Свадебная церемония состоялась в соответствии с безупречными законами чеховской драматургии. Тихо, скромно, без шумихи и огласки, но, безусловно, с интригой. 25 мая на Плющихе, в церкви Воздвижения на Овражке батюшка прекрасным баритоном окончательно пророкотал: «Венчается раб Божий Антон с рабой Божией Ольгой…»
Свидетелями венчания были лишь шаферы, в том числе брат Ольги Леонардовны Владимир Книппер.
А что же гости? Конечно, их было великое множество. Всех – от самых близких родственников до людей театральных и литературных – от имени Антона Павловича и Ольги Леонардовны собрал на званый ужин известный затейник Саша Вишневский[7]. Когда в назначенный час гости сидели за богатыми столами, несколько смущенные и недоумевающие, по какому, собственно, поводу банкет и где, в конце концов, его хозяева, Вишневский встал, откашлялся и торжественно объявил, что в данный момент в церкви Воздвижения происходит церемония венчания Антона Павловича и Ольги Леонардовны!
Утихомирив шквал аплодисментов, тамада продолжил: «…А поскольку непосредственно участвовать в свадебном пиршестве молодым не представляется возможным, они просят поднять бокалы за их здоровье. Виват, господа!..»
Великий постановщик «народных сцен» Константин Сергеевич Станиславский по достоинству оценил замысел великого драматурга Чехова: соль была в том, «чтобы собрать в одно место всех тех лиц, которые могли бы помешать повенчаться интимно, без обычного свадебного шума. Свадебная помпа так мало отвечала вкусу Антона Павловича…»
Тем временем молодожены в черной лакированной пролетке спешили на вокзал, где уже пыхтел паровоз, который держал путь на Самару. На станции перед самым отъездом Антон Павлович едва успел отправить телеграмму в Ялту дорогой Евгении Яковлевне: «Милая мама, благословите, женюсь. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново, Самаро-Златоустовский. Здоровье лучше. Антон».
Вот как все было, Оля. А ты…
Мыслимо ли сравнивать, горько сокрушалась Ольга Леонардовна, брак ее, 40-летней, зрелой, умудренной жизненным опытом женщины, первой актрисы России, с лихорадочным желанием этой соплячки, из кожи вон лезущей, лишь бы только поскорее обрести статус замужней дамы?!. Какая же все-таки она дуреха, только фамилию опозорила… Хотя, усмехнулась Ольга Леонардовна, какую именно из наших двух фамилий?..
* * *
Свершивший по наущению Шопенгауэра свой неразумный поступок, 23-летний Михаил ликовал. «Моя жена красавица! – сообщал он одному из друзей. – Жена моя – не по носу табак… Да, я думаю, не легко тебе представить меня рядом с красавицей женой, семнадцатилетней изумительной женкой».
Потом искренне каялся перед своей милой тетушкой, Марией Павловной: «Машечка, хочу поделиться с тобой происшедшими за последние дни в моей жизни событиями. Дело в том, что я, Маша, женился на Оле, никому предварительно не сказав».
Но прошло какое-то время, и в сердечных излияниях Михаила Александровича появились новые нотки: «Свою молодую красавицу жену я… горячо полюбил и привязался к ней. Со свойственным ей чутьем она угадывала, в какой душевной неправде я жил, старалась помочь мне, но все же тоска и одиночество не оставляли меня. В моем письменном столе лежал заряженный браунинг (обратите внимание, читатель, на эту деталь и помните слова Антона Павловича: «Если в первом акте на сцене висит ружье, то в последнем…» – Ю.С.), и я с трудом боролся с соблазнительным желанием…»
Не менее года родители Ольги, уже носившей фамилию Чехова, демонстративно избегали общения с дочерью-сумасбродкой и, тем паче, с ее избранником из скоморошьего племени. Но стоило театральной критике перевести Чехова из безвестных лицедеев в разряд «самых многообещающих российских актеров», как высокомерие Книпперов сменилось милостью и смирением перед свершившимся против их воли фактом.
