* * *
Появившись в Сценарной Мастерской, Вера жила себе и жила в облаках, и не было мягче места. Пока не упала оттуда. Как падают рано или поздно все, кто в облаках живет.
Сначала она услышала телефонный разговор – услышала нечаянно. Как бы подслушала.
Нет, сначала она порядка ради заглянула в аудиторию, где мы в этот час встречались с известным кинодеятелем, – посмотрела, все ли мы на месте и нет ли кого под мухой. Поизучав наши лица и галстуки, она удалилась. И вот – поднялась к себе наверх. А Старохатов – в дальней, своей, директорской комнате – говорил по телефону. Вера была от него через стенку. Или даже через приоткрытую дверь. Самое, конечно, поразительное то, что она не приняла услышанное на свой счет.
Старохатов рокотал. Глубокий и красивый голос.
– Ну, разумеется, я тебя встречу, – говорил он кому-то. – А если я все же задержусь, ты меня подождешь. Здесь тебя преотлично развлекут.
– Кто? (Предполагаемая реплика его телефонного собеседника.)
– Она и кофе тебя угостит.
– Кстати, как она? Ты ведь взял новенькую?
– То, что надо. Мила. Глупа. От слова «искусство» у нее начинают трястись колени: иногда боюсь, что бедняжка расплачется. Впрочем, очень и очень славненькая.
– (?)
– Ну что ты!
– (?)
– Зачем мне это надо. Я и без того ей рад… Свежий, наивный, доверяющий мне человек – что еще нужно? После той собаки, которую я выгнал…
– И которая так больно кусалась (?..)
– …я со своей новенькой просто счастлив. Я для нее бог. Я ей говорю: такой-то, кажется, талантлив. Она говорит: да-да-да, он даже Хемингуэя читал. Я говорю: а такой-то бездарен. Она тут же: да-да-да, он даже занятия пропускает… Ну разве она не прелесть?
– Поздравляю.
– Спасибо. В конце концов, я человек, хорошо в жизни потрудившийся. И чего-то стоящий. И на подходе к шестидесяти годам желаю жить спокойно.
Потом долго говорил собеседник Старохатова. Жаловался на кого-то из своих учеников. Слезно жаловался:
– (?..?..?..)
– Дам тебе на будущее совет, – сказал Старохатов. – Я в таких случаях имею в запасе ход конем.
– (?)
– В этом году, например, я принял одного подсадного. Нет-нет, не шептуна, я стукачей не терплю… Я принял в Мастерскую одного явно бездарного – маленький, плюгавенький человечек с очень подходящей фамилией Тузиков. Кажется, он оленевод, не то манси, не то ханты. Что-то в этом роде… Я принял его с тем, чтобы в середине учебы выгнать за творческую неспособность.
– Но зачем?
– А затем, чтобы не появился такой хам, какой появился у тебя.
– Не понимаю.
– Вот слушай. Как только у меня прорежется новоявленный гений и как только этот Ван Гог начнет орать про великое искусство и валить буфетчиц прямо в буфете, я его тут же спишу вместе с недоделанным оленеводом. Вдвоем их выгнать проще простого. Особенно когда один откровенно бездарный.
– Любопытно…
– Опыт, мой дорогой. Это и называется – опыт… Имея на руках такого оленевода, я совершенно спокоен.
– А мне? Что делать теперь мне?
– Не знаю, мой дорогой. Теперь уж нянькайся с ним. Выгнать будет трудно: если его отчислить именно за «гениальные» выходки, обязательно кто-нибудь вступится. И именитые. И любой демагог…
Они обменивались опытом.
Вера вошла к нему – она показала приготовленное расписание на следующий месяц. Спросила:
– Можно вывешивать, Павел Леонидович?
– Конечно, Вера Сергеевна… Конечно! – И Старохатов улыбнулся ей, на секунду оторвавшись от телефонной трубки.
Вера отправилась с огромным белым листом в коридор. Ей и в голову не пришло отнести первую половину услышанного на свой счет. Более того: она подумала, что бывают же такие глупенькие женщины, которые только поддакивают Павлу Леонидовичу и мнения собственного совсем не имеют.
* * *
Второй услышанный разговор она тоже не отнесла куда надо. И, вероятно, десяток разговоров еще. А они были, эти разговоры, потому что Старохатов мало заботился, слышат его со стороны или не слышат. Такой уж был человек. С размахом. А комнаты как-никак были рядом.
– Приезжайте, – услышала Вера во второй раз. – Приезжайте, – приглашал кого-то Старохатов по телефону. – Цветы?.. Не надо, это лишнее.
– (?..)
