XV
Август кончился. Город Вятск, как всякий советский город, готовился на завтра испестрить улицы букетами цветов, облагородить живой белизной парадных школьных фартуков и сорочек, полыхнуть алыми наутюженными крыльями пионерских галстуков. Повсюду из школьных дворов грянут в хриповатые рупоры многоголосые хоры и оркестровые марши, бравурно загремят дробью барабаны, и горнист, высоко задрав горн, оттрубит «Слушайте все!» По радио будут гонять новый детский гимн «Пусть всегда будет солнце». От этой незатейливой песни у Маргариты становилось лихо внутри, делалось жалко Костика и хотелось рыдать.
Поутру Маргарита собиралась к тетке Зине, чтоб купить для Костика свежесрезанных гладиолусов. Поход за цветами не дался.
Ночью Маргариту казнил жуткий сон: будто ее летом сорок второго из оккупированного немцами Смоленска гонят в Германию. Она стоит в шеренге баб и девок на смоленском перроне перед составом с товарными вагонами. Майор Зигфрид Монат, толстый, усатый помощник коменданта города каждую из баб и девок зачем-то общупывает, – особенно долго девок. Общупает, затем толкает в вагон. Вот доходит очередь до Маргариты. Зигфрид также лапает ее, что-то ищет на ее теле, сально глядит в глаза, шлепает по ягодицам. Маргарита покорно терпит нательный шмон и с горячностью шепчет Зигфриду: «Вы же мне обещали, господин майор! Не отправляйте меня в Германию…» – «Ничего я не обещал», – сквозь усы ворчит Зигфрид Монат. – «Нет, обещали… Я же согласилась с вами жить…» – возражает Маргарита; «Делай, что тебе приказано!» – срывается на крик немецкий майор и выхватывает из кобуры пистолет. «Не-ет!!! – в истерике визжит Маргарита. – Не поеду! Ни за что! Не хочу!!» Тогда Зигфрид Монат стреляет ей в живот…
Маргарита проснулась. Во всем теле стоял жар, словно Зигфрид и в самом деле пальнул в живот, и пуля вскипятила кровь в венах… Первое, что пришло в голову, – оспорить сон. Действительность была безопаснее, но гаже, чем сон. В комендатуре, где готовились списки на отправку в Германию, на грязные работы, в батраки, в бордели, служила переводчицей соседка Маргариты, Эльвира, она и познакомила ее с майором Монатом, помощником городского коменданта, ответственным за отправку рабочей силы на Запад.
«Не отправляйте меня, господин майор», – умолительно требовала Маргарита, готовая стать на колени перед этим немцем; у толстого Зигфрида Моната были круглые пунцовые щеки и маленькие зеленые глаза, мясистый нос и редкие жесткие, как конский волос, усы… Зигфрид Монат бесцеремонно осмотрел Маргариту, приказал повернуться задом, зачем-то ткнул пальцем в ягодицу. «Будешь со мной жить?» – он немного изъяснялся по-русски; в его вопросе Маргарита почувствовала спасение: «Да», – согласилась она, хотя не представляла, что такое жить с мужчиной. Так она стала наложницей у оккупанта-немца, – ей тогда исполнилось семнадцать лет.
Маргарите повезло. В Германию в кабалу ее не угнали, а Зигфрид Монат оказался, вернее, не оказался извращенцем, садистом и пьяницей, даже ни разу не ударил Маргариту, хотя любил шлепнуть по мягкому месту, и не передавал для утех своим друзьям-подонкам, которые устраивали дикарские гульбища с насилием русских женщин.
Сон развеялся, ушел из памяти и толстый, с колючими усами Зигфрид Монат, но жар внутри тела не иссякал. Хотелось пить. В ночных сумерках Маргарита разглядела циферблат настенных часов – всего лишь пятый час. Рано.
Она хотела потихоньку, не побудив Костика, который спал с ней рядом, встать и пройти на кухню, остудить нутряной огонь холодной водой. Встать не смогла. Только она повернулась на бок, что-то внутри ее будто бы стронулось, шевельнулось, и всю ее пронзила непомерная, игольчатая боль. Некоторое время Маргарита лежала без памяти, разрушенная этой болью.