Своей очередной победой Михаил тут же похвалился перед хранительницей всех его душевных мук и переживаний, доброй «Машечкой»: «Твой гениальный племянник приветствует тебя и желает сказать, что принят он здесь, у Олиных родных, чудно… Сегодня Олины идут на «Сверчка». Стремлюсь домой к маме, и если бы мне не было так хорошо у Олиных родителей, то я давно погиб бы от тоски… В ожидании Вашего сиятельного ответа. Граф Михаил Чехов».
«Домой, к маме…» Именно Мишиной мамаши молодые опасались пуще огня. Наталья Александровна, освободившаяся от гнета Александра Павловича, успешно завладела сыном, его помыслами и поступками. Она сразу настояла, чтобы молодожены проживали вместе с ней. И хотя комнат в квартире было предостаточно, Ольга в каждой из них встречала ревность, злобу и ненависть, царящие «полумрак, тесноту, спертый воздух, брюзжащую больную мать с иссохшей, порабощенной няней».
Ко всему прочему Михаила неожиданно, ни с того ни с сего стала преследовать навязчивая мысль об опасности, которая угрожает его матери: «Увидев однажды, как горько и тихо плакала она, сидя в своей полутемной спальне, я вдруг «увидел» ее в момент самоубийства и с тех пор стал следить за ней, чтобы успеть предотвратить несчастье».
Но что же наставники? Почтенные старцы молчали. За исключением Фрейда, который торжествующе усмехался…
Помимо упомянутых первой и второй, у Михаила существовала еще и третья жизнь, доставшаяся ему в наследство от отца. И по утрам ему меньше всего на свете хотелось отвечать на вопросы жены: где был? где пропадал? с кем? почему не позвонил? Ведь я ждала, нервничала, волновалась, заснуть не могла.
Ясно, нервничала… Ясно, ждала, заснуть не могла…
«Откуда у тебя столько равнодушия? Почему ты позволяешь себе то, что не позволил бы ни один любящий мужчина?» – «А ты что, знала много мужчин и научилась сравнивать?..»
От столь жестких обвинений у Ольги на глаза навертывались слезы, а голос подводила дрожь. Не переносящий подобных сцен Михаил сам терзался: почему он ведет себя как свинья? Но ответа не находил. Мозги не работали, и он не мог придумать что-нибудь вразумительное, логичное. Только что же сказать?
Вот он, трудный итог жизни: четверть века за плечами, а он даже врать складно не научился. Кажется, даже не повзрослел.
– А ты знаешь, что у нас будет ребенок?..
Вот те и на! Оказывается, да. Однажды тихий амур успел-таки задеть своим крылышком Ольгу, и ей, уже примерявшей на себя роль Нины Заречной, пришлось готовиться стать матерью. Все перепробованные народные средства – от обжигающих горчичных ванн и каких-то отвратительных травяных отваров до нелепых прыжков на пол со стола и высокой кухонной табуретки – желаемых результатов не приносили, все было впустую, выкидыша, увы, так и не случилось.
Новорожденная девочка доставила неописуемую радость разве что Ольге Леонардовне. Забыв все прежние обиды, она оповещала питерских родственников: «Наконец-то наши дети разродились. Ах, как мучительно было ждать и так близко ощущать, как Оля страдала. Часов 15 она кричала, выбилась из сил, сердце ослабело – тогда наложили щипцы и вытянули 10-фунтовую здоровую девочку. Мы уже решили, что губы Олины, нос Мишин, а раскрывающийся левый глазок – в меня. Миша с любопытством рассматривает незнакомку и говорит, что пока никакого чувства не рождается – конечно, пока…»
Девочку при крещении назвали традиционным семейным именем – Ольга, однако в семье все (за исключением родного отца) стали называть ее Адой.
Молодой папаша, обойденный вниманием и заботами, тут же внезапно занемог: стал жаловаться на обострение аппендицита, говорил о необходимости операции. А тут еще и воспалились гланды – ни дышать, ни говорить не было сил… Но, к счастью, обошлось.
Для Адочки мигом была найдена няня, m-me Лулу, которая забрала девочку к себе. Ведь мамочка все равно была настолько слаба и немощна, что кормить дитя не могла. Да и богемные привычки забыть было невозможно. Ко всему прочему Оля вскоре начала на правах вольнослушательницы усердно посещать утомительные занятия в школе-студии МХТ, а также наведываться на курсы в Училище живописи, ваяния и зодчества в мастерской самого Юона[8].
