной гладью реки поднимается белый бубен луны, Илья подумал о том, что хорошо бы поехать в Москву самому. Самому обрадовать дочь, посмотреть на то, как осветится радостью её бледное, осунувшееся, уже несколько лет не улыбающееся лицо, услышать её смех, её песню… На Митьку надежды мало, может и не доехать – запить, украсть что-нибудь по дороге, усесться в тюрьму… чтоб он подох, паршивец. Вот послал господь сынка, не иначе за грехи, мрачно думал Илья, идя берегом реки. Кабы не слово, которое он Розе давал… А как было не дать, когда помирала? И кто знал, что из Митьки этакая пакость получится?..
– Дед…
Он не спеша обернулся. За спиной стоял Сенька, улыбался: из темноты блестели зубы.
– Тебе чего? – строго спросил Илья.
– Мами[16] ужинать зовёт. Без тебя не садимся.
– Заждались, стало быть? – проворчал он. – Ладно… Беги скажи: сейчас буду.
– Дед, я спросить хотел…
– Ну?
– Можно я в Москву поеду? С Мардо?
– С чего это? – удивился Илья. – Мёдом тебе там намазано?
– Нет. Просто так. Я помог бы…
– «Помог бы…» – сердито передразнил Илья. – Ты у него только под ногами путаться будешь! Скажи вот мне лучше, отчего у тебя морда битая?
Сенька покраснел так, что видно было даже в темноте. Неловко поднёс руку к лицу.
– Это?.. Упал… С лошади…
– Это которая тебя сбросила? – невозмутимо поинтересовался Илья. – Из тех, что вы с Митькой у офицерья сменяли? Горячие рысаки, нечего сказать…
Сенька опустил лохматую голову. Илья молчал, глядя на отражение луны в медленно текущей реке. Чуть погодя произнёс:
– Какого лешего ты за ним таскаешься? Он тебе морду бьёт, как сопляку, от себя гоняет, а ты… тьфу! Будто не цыган вовсе… Чему он тебя выучит?! В карты играть?! Карты, чяворо, дело гнилое, сегодня сфартит, а завтра – без штанов поскачешь. Али в тюрьму захотел? Митька – вор, и дело его воровское, пропащее, он другим уж не будет, а ты молод ещё по тюрьмам ошиваться. Женить тебя, жеребца, что ли? Чтоб дурь из башки вытрусить?!
– Не надо! – быстро проговорил Сенька, и Илья скупо усмехнулся. Не глядя на внука, пошёл дальше тёмным берегом реки. Слушая осторожные шаги Сеньки у себя за спиной, думал о том, что отпускать этого балбеса с его дядькой-вором, конечно, ни к чему. Но как положиться на Митьку, про которого никогда не знаешь, в каком городе ему приспичит загулять? Сенька-то в любом случае и до Москвы с лошадьми доберётся, и всё, как надо, Дашке передаст, и назад в табор вернётся ещё до осени…
– Ладно, поезжай, коль охота есть, – не оглядываясь, хмуро бросил Илья. – Прямо на рассвете и трогайте с богом. А ещё раз увижу, что Мардо тебя картам учит, отдеру кнутом обоих! Так ему и передай!
Сеньку словно ветром сдуло: парень явно боялся, как бы дед не передумал. Илья с усмешкой проводил его взглядом, ещё раз посмотрел на качающееся в тёмной воде отражение луны и медленно пошёл в сторону табора.
– Повеселей бы спела что… – не открывая глаз, сказал Мардо, и Копчёнка, сидящая у углей и вполголоса напевающая без слов вальс «На сопках Манчьжурии», испуганно смолкла.
– Я думала, ты спишь…
– Не жравши да под вытьё твоё заснёшь, пожалуй… – Мардо, усмехнувшись, сел на расстеленном прямо у костра половике, потянулся, поскрёб голову. – Готово, что ли?
– Садись.
