Она сказала:
– Нет – значит, нет… И хватит об этом.
Помолчали.
– Можно вопрос?
– Спрашивай, – сказала она унылым голосом. Сидела, сложив руки на коленях. Вид отсутствующий. Милая и симпатичная женщина, а занималась столь склочным делом – на нее мужчины глазеют, вино на столах, лето жаркое на исходе, и ведь не так уж много нам этих жарких лет осталось.
– Хочу спросить. Интересуюсь… Тебе хочется, чтобы я узнал у Коли, обобрал ли его Старохатов?
– Да.
– Тебе это очень нужно?
– Да.
– Хочу спросить – тебе это нужно, чтобы восстановить некую справедливость? Или чтобы сделать пакость Старохатову? – И я засмеялся.
– Почему ты смеешься?
– Разве нельзя посмеяться?
Она помолчала. Подумала. Потом сказала:
– Мне, Игорь, не нужно ни то, ни другое.
– То есть?
– Мне нужно… хорошо… Я расскажу.
Оказалось вот что: у них в Мастерской побывала комиссия из Госкомитета; в присутствии этих важных птиц Старохатов и Вера сцепились («…и кто меня потянул за язык? Я, наверное, Игорь, схожу с ума»). Был крик, и была брань. То есть это Вере поначалу казалось, что крик и брань, и что она со Старохатовым сцепилась, и что идет некая борьба, на самом же деле – нет. Ничего подобного. Старохатов попросту ругал ее за дисциплину в Мастерской. Старохатов сидел слишком высоко и с своего «высока» поучал ее, и ни о каком «сцепились», ни о какой борьбе не могло быть и речи. Скорее всего, Старохатов пощелкивал ее ногтем, как пощелкивают маленькую заводную игрушку, у которой отчего-то заело пружину.
Вера вдруг это поняла, то есть про заводную игрушку, потому что такое понимается именно вдруг. И сорвалась. Ни с того ни с сего, по смутной памяти, ляпнула, что Старохатов нечестен, не чист на руку. В чем нечестен?.. А вот в чем. Он навязывает соавторство молодым и неоперившимся сценаристам. Обирает их.
И лучше б она молчала. «Наконец-то вы высказались», – негромко заметил Старохатов и улыбнулся. И даже отвечать не стал. И представитель Госкомитета тоже покачал головой: «Ай-ай, Вера Сергеевна! Надо же быть сдержаннее». А другой представитель побагровел и сказал, что сейчас разговор не тот и не о том. Но что за такие слова полагается отвечать и что вот они специально вызовут Веру («вызовут!»), и пусть она представит факты, если их имеет.
Это и пугало. Здание Госкомитета. Под крылом Госкомитета всё, начиная от громадины «Мосфильма» и кончая такими маленькими лавчонками, как Сценарные Мастерские, – и вот ее, Веру, тихого и малого человечка, вызовут туда, и какие-то дядьки будут спрашивать, грозить, выговаривать: «Какое же вы право имели бросаться словами?» Или: «Клевета есть клевета. Почему же вы, дорогая моя, клевещете на человека?» Так что ей теперь не до жиру, ей хотелось иметь что-то себе в защиту. Не пакость Старохатову, а хоть что-то себе в оправдание. Вера боялась. Она до дрожи боялась, хотя и беспрерывно лезла сама на рожон: она вообще была трусиха. Это-то и характерно.
– Кому ты нужна? – сказал я. – Никто не станет тебя вызывать.
– Ты думаешь?
– Уверен.
С боязливостью в голосе она сказала:
– А вдруг?
Не такая уж она былиночка, стреляная пташка, – это, конечно, тоже мне пришло на ум. Пришло, но тут же ушло. И Вера осталась былиночкой на весь этот день, как ей и хотелось. Тихой и ломкой былиночкой, которой нужно помочь, коли уж подул ветер… Когда мы вышли из кафе, обоим и сразу же бросился в глаза скверик, подобие скверика.
– Ага? – спросил я.
– Ага.
Четыре клена и одна примитивная скамейка. И почему-то распиленное на поленья дерево. И несколько бревен слева. Погода была золотая – в воздухе плыл сентябрьский мед. Мимо спешили люди. На меня нашло: показалось, что все вокруг принадлежит Вере и мне – такая минута! – я сказал, что хорошо бы сейчас поехать за город. Подмосковье, бабье лето, белые грибы, обвалившаяся часовенка… Вера насторожилась. Ей мигом подумалось, что я забрасываю удочку на этот самый счет. Или, лучше сказать, на тот самый. Может быть, я и забрасывал удочку, потому что бывает, что забрасываешь и себя не знаешь. Но Вера тут же спросила: а как у меня с женой, говорят, она совсем молоденькая?.. Все хорошо, сказал я. Все нормально. В свою очередь я по инерции спросил, как у нее с мужем. Все хорошо, ответила она. Все нормально. И тут мы оба засмеялись – пронесло.