– Нет-нет, никаких цветов. А то вы ее разбалуете… Лучше скажите ей два-три слова про искусство. Она будет на седьмом небе… Мне иногда кажется, что она конспектирует всю ту чушь, которую мы молотим.
– (?..)
– Ха-ха-ха-ха… Нет-нет, я думаю, она попросту хочет сохранить наши слова для потомков. А может быть, надеется продать мемуаристам.
Старохатов шутил и смеялся. Вера сидела в соседней комнате и не догадывалась, о ком речь. Такая вот пелена в глазах, и это бывает, со всяким бывает. У Веры уже сложился некий образ – образ женщины, знакомой Старохатова, которая обитает где-то здесь же, в Доме кино, которая наивна, глупа, влюблена в слово «искусство», и Вера иной раз гадала – интересно, кто же это?..
Почти год понадобился, чтобы Вера прозрела и упала с облаков. И опять это был телефонный разговор Старохатова. Может быть, сотый, если считать: количество перешло в качество.
– Я собираюсь от нее избавиться, – откровенничал Старохатов с кем-то.
– Почему?
– Уже пора…
Разговор был чрезвычайно короткий – обрывок разговора, залетевший каким-то образом в ухо. Вера даже не входила в свою комнату. Она попросту шла мимо. И услышала. И чем короче была вспышка, тем рельефнее и резче увиделись все предметы вокруг – как в грозу ночью.
– Ты же меня знаешь, – говорил Старохатов, – я не могу себя переделать. Человек мне нравится – приятен – симпатичен, а потом раз – и надоел!
– (?..)
– Поверь: я стараюсь терпеть, но я уже не в силах ее слушать… Она глупа. Она непроходимо глупа.
– И все же тебе придется ее терпеть (?..).
– Ничуть не бывало. Очень скоро от нее избавлюсь.
– Каким образом?
– У нее наклевывается роман со слушателем. Как только у них зайдет далеко, я ее прогоню. Нет-нет, разумеется, без шума. Боже избави… Тактично и тихо.
Вера онемела – машинально шла куда-то по коридору, а потом вниз, вниз, вниз. И к автобусу. Дело было не только в том, что ее, оказывается, собирались увольнять. И не в том, что упомянули и, значит, знали о ее романе со слушателем. Тут был именно разряд, вспышка, в которую спрессовались все прошлые разговоры о глупенькой женщине, – да, да, на этот раз в цель попали.
Вера пришла домой. И сама не заметила, как пришла, шаг за шагом. Лучше б ей сразу знать, что над ней подсмеиваются, – ничего сверхъядовитого в словах Старохатова не было, и она бы привыкла, как привыкают многие. Потому что над такими, как она, можно шутить, можно и насмешничать, можно заставлять их работать в две смены, можно на них ездить и можно погонять, можно почти все. Нельзя только одного – неожиданно тыкать их в больное. Хотя бы без умысла, хотя бы и нечаянно, все равно нельзя. Потому что такие, как она, и сами не знают, что у них есть это больное. Пока их не ткнут, они не знают. Живут себе – и счастливы.
На работу Вера не вышла. Она проболела десять дней, с температурой, с головными болями – все как и положено. Болезнь как болезнь. А когда вышла – это уже была другая женщина. Строгая прическа. Строгая одежда. Строгая речь. И уже наполовину совершился тот переход от милой, наивной, пухленькой женщины (Алла, Анюта, Ангелина) к той Вере Сергеевне, сдержанной, подлакированной в мире кино, собранной и деловой и – ненавидящей Старохатова. Наполовину свершилось. Остальное доделало время.
* * *
Выгнать ее за «роман со слушателем» Старохатову не удалось – тут он дал промах. По той простой причине, что роман наш к этому времени уже закончился сам собой. То, что Старохатов принял за «наклевывание», было уже лишь отзвуками, отголосками, да и те были на излете. Он просчитался. Драматург до мозга костей, он ждал романа со старомодным глубоким дыханием. А роман был современен.
И все же Вере было лучше уйти. Потому что дни для нее наступили несладкие – повода для увольнения она не давала, но и сама уходить не уходила, а это уже было войной. Объявленной ему войной. Силы были слишком неравны. Вера была всего лишь Вера, была одна и держалась лишь на упрямстве и отчаянии маленького человека, который знает, что, кроме этого упрямства и отчаяния, у него ничего нет. А Старохатов был Старохатов. Он все мог и все умел. За последующие четыре года он вполне удовлетворил свой разгневанный (и очень удивленный поначалу!) дух. И теперь давал ей столько щелчков, сколько хотел, делая это вполсилы и между прочим. На месяц-другой он вообще забывал о Вере и о распре, как забывают зимой о комарах и мошках. Он уже давно мог бы ее выгнать. Потому что за четыре года там и сям освобождалось немало мест, и это называлось бы не «выгнать», а, скажем, «перевести». Но он не выгонял.