Мардо сел, скрестив ноги; молча смотрел на то, как жена ловко и быстро расстилает на траве скатёрку, раскладывает на ней посуду, кладёт хлеб, соль, испечённую картошку. Последним на скатерти утвердился дымящийся котелок, и Мардо, подавшись к нему, с удовольствием потянул носом:
– Кура, что ли? Где берёшь только?
– Сам же сказал – цыганка небось, – усмехнувшись, дёрнула плечом Юлька.
Мардо придвинул к себе дымящуюся миску с супом, отхлебнул одну ложку, другую, откусил половину очищенной луковицы, кусок хлеба. С набитым ртом буркнул:
– Что присохла, дальше пой давай!
Юлька внимательно посмотрела на него, заметила, что муж хмуро, не поднимая глаз, улыбается, вздохнула и запела – сначала тихо, потом, увлёкшись, всё сильней, чистым, звонким голосом. Из темноты подошли несколько молодых цыган, остановились, слушая песню, поглядели на Митьку, но тот не пригласил садиться рядом, и парни, ещё раз восхищённо вздохнув, отошли.
«…Дуракам счастье даётся…» – донёсся до Мардо из темноты обрывок их разговора. Он жёстко усмехнулся, уставившись в землю. Чуть погодя посмотрел на жену. Та, казалось, не слышала ничего; поймав его взгляд, улыбнулась и забрала ещё звонче. Мардо лёг на спину, закинул руки за голову, закрыл глаза, слушая Юльку. Лениво подумал: где она только набирается этих песен, никто в таборе таких не знает… Сама сочиняет, что ли?
Песня закончилась. Юлька посмотрела на мужа, но тот лежал с закрытыми глазами. Вздохнув, она принялась собирать со скатерти посуду. Не глядя на Мардо, тихо спросила:
– Куда ты от меня снова едешь?..
– Дела, стало быть, – спокойно произнёс он в ответ.
– Надолго?
– Как выйдет.
Юлька отвернулась. Чуть погодя сдавленно прошептала:
– Ты только возвращайся.
– Куда ж я денусь? – удивился Митька, открывая глаза и садясь на половике. Незнакомые нотки в голосе жены насторожили его.
– Да мало ли… – Юлька не поворачивалась к нему. – Митька, если ты другую жену возьмёшь, я в реку брошусь, так и знай.
– Тьфу, дура… – растерянно сказал он. – Да на кой чёрт мне другую-то? Шило на мыло менять? Все вы одинаковые, визгу много, толку мало…
– Так уж и мало?
– Ну-у… сегодня хорошо, конечно, сделала, – нехотя признал Мардо. – Гаджэ чуть с тобой вместе в голос не завыли там, в трактире-то… Э! Юлька! А сейчас-то чего ревёшь, бестолковая?!
– И ничего подобного. – Копчёнка быстро и сердито вытерла лицо рукавом, высморкалась. Вытерев пальцы о траву, села рядом с мужем. – Митя, ты бы взял меня с собой хоть раз, а?
– Тебя? – рассмеялся он. – Сдурела? Зачем?!
– Сгожусь. Вот хоть как сегодня… – Юлька взяла его руку, заглянула в глаза. – Возьми меня, а? Я бы… я бы и в карты играть выучилась, если надо!
– Да кто с тобой сядет, безголовая, играть-то?! – расхохотался Митька так, что от огня испуганной стайкой метнулись в сторону мотыльки. Но Юлька осталась серьёзной.
– Гаджэ сядут, – пристально глядя на мужа блестящими глазами, ответила она. – У них бабы играют, я знаю.
– Да ты дура! Это ж тебе не в подкидного… – всё ещё не мог успокоиться Мардо. – Это ж уметь надо, счёт знать, карту помнить…
Юлька вздохнула, умолкла. Слегка озадаченный Митька тёр кулаком лоб, искоса посматривал на жену. Та сидела неподвижно, глядя на луну. А затем вдруг неожиданно вскочила и, подхватив от шатра ведро, кинулась в темноту, к реке.