Сознание вернулось вместе с воспоминаниями о смоленской оккупации и немецком майоре. Зигфрид Монат спас ее от унизительной и безжалостной смерти. Покидая город перед наступлением Красной Армии, дружки Зигфрида Моната собрали своих славянских любовниц, устроили с ними прощальную вакханалию. После кутежа заперли их в доме, а дом подожгли со всех углов из огнеметов. Безвинные немецкие утешницы кричали, выли, ошалело бились в огненном заточении, горели заживо. «Вам же лучше! Коммунисты вас все равно б расстреляли за то, что жили с настоящими арийцами… Попадете в рай! Нечего мучиться!» – в пьяном кураже, сжигая теми же огнеметами всякую жалость к своим бывшим подругам, смеялись уходящие со смоленской земли оккупанты. Зигфрид Монат сделал для Маргариты жест великодушия: простился с ней с грустью, оставил сухой офицерский паек и даже не воспользовался напоследок ее подневольным телом.
«Что же это такое? Напасть-то какая? – безголосо прошептала Маргарита. – Не вовремя…» Перебарывая боль, она улыбнулась, глядя на Костика, сын спал с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, спал крепко; Маргарита кое-как сползла с постели и на коленках, скорчившись и обхватив одной рукой живот, тронулась искать подмоги у соседей.
Она постучала в дверь к Ворончихиным, а выскочившей на стук Валентине Семеновне прошептала с горькой усмешкой:
– Видно, осколок с войны стронулся… Ничего, Валя, я живучая… За Костиком пригляди.
Маргариту увезли на «скорой» уже без сознания. Лицо ее покрывали капли пота. Предупредить Валентину Семеновну о покупке гладиолусов ей не удалось.
XVI
Солнце заглянуло в окно. Защекотало бестелесными желтыми перьями Пашкин нос… Валентина Семеновна давно на ногах, увидала, что пробудился старший из сынов, заговорила с серьезностью:
– Отец на смену ушел. Мне сегодня позарез на работу… Паша, ты уже большой, отведешь Лешку и Костика в первый класс.
– Чего меня отводить? – пробухтел, жмурясь, проснувшийся Лешка. – Сам пойду. Учительница тощая такая, с копной на башке. Ольгой зовут.
– Не с копной на башке! – возмутилась Валентина Семеновна. – Прическа у нее такая. И не Ольга она тебе. Ольга Михайловна!.. Цветы ей не забудь отдать. – Она кивнула на подоконник: в банке с водой кучно жались светло-алые астры.
Лешка надулся, глядя на краснеющую тучку из бутонов и лепестков, протестующе буркнул:
– С цветами не пойду! Пускай девки в школу цветочки носят.
– Пойдешь! – выкрикнула Валентина Семеновна. – Пойдешь, как миленький! Токо восемь лет, вон поди-ка ты, ерепеня выискался! Паша, проследи!
Лешка насупился, язык прижал к нёбу. На рожон не полез.
– Почему Костика надо вести? – спросил у матери Пашка.
– Маргариту в больницу свезли.
– Он опять бил ее? – негромко спросил Пашка; местоименный «он» в его устах значился Федором Федоровичем.
– Нет, он в командировке. Осколок у нее с войны, неудаленный. Операцию, наверно, будут делать.
– А за что он ее бьет? – взглянул в глаза матери Пашка, не оценивая известие про осколок.
– Дурной потому что… Да и чужая душа – потемки, – расхожей отговоркой отделалась Валентина Семеновна от непосильного вопроса сына, от его въедливого взгляда.
В разговор втиснулся Лешка:
– А вот Череп, то есть дядь Коля, по-другому говорит. Чужие штаны – потемки.
– Укоротить бы тебе язык-то, вместе с твоим дядь Колей! – взбунтилась Валентина Семеновна. – Ты хоть в школе-то не суйся, куда не просят! – Обернулась на Пашку, ответила с тихим вздохом: – Ревнует он Маргариту. Ревность, Паша, такая зараза, что не приведи бог. С ревностью вся жизнь насмарку… Рано тебе этим голову забивать. Вырастешь – тогда поймешь.
Пашка не спросил более ни о чем, но Валентина Семеновна с настороженностью заметила в его глазах, в его лице какую-то страдальческую темь, упадок. Она внутренне содрогнулась, забегая куда-то далеко вперед: неужель братья войну затеют из-за соседской Таньки? Слава богу, Востриковы съезжают из барака.