Он хотел – и это был именно его почерк, небрежный и крупно-размашистый почерк Старохатова, – он хотел, чтоб она сама ушла. Чтоб сама дозрела. Чтоб сама поняла.
И вот я входил в их распрю, так сказать, под самый занавес. Я входил с холодком. Эти подслушанные его телефонные разговоры (в пересказе Веры – мы сидели с ней в кафе, на столе арбуз и две чашки кофе, как у киношников) меня, ей-богу же, не задели за живое. И оскорбительного в этих разговорах я не нашел. Что такое телефонный треп, знает всякий. А Старохатов был широкой натурой и вполне мог такие слова, как «глупышка», «выгоню» и подобные, нанизывать одно за одним просто так, от собственной широты и размашистости. Разговора ради.
И еще. С моей стороны тут оказалось не только желание помочь Вере.
Мы сидели с Верой в угловой харчевне – арбуз и две чашки кофе на столе. А за окном, я видел, копошилась ворона и долбала носом что бог пошлет. Вот именно: что послали ей случай и люди.
– Если б знать наверняка, – рассуждала Вера в ту минуту, – если б знать, обобрал он Колю или не обобрал.
Я смотрел в окно.
– А ты как думаешь – он обобрал? – спросила она.
– Не знаю.
– Ну, прикинь, подумай, предположи – нужны ему деньги?
– Кому они не нужны.
– Нет, Игорь, я не о том. Я понимаю. Но ведь уважаемый и известный человек – зачем ему обирать Колю?..
Вера рассуждала, предполагала, а я смотрел на ворону, которая долбала клювом здесь и там. Искала, что ли. Да, ворона искала. И тут будто бы искорка вспыхнула, сработал некий внутренний механизм, и во мне возникло оно самое – любопытство.
* * *
А потом я сидел в прохладе и пустоте бывшего Дома кино и ждал. Вера копалась в своих голубых книжицах и наконец отыскала адрес родичей Коли, к которым он поехал за ранней антоновкой, – она протянула мне аккуратный листочек бумаги:
– Вот.
Глава 5
В руках у меня был портфель, в портфеле две бутылки вина. Мы были дружны с Колей: в меру, конечно, как и все, что бывает с нами в уже не юном возрасте. Друзья в меру. Тем не менее я давно его не видел, и если уж я к нему ехал, то ехал как к другу. У какого-то занумерованного столба электричка присвистнула, дернула – по составу проползла судорога. Мои бутылки громыхнули, и люди вокруг заулыбались, потому что тайны портфеля больше не существовало, а это всегда греет сердце попутчиков.
За окнами проплывали озера.
В деревне я без труда отыскал богатую и видную избу его родичей, – я спросил, где Коля, и они сказали, что он в роще.
– Где?
– А вот там.
Он лежал на самой опушке, блаженствовал, кейфовал – руки под голову, глаза воткнул в небо, а рядом в пучках желтевшей травы валялись какие-то книжки. Коля был разморен лесом, вял, расслаблен, но его вполне хватило, чтобы обрадоваться и даже замахать руками. Портфель был со мной, одну бутылку решено было распить тут же. Закусывали спелым горохом – клин поля выходил прямо к опушке, как по заказу. Мы болтали, а солнце садилось; мы открыли и вторую бутылку, потому что лучшей минуты, чем закат, все равно не жди.
Когда-то Коля Оконников кончал Институт архитектуры. И шесть лет работал по специальности, все честь честью. Потом увлекся кино. Закончил Мастерскую и теперь время от времени сочинял сценарии и бранил режиссеров, если фильмы получались серые. Это и называется – быть сценаристом. То есть тут обязательно кем-то сначала быть и что-то бросить. А потом увлечься кино. И бегать всюду со своими сценариями и бранить режиссеров. Это как бы даже не профессия. А образ жизни.
– Такая судьба! – говорил Коля. Рассказывал о себе.
Я спросил:
– А во ВГИКе?
– Что?
– Я слышал, ты там преподаешь.
– Очень мало. Рассказываю ребятишкам об архитектуре. О живописи. О греческой скульптуре.
– Тебе интересно?