– Кобыла, ноги же переломаешь! – заорал ей вслед Мардо, но жена не отозвалась. Он посмотрел ещё немного в темноту, пожал плечами, вздохнул, усмехнулся. Залез в шатёр и, притянув к себе подушку, снова закрыл глаза. На него неудержимо наваливалась дрёма, в животе чувствовалась приятная тяжесть, подушки Юлькины были мягкими и тёплыми, а вскоре должна подкатиться ему под бок и она сама… «Правда, что ли, в таборе остаться?..» – благодушно подумал Митька, переворачиваясь на живот и утыкаясь лицом в пахнущий мятой угол подушки. – Настя успокоится, а то всё: «Убьют тебя, убьют…» Вот косяк в Москву отгоню и подумаю…» Остальные мысли словно отрезало ножом: Мардо заснул как умер, так и не дождавшись жены, и, проваливаясь в сон, слышал лишь её песню у реки:
Ах, качаются, качаются берёзки…
* * *
16 июня 1917 года в Москве, на Живодёрке, в доме купеческой вдовы Прасковьи Щукиной праздновали именины хозяйки. Тёплый день клонился к вечеру, солнце падало за старые, бугристые садовые яблони, протягивая по траве розовые лучи, у крыльца веранды столбиками толклись комары, сладко пахли кусты жасмина. В чаще сада наперебой свистели последние соловьи, но их почти не было слышно из-за взрывов смеха, музыки и громких молодых голосов: в гостиной сёстры Щукины вместе со своими друзьями представляли живые картины. Взрослые, собравшиеся в соседней комнате за чаем, не принимали участия в этой забаве: за столом уже второй час шёл ожесточённый спор о судьбе России и императорского семейства. Без подобных бесед в Москве давно уже не обходилось ни одного застолья, в начале разговора военная молодёжь попыталась принять в нём участие, но барышни заскучали без мужского внимания, и юнкера Второго Александровского училища были вытребованы обратно в гостиную.
Спор, впрочем, продолжался и там. Во время представления картин он вёлся украдкой, приглушёнными голосами, отдельными отрывистыми репликами. Но когда барышни, продемонстрировав под угрожающие раскаты рояля проникновение демона в башню Тамары, убежали в глубь дома готовиться к очередной фигуре, молодые люди спустились в сад покурить, и там разговор возобновился.
– Вздор, Щукин, вы болтаете чего не знаете! – горячился Солонцов – стройный, ещё по-мальчишески тонкий юнкер первого курса. – Газеты могут писать всё, что им угодно, о добровольном отречении государя в интересах державы! Но преданные престолу люди великолепно понимают: никакого добровольного отречения нет! И, право, нельзя было ожидать такого поведения от передовых граждан города! Видели бы вы, что творилось в Петербурге! Все как один – с красными бантами носятся по улицам, поздравляют друг друга с долгожданным приходом в Россию европейского законодательства! Барышни пищат, студенты с видом старозаветных пророков вещают о чем-то воссиявшем и взошедшем… Сущий апокалипсис! С ma tante нервический припадок сделался, а она – дама адмиральского здоровья…
Над головой Солонцова, вкрадчиво звеня, вился комар. Он сел наконец на лоб юнкера, и Солонцов шлёпнул его с такой силой, что сам же и поморщился. Стоящие рядом молодые люди негромко рассмеялись.
– И ничего смешного в моих словах нет, господа обер-офицеры! – вспылил Солонцов, стряхивая безвременно почившего комара в лопухи. – Вот вам, поручик, хорошо, вы уже успели присягнуть государю, а что прикажете делать нам в конце будущего года? Кому мы станем присягать после выпуска? Этому Временному правительству? Керенскому? Эсерам?!