Валентина Семеновна подгадала момент – в отсутствие Пашки, – предупредила младшего сына:
– От Таньки Востриковой подальше держись! Слышишь? Больше без трусов с ней по дровяникам не лазь, Дон Жуан белобрысый.
– Кто такой Дон Жуан? – сердито спросил Лешка.
– Такой же, говорят, в детстве востряк был! – рассмеялась Валентина Семеновна, обняла Лешку. – С первого дня на одни «пятерки» учись. Ты вон какой вёрткий. Любого обставишь.
Только мать за порог, Лешка брату – прежнее заявление:
– Я сам в школу дойду! Чего меня вести? Не девка!
– Букет не выкинешь? – строго спросил Пашка.
– Не выкину!
– Обещаешь?
– Клянусь!
Лешка чин чинарем обернул букет приготовленной матерью слюдой, тряхнул новеньким ранцем за плечами и был таков.
Над школьным двором и школьным стадионом, где будет праздничная линейка, гремели мажорные марши. Эхо неслось по окрестным улицам, по которым нарядными вереницами плыли на зов маршей счастливые и возбужденные школяры.
Школа – типовое, четырехэтажное, желто выбеленное здание, с пилястрами и барельефами писателей-классиков по фасаду, с трехступенчатым широким крыльцом, на котором две статуи: мальчик с глобусом и девочка с книжкой; и глобус, и книжку мелкие шкодники все время пытались исколупать или оторвать. Воздушные шары, кумачовые растяжки с призывами, пылкие пионерские галстуки, и цветы всех сортов и оттенков…
Лешка Ворончихин влился в людской школьный нарядный поток, сам украшенный букетом. Но после оврага, не доходя до перекрестка, резко увильнул в сторону от школы. И двинулся вперед уже не шагом, а почти бегом. Все дальше отдалялся грохот духовых труб из школьного колокола, все больше полонил уши звук летящего встречь ветра.
Лешка не вошел, а ворвался в библиотеку. Посреди библиотеки стояла невзрачная незнакомая тетка в черном халате со шваброй, уборщица, дверь в кабинет заведующей, к счастью, была открыта.
– Людмила Вилорьевна! – выкрикнул Лешка. А увидев ее в дверях кабинета, кинулся к ней.
Она охнула, всплеснула руками.
Он стоял перед ней – растрепанный и нарядный, повзрослевший из-за школьной формы и праздничной белой рубашки, с пунцовым от разгоряченности в беге лицом и искрящимися от волнения серо-голубыми глазами, словно весь пронизанный изнутри трепетом радости и загадочного света.
– Это вам! – выпалил Лешка и протянул библиотекарше цветы.
– О! Шалунишка! – вырвалось у нее. – Почему мне? Первого сентября цветы дарят учительнице.
Но Лешка не хотел этого слышать:
– Это вам! – твердо повторил он и, видимо, если бы Людмила Вилорьевна отказалась от букета, бросил бы его на пол. Ни за что не подарил бы тощей, ужимистой, змеевидной учительнице Ольге, Ольге Михайловне, с копной на башке, которая не понравилась ему с первого взгляда. – Вы красивая, – добавил Лешка, зарделся, опустил голову.
Людмила Вилорьевна подхватила букет, прижала Лешку к себе, смачно, по-взрослому поцеловала его в щеку, но при этом коснулась губами его губ, так что сейчас он познал первый поцелуй женщины.
Она была в белой кофте, от нее вкусно пахло ландышевыми духами, Лешка взглянул ей в глаза, потом опустил взгляд на ее грудь, потом опять посмотрел в глаза, словно бы втихомолку, под строжайшим секретом выпытывал: а что, под кофтой сейчас тоже ничего нет?.. Правда, теперь для таких разузнаваний был не тот случай, не тот день и час. Лешка подправил ранец на плечах и побежал из читального зала. Людмила Вилорьевна, прижимая цветы к груди, чувствуя аромат алых астр, воскликнула:
– Господи! Какой мальчик! Кому-то же достанется такое чудо!
Уборщица стояла напряженно-зла и завистлива.
Пашка вел, как наказывала мать, Костика в школу. Костик не Лешка, не брыкался, не бухтел. Но дойдя до небольшого пустыря, который лепился к склону оврага, Костик заартачился и упрямо предъявил сопровождающему:
– Мама говорила, в школу надо прийти с букетом цветов! – И тут послушный Костик непослушно рванул от Пашки на пустырь.