– А сознайся, – сказал я, – ты ведь напугалась, когда я заговорил про бабье лето и часовенку?
– Ну вот еще!
– Напугалась.
– Да брось… Что нам-то с тобой ходить вокруг: если уж очень будет надо, договориться сумеем. Или нет? – Слова были отчеканены, и стало ясней ясного, что договариваться мы не станем, прошлое есть прошлое. А сейчас настоящее.
Словом, она вела разговор как хотела. Мы закурили по второй.
– Игорь.
– Да.
– Скоро ли ты соберешься к Коле?
– Если обещал, значит, скоро. На днях. – И тут меня совсем проняло, голос дрогнул: – Вера… Ты не волнуйся. Сделаю. Сделаю. Все сделаю.
Я подумал заодно (и Вере не сказал об этом), что кроме обещанного я поразузнаю у Коли Оконникова о каком-нибудь греющем и теплом местечке. Надо ее пристроить и развести со Старохатовым: заклюет бабенку. Ей там не жить. Есть ведь, к примеру, Сценарные курсы. Или курсы операторов. Или ВГИК с его факультетами и ответвлениями. (Я перебирал в памяти учреждения, где Коля Оконников мог иметь вес и влияние, – да мало ли мест и местечек, где нужен дельный администратор малого калибра. А Вера была именно таким администратором – дельным. Всегда чистенькое и вывешенное расписание. Всегда спокойное взывание к дисциплине. Умение ладить с парнями, которые не ладят ни с кем. И так далее.)
Я еще раньше, когда сидели в кафе, о таком варианте подумал. Но мельком.
* * *
Все, а точнее – почти все, я выложил жене, и даже она, женщина двадцати четырех лет, сказала:
– Некрасивое дело. Не лезь в него.
Но сначала Аня произнесла это буднично, безлико. И я успокоился. Куда хуже, если б она сказала эту фразу тут же, в отклик, единым духом, потому что женскому чутью веришь невольно, особенно если оно касается какой-то «истории», в которую можно вляпаться. Обстановка для домашнего пророчества была самый раз. Жена кормила с ложечки нашу Машку – дочь сидела у нее на коленях. И вот рука с ложечкой тянулась к каше, подгребала, черпала и несла к детскому рту. Все было чрезвычайно размеренно. Туда и сюда. Как маятник. И если бы (а я рассказывал о Вере и ее просьбе) было хоть что-то настораживающее, хоть где-то, хоть за тридевять земель, рука с ложкой дрогнула бы. Или приостановилась. Или еще что-то. Но эта семейная кардиограмма была сейчас спокойной и ясной – рука с ложкой, полной каши, двигалась с безупречной ровностью. И с той же ровностью голос Ани сказал:
– Некрасивое дело.
– Ну и что же, – ответил я. – Надо же помочь человеку.
Аня промолчала. Кормила Машку.
– Кроме того, – как бы в запас сказал я, – мне и самому любопытно, обирал Старохатов или нет.
– Так и скажи сразу, – усмехнулась Аня. – А то – помочь человеку! Помочь старому другу в беде!.. Слова-то какие!
– Чем тебе не нравятся слова?
– А тем, что если она твой старый друг, как ты говоришь, – и только тут ложечка с кашей дрогнула, отыграла секундное колебание и поползла дальше, – то почему она ни разу не пришла к нам в дом? Почему? – Аня набирала обороты. – Почему она ни разу не поинтересовалась, начал ли ходить твой переболевший ребенок!
– Да ты просто ревнуешь!
– Я?
– Конечно!.. Не роняй кашу.
– А почему у тебя оказываются хорошие друзья, которые живут почти рядом и о которых я ни словечка не слышала?
– А потому, моя рыбка, что ты знала, когда выходила замуж, что мне тридцать лет. Мне тридцать, а тебе двадцать. А если ты невнимательно прочла в паспорте мой год рождения, я сейчас же тебе его принесу.
И мы немного покричали. Такое у нас бывало. Но не всерьез.
А уже вечером следующего дня, словно бы в помощь, пришла Вера.
– Я с коньяком. По-киношному… Это ничего? – говорила она, стоя в дверях, и с улыбкой смотрела на мою молодую жену.