Правда, «капсульке моей не особо приятно было сидеть в городе, – полагал внимательный супруг, – ибо она мечтала о набросках где-нибудь в полях, но что делать, надо было бы ей не выходить за меня…».
Несчастный Володя Чехов, уже как будто бы смирившийся с судьбой, попытался найти утешение в объятиях Олиной сестры Ады. Но напрасно, приступы ревности по-прежнему терзали его.
Безнадежно влюбленный юноша бросил свой юридический факультет и с тех пор с утра до ночи стал пропадать в театре, куда его пристроили (опять-таки благодаря фамилии) на какую-то должностишку, кем-то вроде статиста или декоратора. Ему было все равно, лишь бы иметь возможность чаще видеть Оленьку. Но она его по-прежнему не замечала.
Финал романтической истории оказался трагичен. Прямо в театре во время спектакля в Мишиной гримерке и из его же браунинга (словно помня предостережение Антона Павловича) Володя Чехов застрелился.
Было заведено следствие. Хотя Миша в момент смертоубийства находился на сцене, свидетелями чему был и переполненный зрительный зал, и все актеры, с него все же взяли подписку о невыезде. А Оля еще долго потом обнаруживала в своей комнате в самых неожиданных местах тайные любовные записочки от Володи.
Очень может быть, тот роковой выстрел и заставил Ольгу принять окончательное решение: бежать отсюда, из Питера, из России. И как можно скорее. Но, прежде всего, от Михаила. Они развелись в декабре 1917 года.
Великую революцию, происшедшую в России, молодые даже не заметили, проворонили. Все проходило мимо, мимо, мимо…
Москва, 1918 год
…Было такое ощущение, что голова гораздо тяжелее всех прочих частей тела. Во всяком случае, кое-как встав с постели, он запнулся о ковер и едва не грохнулся на пол: чугунная башка тянула в сторону. А ведь еще надо доковылять до столика, на котором мать должна была оставить спасительную бутылочку сельтерской…
Сделав глоток-другой, Михаил горестно вздохнул: вот ведь черт, опять вчера надрался. Огляделся по сторонам. Слава богу, никто из вчерашних гостей на ночлег не остался. Даже той, которую он представил домашним как «добрую девушку с теннисного корта», не было. За-ме-ча-тель-но.
Заметив валяющиеся на полу скомканные листы бумаги, он заставил себя совершить очередной подвиг: наклониться и поднять их. Ба, знакомый текст. Надо же, уцелел. Наверняка вчера он пытался читать свой опус этим паршивым шлюшкам, которых после спектакля подхватил на выходе из театра.
«Вечер. После долгого дня, после множества впечатлений, переживаний, дел и слов вы даете отдых своим утомленным нервам. Вы садитесь, закрыв глаза или погасив в комнате свет. Что возникает из тьмы перед вашим внутренним взором? Лица людей, встреченных вами сегодня. Их голоса, их разговоры, поступки, движения, их характерные или смешные черты. Вы снова пробегаете улицы, минуете знакомые дома, читаете вывески… Вы пассивно следите за пестрыми образами воспоминаний проведенного дня.
Но вот незаметно для вас самих вы выходите за пределы минувшего дня, и в вашем воображении встают картины близкого или далекого прошлого. Ваши забытые, полузабытые желания, мечты, цели, удачи и неудачи встают перед вами. Правда, они не так точны, как образы воспоминаний сегодняшнего дня…»
«О, да…», – вздохнул Михаил.