– Присягнёте России, Солонцов, и спокойно поедете прямиком на фронт, исполнять свой долг, – уверенно пообещал низкий голос с чуть заметным кавказским акцентом, и могучая фигура поручика Дадешкелиани выдвинулась из тени в красную полосу заходящего солнца. – Что до меня, то мой отпуск кончается завтра, и я отправляюсь на позиции. С большим облегчением, надо вам сознаться. Видит бог, если б не тётя и сестра, я бы вовсе не оставил своей роты. По нынешним временам это просто опасно. Солдаты сейчас находятся, пожалуй, ещё в более затруднительном положении, чем мы с вами.
– Это отчего же, князь, позвольте вас спросить?!
– Неграмотны, дремучи, смертельно устали и легко попадают под влияние самой дешёвой пропаганды, – невозмутимо отозвался Дадешкелиани. Он был старше всех присутствующих молодых людей, уже полтора года находился в действующей армии и лишь несколько минут назад покинул взрослую компанию, чтобы присоединиться к молодёжи. – А пропагандистов на фронтах сейчас хватает. Люди не знают, чему верить, кого слушать, слухи по полкам носятся невероятные, отовсюду лезут какие-то провидцы и старцы со старицами… и как только просачиваются через посты?! Даже некоторые из офицерского состава уже подвержены… Что и говорить, в одном господа социалисты правы: не стоило загонять народ на эту бестолковую бойню.
– А кто его туда загнал, позвольте вас спросить, поручик? – Медленным, протяжным голосом спросил сутуловатый юнкер в сдвинутой на затылок фуражке – сын хозяйки дома. – Народ, как вы сами изволили заметить, слеп и доверчив, собственной воли не имеет, привык к вековой покорности царю-батюшке… А батюшка втравил своих чадушек в бестолковую, как вы справедливо сказали, бойню и быстренько отрёкся… похоже, торопясь избежать ответственности. Да ведь он и сам был человек подневольный…
Дадешкелиани чуть заметно усмехнулся, отвечать не стал, но Солонцов вскинулся, как боевой конь при звуках трубы.
– Как вам не стыдно, Щукин! Хуже базарной бабы, право слово! Повторяете уличные сплетни, смеётесь над святым…
– Это что же у вас святое, Солонцов? – усмешка Щукина стала совершенно издевательской. – Их старец Григорий? Воистину, господа, каждый монарх… или монархиня… имеют таких фаворитов, которых заслуживают. Фавориты – деталь необходимая при любом правлении, спору нет, без них нигде не обходится… Но в минувшей истории это были, по крайней мере, достойные люди, заботившиеся о России не менее своих августейших покровителей, много сделавшие для государства и подданных… Вспомните Миниха, вспомните Разумовского, Орловых, Потёмкина-Таврического, наконец… А что мы наблюдаем в наши дни?! Какое-то немытое недоразумение из сибирской глубинки, у которого только и было, что беспримерное нахальство и безразмерный…
– Щукин, здесь поблизости дамы, спокойнее… – мягко напомнил Дадешкелиани, и юнкер нехотя умолк. Солонцов, от возмущения утративший дар речи, открывал и закрывал рот, как вытащенный из воды карась. Щукин следил за ним со скептической усмешкой на тонких губах. Остальные молодые люди молчали, не решаясь вмешиваться в спор.
– По крайней мере, развал армии и бардак в тылу налицо, – сухо подвёл итог разговору поручик. – Письма и те не ходят. Вообразите, я в трёх посланиях предупреждаю тётю о своем возможном отпуске – и всё равно сваливаюсь как снег на голову! Оказывается, моё последнее письмо она получила ещё в Тифлисе полгода назад! Беспорядки… и чем дальше, тем хуже. Все эти игры во французские революции и свободы у нас в России скоро приобретут необратимый характер. Временами я боюсь, что впереди ожидается кое-что похуже войны и отречения государя.