Я был на кухне, но чувствовал, что сейчас женщины обмениваются взглядами. Обе улыбались. Хотя жена стояла так, что я видел лишь ее затылок (на звонок открыла она), я твердо знал, что ее улыбка на месте. Вера была в элегантном брючном костюме. Аня в цветастом переднике с красной полосой вдоль всего овала. Вере – тридцать девять. Ане – двадцать четыре. Все было как бы расставлено и продумано свыше, и даже разница была в пятнадцать лет ровно. Не в четырнадцать и не в шестнадцать.
После некоторой утряски в психике (гость – ужин – угощать!) Аня сказала:
– Надо же приготовить… Я сейчас.
И, сжимая врученную бутылку, она отправилась на кухню. Вера за ней.
– Я вам помогу.
– Не надо. Что вы!
– У вас есть другой передник?
– Старенький.
– Вот и ладно… Давайте я его надену.
Пауза.
– Давайте, Анечка. Давайте старый передник.
Я взял Машку, усадил ее в коляску – и гулять. Был час прогулки. Потому что, как ни парадоксально, оставить женщин на кухне – это самое правильное и самое примиряющее. Вечер был тепл, я возил Машку вокруг дома и тихо надеялся, что женщин сплотит коллективный труд.
Так и оказалось.
– …Ты всегда клади в салат больше помидоров, – учила Вера.
– Мне казалось, огурец ароматнее.
– Конечно, ароматнее. Но он сушит салат. А для запаха, поверь мне, достаточно одного-единственного огурчика.
В плане внекухонном они общались тоже легко и столь же легко. (Вера делала свое дело.)
– Он злобный, Анечка, – объясняла она. – Он злобный и злопамятный тип.
– А я-то думала: Старохатов!.. Такое имя. Такая популярность!
– Анечка, он обирает, он грабит ребят.
– Но, может быть, он дает вашим ребятам какие-то очень ценные советы?
– Может быть. Но за свои советы пусть берет вот эту бутылку коньяка. Пусть берет коньяк, пусть берет торт. Пусть берет красивые часы. Если уж не может не брать.
И после паузы сказала, помешивая ложкой в салатнице:
– Но пусть не берет у них половину денег. – И пояснила: – Ты, Анечка, знаешь ли, сколько стоит сценарий? Нет?.. Я тебе скажу: вместе с потиражными это примерно десять тысяч.
– Новыми? – Аня ахнула. Мою молоденькую жену, мыкавшуюся в небольшой лаборатории завода, цифра с таким количеством нулей могла сбить с ног. Тут пасовали и не такие, как она. Тут надо быть хорошо закаленным. Но Аня лишь ахнула, она даже слюны не сглотнула, – простая душа.
– Новыми, Анечка… десять тысяч новыми – и половину их Старохатов забирает себе.
Я вставил:
– Это пока твое предположение.
– Ах, перестань!
– Ты, Вера, забегаешь сильно вперед.
– А вот съезди к Коле Оконникову и сам убедишься, забегаю я вперед или не забегаю.
И тут случился цирк – маленькое представление. Аня вдруг вздохнула. Горько так вздохнула и сказала:
– Я-то думаю, почему у нас кино становится все хуже и хуже. Совсем вырождается… А ведь это, наверное, потому, что в кино делаются такие вот дела.
– Ну конечно.
И Вера подмигнула мне. Дескать, не мешай.
– Оказывается, вот почему в кино такая невыносимая скучища.
– Именно поэтому!
– И если Игорь поможет вывести его на чистую воду, то заодно и фильмы станут получше.
– Ну конечно, Анечка. Именно так и будет – вот увидишь!
И Вера опять подмигнула. Дескать, твоя жена девочка еще молоденькая. И не разубеждай ее. Ты же видишь, как отлично с ней можно ладить.
Они сделали салат, разжарили котлеты и теперь готовили стол. Разговор продолжался. И скоро уже не осталось сомнений, что наше кино здорово шагнет вперед, как только я поймаю Старохатова за руку, – Аня и Вера говорили и об этом совершенно искренне. Даже радостно. Даже немножко взахлеб. Вера (если не считать тех двух подмаргиваний мне) очень серьезно, солидно и как-то даже ласково объясняла моей жене, что Добро должно бороться со Злом, а хорошие люди – с плохими.
Вот именно. Без пережима и воочию Вера показала мне, что двадцать четыре – это детскость, пушок, наив и что Вера и я, как старые друзья, можем общаться спокойно и без трений. И даже обмана в этом не будет: обман не нужен. Я-то боялся, что Аня поинтересуется прошлым, – я говорил ей, что в беде мой старый друг и что надо помочь человеку. Говорил, что человек унижен. И так далее. А всего-то и нужно было намекнуть, что подлец Старохатов портит наше отечественное кино и что, если его не изобличить, в кинотеатрах будут показывать бог знает какую чушь. А ведь и без того смотреть нечего.