– Я это люблю…
Потом о себе рассказывал я. Потом он. Потом я. И так далее. Сначала Коля (новый Коля Оконников, узнаваемый заново) вырисовывался для меня человеком жалующимся и в какой-то мере разбросавшимся. Ни то ни се. Потому что, когда слушаешь, хочется поскорее навязать человеку какой-то смысл. Засунуть его в некий ящичек с известным названием. С ярлычком. Но очень скоро я понял, что прибедняется он собеседника ради и что он ничуть не разбросался, а, пожалуй, даже счастлив и везуч. Он сидел на желтеющей траве, рассказывал, сыпал киношными новостями, слушал меня – и, чего доброго, в свою очередь навязывал мне смысл и ярлык.
И как раз поодаль прошла корова с погремушкой на шее – ее гнал пацаненок с льняными волосами. Был закат, и пацаненок был как ангел. Корова со звонком прошла совсем близко, обвела нас покорным коровьим оком, – а я спросил Колю, навесил ли он мне ярлык. Звонок, чтобы знать направление, в котором искать чужую душу. Как ищут загулявшуюся и задумавшуюся корову поздним вечером в сплошном тумане.
– Навесил, – тут же сказал, ответил Коля, – а как же без этого? Без этого мы не можем.
Мы посмеялись – давненько, дескать, не виделись, и потому все как бы заново. Вот тут Коля предложил открыть вторую бутылку. А я поддержал: конечно, Коля, она за этим сюда и приехала.
Между прочим я спросил:
– А как у тебя дома? Как жена?.. У тебя, говорят, не жена, а чудо!
«Чудо» – это у меня само собой сказалось, для смазки разговора. Для мягкости, что ли, душевной. На что обычно всякий клюет. И начинает о жене, о себе, о жизни.
Но Коля не клюнул:
– Смеешься?
Впрочем, говорить о женах мы не любили.
Каждому досталось что-то свое, и это всё, и точнее эту мысль не выразить. Моя не была «горластой», как у него. Моя была молоденькой и милой. Но зато она заставляла меня спасать наше кино.
Я вспомнил, зачем приехал. И спросил:
– Твои «Всадники» трудно сочинялись?
Это был тот самый сценарий – их, совместный.
– Фильм как фильм.
– Пейзажи у вас там великолепные… Скажи, Коля, это ведь Старохатов написал сценку, что у реки?
Он не ответил. Я переспросил:
– Старохатов?
Коля засмеялся:
– Зачем тебе это?
– А любопытно.
– Очень любопытно?
– Очень.
Но Коля отмахнулся:
– Это, Игорь, щепетильное дело… Тонкое. Эти дела все тонкие.
Мы вернулись в избу и поужинали там с его родичами.
Помню, что говорили мы об антоновке и о том, что она так славно сработана природой, что может легко храниться до самого января. Потом сидели в темноте, потому что подстанция отключила свет. Поахали, посуетились, но мимо рта никто не пронес – зажгли свечу, тоненькую и затекшую. Лица были с тенями и с желтыми бликами. Кто-то встает – и тень его грандиозно вырастает и движется, заваливаясь громадой на бревенчатые стены.
Спать отправились на сеновал.
– Тебе удобно?
– Отлично! – сказал я из своего угла.
Я грыз сухую травинку и болтал о том, что я тоже мечтаю сделать со Старохатовым совместный сценарий фильма. Я так и выражался – мечтаю. Материал, дескать, у меня есть, но справиться трудно, а ведь Старохатов – это Старохатов. Большой драматург, что там ни говори. И ведь это как дар: чувство драматургии и умение построить сюжет. Или это есть в человеке, или этого нет. От бога.
Коля даже фыркнул:
– Ты это серьезно?
– А что?
– А то, что этот драматург от бога в нашем сценарии не написал ни одного слова. Впрочем, нет – как раз одно-единственное слово. Свою фамилию. В правом верхнем углу – знаешь, где это пишется?
– Знаю.
– Вот там он и написал.
– Не может быть.
– Клянусь!..
История вкратце выглядела так: сценарий зарубили на худсовете, предложили восемнадцать поправок, и Коля их сделал. И опять зарубили – одиннадцать поправок, и Коля их тоже сделал. Затем восемь поправок. Затем пять поправок. Дорога вроде бы поворачивала к удаче, но затем вдруг опять двенадцать поправок, опять в гору… И вот в один из гнусных дней, когда Коля погибал со своим сценарием и когда колебался, вернуться ли в милую сердцу архитектуру или, может, поджечь «Мосфильм», – вдруг звонок. Старохатов. Здоровается. Спрашивает, как дела. И не тяп-ляп, а участливо спрашивает.
– А ты?
– Я все рассказал. Он все выслушал. Подумал. Посоображал… А потом говорит, ладно, приезжай в гости.