«…они уже «подменены» кем-то, кто фантазировал над ними в то время, как вы «забыли» о них, но все же вы узнаете их. И вот среди всех видений прошлого и настоящего вы замечаете: то тут, то там проскальзывает образ, совсем незнакомый вам. Он исчезает и снова появляется, приводя с собой других незнакомцев. Они вступают во взаимоотношения друг с другом, разыгрывают перед вами сцены, вы следите за новыми для вас событиями, вас захватывают странные, неожиданные настроения. Незнакомые образы вовлекают вас в события их жизни, и вы уже активно начинаете принимать участие в их борьбе, дружбе, любви, счастье и несчастье. Воспоминания отошли на задний план – новые образы сильнее воспоминаний. Они заставляют вас плакать или смеяться, негодовать или радоваться с большей силой, чем простые воспоминания. Вы с волнением следите за этими откуда-то пришедшими, самостоятельной жизнью живущими образами, и целая гамма чувств пробуждается в вашей душе. Вы сами становитесь одним из них, ваше утомление прошло, сон отлетел…»
Сон и впрямь отлетел.
Михаил Александрович, меланхолически прочитав свои же собственные строки, как молитву, чуть-чуть приободрился, встал и даже попробовал сделать некоторое подобие комплекса упражнений йоги. Впрочем, его хватило не более чем на два-три приседания и бездарную попытку изобразить позу «лотоса». Получился какой-то скукоженный эмбрион. Потом он подошел к огромному настенному зеркалу, скептически оглядел себя с головы до пят и хмыкнул:
«М-да, выдающийся актер, премьер, надежда русского театра… Хлюпик… От горшка два вершка… Красавец? Даже Лешка Дикий по сравнению со мной – Качалов… И еще от шепелявости все никак не могу избавиться… За что меня только бабы любят?.. Ума не приложу… А ведь дядюшка говорил, что в человеке все должно быть прекрасно… Ошибался, выходит, Антон Палыч… А вот отец был прав, когда твердил мне: «Тонок, как глиста, жидок, как сопля». Эх…»
Он вернулся к столу, отыскал более-менее чистую рюмку и налил водки до краев. Немного посомневался, но все-таки выпил: черт с ним, на занятия в студию все равно еще рано. Тем более, как утверждают сведущие люди, свежий запах гораздо лучше вчерашнего перегара.
Ну-с, и где же наша Ольга?.. Ах, да. Ушли-с…
В последнее время он все больше боялся толпы, старался без особой нужды не выходить на улицу, его постоянно преследовали какие-то невнятные шумы, посторонние голоса, которых никто другой не слышал. Друзьям жаловался: «Я стал различать, правда еще слабо, как бы отдаленные стоны, плач и крики страдающих от боли людей и животных…»
Чехов по желанию мог «слышать» на любом расстоянии – сидя в кабинете, он «ходил» (вернее, метался) по московским улицам, площадям и переулкам. Или мог неожиданно уйти с репетиции, а то и со спектакля. Как-то в антракте подошел к окну, увидел на площади толпу солдат, чему-то напугался и, как был, прямо в гриме и театральном костюме, убежал домой.
Полным конфузом стал срыв последней репетиции «Чайки». После самоубийства Володи ему было страшно играть этого неврастеника Костю Треплева. А предсмертное признание чеховского героя: «Молодость мою вдруг как оторвало, и мне кажется, что я уже прожил на свете девяносто лет» – в устах Михаила звучало так исповедально, что пробравшиеся на репетицию травестюшки плакали.
После своего последнего постыдного бегства Михаил написал пространную эпистолу и отослал в театр на имя Станиславского с пометкой на конверте: «Очень прошу Константина Сергеевича прочесть письмо лично».
Станиславский вскрыл конверт поздним вечером, уже после спектакля, когда в театре почти никого, кроме дежурных и сторожей, не оставалось. Он, конечно, предполагал, что письмо будет слезливым и просительно-извиняющимся, но столь откровенных признаний, буквального самообнажения от Михаила Константин Сергеевич просто не ожидал.
«…Приблизительно года 2Ѕ я страдаю неврастенией в довольно тяжелой форме (по выражению врачей), за последнее время дело ухудшилось настолько, что, по мнению врача, «болезнь прогрессирует и при неблагоприятных условиях грозит рассудку». Это было для меня неожиданностью. Проявляется мое состояние в том, что я постоянно волнуюсь, испытываю страх, как днем, так и ночью (во сне), и болевые ощущения в области сердца и прочее. До сих пор я успешно боролся с собой и успешно скрывал все это от студийцев и вообще нейтральных лиц.