Пашка огрызнулся, но насильничать не стал, за Костиком по росистой траве не бросился: «Пусть собирает свои цветочки… Как девка!»
Костю Сенникова он оставит одного уже на школьном дворе, где была тьма разновозрастного народу, но где потерять подопечного было не страшно – не пропадет. Пашка потеряет Костика из виду, потому что будет искать глазами Таньку. С утра он ее не видел, а ведь сегодня, в первый учебный день, она должна быть какой-то необыкновенной, разряженной и красивой, с бантами, наверное.
XVII
В учительской источался запах цветов, которые на каждом преподавательском столе, и запах – румяных пышных пирогов с капустой. Пироги принесла из столовой школьная повариха с мягким, округлым лицом и такой же мягкой округлой фигурой, Римма Тихоновна.
Сейчас шел урок – в учительской из педсостава только завуч Кира Леонидовна.
– Сколь детишек повидала, а всё дивлюсь! – рассказывала Римма Тихоновна. – Нынче соколика встретила, первыша… Все детки с матерями, с цветами. У кого – гладиолусы, у кого – георгины, даже – розы. А этот – один-одинешенек. Ни отца с ним, ни матери. А букетик у него – полевые лютики. И главное – в газетку обернуты. – Она вдруг замолчала. Кира Леонидовна поняла, что речь поварихе перебили слезы в горле. Слезы выступили у нее и на глазах. – Народу полным-полно, потерялся соколик. Не знает, куда идти, кому подарить свои лютики в газете… А в лице-то все равно радость. В школу пришел…
– Что дальше? – сдержанно спросила Кира Леонидовна.
– Оказалось в 1-й «б». К Ольге Михайловне, – доложила Римма Тихоновна.
Через несколько минут завуч навестила 1-й «б» класс.
Ольга Михайловна предлагала новичкам рассказать стишки: кто что знает. На разные голоса звучали Маршак, Чуковский, басенник Крылов. Кира Леонидовна пыталась отыскать взглядом мальчика-одиночку, про которого рассказала мягкосердная повариха.
– Вон того спросите, – кивком головы указала она Ольге Михайловне.
– Костя Сенников, встань, пожалуйста. У тебя есть любимый стишок?
– Да. Стихи про маму.
Вероятно, Костя Сенников очень разволновался, – сбился, перепутал строчки, но стихи закончил как заклинание…
В это время, когда Костик в искреннем пылу читал строчки, которые присочинил к стихам самостоятельно, его мать Маргарита лежала под наркозом на операционном столе; хирург удалял ей неизвлеченный осколок немецкой мины, который в сорок пятом при ранении застрял рядом с легким и не чинил большой боли, но нынче, возможно, после побоев мужа, стронулся в теле и стал искать себе новое место…
Тем временем Федор Федорович, отец Костика, возвращался в Вятск из Днепропетровска. Он сидел в купе поезда и курил (в те годы курить в купе не возбранялось, ежели не противились попутчики), курил и, предчувствуя какую-то удрученную встречу с женой, дурно думал обо всех женщинах сразу… И чего он когда-то позарился на Маргариту, отбил ее у генерала Енисейского? «Довольно! Даже отбивать не пришлось! Как сгинул Сталин, этот выскочка Енисейский угодил в опалу. Все, кто вертелись возле генерала, поняли: пора менять покровителя… И она, его любовница, поняла, что больше ей ничего не светит… Все они слабые жалкие твари!» – думал Федор Федорович, кусал мундштук папиросы, надменно глядя на проводницу, сдобную хохлушку, чернобровую, с крупной родинкой на щеке; она принесла ему чай; а поезд нес его домой, к сыну, к Маргарите, в какой-то беспросветный тупик.
… – Это Костя Сенников один пришел в школу? – тихо спросила Кира Леонидовна.
– Почти что так, – шепнула Ольга Михайловна. – Его до школы соседский мальчик сопровождал. Мать заболела.
– Хм, – самодовольно хмыкнула Кира Леонидовна: она не ошиблась, выбирая героя сегодняшнего дня.
Однако вскоре ее заинтересовал совсем другой мальчик. Сидит, что-то чертит карандашом в чистой тетради, выглядит старше всех, ворон ловит… приподнимается и выглядывает в окно.