* * *
Когда я провожал ее ночной улицей до метро, Вера сказала (а фонари нам светили по очереди – один, другой, третий, как и положено светить фонарям):
– Я мило скоротала себе вечер. У вас дома хорошо, честное слово… И тебе я развязала руки.
Это уже могло пройти без пояснений. Но она пояснила:
– Тебе не придется ничего ей сочинять. И если мы будем иногда видеться и болтать по телефону о нашем деле, она не станет думать лишнего. И не станет попрекать, что ты заводишь роман в нерабочее время.
– У меня, Вера, всякое время нерабочее. Практически я сижу дома. У меня дочка…
– Я забыла.
Она тихонько и истинно по-дружески стиснула мне пальцы. Я вел ее под руку.
– Ты можешь говорить ей правду и не вилять. Только говори попроще. Аня у тебя замечательная…
Она неназойливо учила меня семейной жизни. И я отметил, что если я за эти годы чего-то поднабрался, то и Вера не стояла на месте. Женщина в самой зрелости. Вечер был тихий. Фонари. Мы поцеловались. Я был размягчен коньяком, и вот мы срезали угол к тому людскому коловороту, который называется входом в метро. Вера заговорила. Сказала, что, женившись на молоденькой и наивной девочке, я и сам сумел как бы притормозить время и зацепиться на пяток лет в молодости. Помолодел и стал проще. И жена славная. Счастливчик, вздохнула она.
– Ты забыла про дочку.
– Пройдет…
Я возвращался. От ее визита, от этой, легко удавшейся дружбы Веры с Аней с моих плеч что-то спало, снялось, и возникло легкое и ясное (и теплое) ощущение под стать вечеру. Ясное и даже как бы триумфальное ощущение. Но самую чуть с горчинкой. Горчинка рядом была: казалось, что Вера, зрелая, опытная и натруженная жизнью, глянула сегодня мельком на мое простенькое и очень умеренное счастье. И что-то поняла. Но не сказала. Глянула – и ушла, смолчав.
* * *
Когда я вернулся, Аня (все еще в возбуждении) заявила мне, чтобы я не смел отлынивать от дела спасения киноискусства. Она-то ведь знает, что я лодырь. Обещать – одно, а оторвать свой зад от стула, и куда-то поехать, и что-то узнавать – это совсем другое.
– Вот послушай. – И Аня очень доходчиво разъяснила, что сначала немного сделаю я, Игорь. А потом немного сделает другой, капля камень точит. А потом третий. А потом наше кино станет лучшим в мире. От всей этой ерунды у меня уже звенело в голове. Но что было делать – мы сами ее заставили поверить. Аня стояла рядом со мной, лицо к лицу. Она была длинноногая, стройная и совсем юная.
– Да, – согласился я.
И опять:
– Да. Да.
Я мог подтрунивать над моей молоденькой и наивненькой Аней, но штука в том, что я ее любил и, любя, поддакивал. А когда поддакиваешь, понемногу начинаешь верить и сам, таков наш опыт. Так что мы оба выглядели комично.
* * *
– Слышишь? – Через дверь уже который день докатывался грохот, скрежет.
Соседи наши по лестничной клетке покупали мебель: то вносили шкаф, поспешая за кряхтящими грузчиками, то просто стояли у лифта и говорили друг другу, что торопиться некуда и что в таком деле важно быть внимательным. И даже их маленький сын, однажды стоя у лифта, ковырял пальцем стенку и повторял: «Мебель покупают не спеша…»
Мог быть рассказ о том, как некий писатель или, скажем, сценарист живет своей жизнью, не смешиваясь с окружающей средой и суетой, – он пишет повесть за повестью, он трудолюбив – он вглядывается в людей, всматривается, а они все покупают и покупают мебель, машины, дачи. И ничего в них больше не разглядеть, как ни всматривайся в них и как ни портретируй.
Глава 4
Но приступить сразу к спасению нашего кино я не смог: Коли Оконникова дома не было. Он отбыл куда-то к родственникам – за антоновкой. Так сказала Колина жена. Не приехал. Нет, не приехал. Нет, еще не приехал… И в конце концов она объяснила, что, если я не псих, я должен оставить свой номер телефона и не мучить звонками. Дело в том, что у них очень громкие, оглушительные звонки.