Кульминацией встречи стал футбольный матч между командой «Генералиссимуса» и нашими спортсменами. Надо ли говорить, что игроки с парохода не оставили никаких шансов нашим ублюдкам? Гости продемонстрировали высокий класс, забив только в свои ворота более пятнадцати мячей. Особенно отличился их центрфорвард. Человек ангельского терпения, он в конце концов не смог вынести наглой выходки нашего вратаря, который, получив от него бутсой по челюсти, попытался подло покинуть поле. Разумеется, мы не дали негодяю уйти и задержали, чтобы отдать его в руки центрфорварду гостей. Но этот великодушнейший человек позволил нам самим расправиться с невежей, что мы и сделали, выбив мерзавцу кишки через глотку.
Весь день до захода солнца на корабле играли оркестры, их выступления перемежались сольными номерами флейтиста, чье имя не могли повторить даже отъявленные матерщинники. Божественные звуки флейты погружали слушателей в транс. Захваченные грезами дети не хотели уходить домой. Их, впрочем, не особенно и понуждали.
Всю ночь до восхода солнца мы таскали и возили на судно провизию. Мы отдали – подчеркиваю, добровольно – все, что у нас было, и даже то, чему только предстояло быть. Со слезами на глазах благодарил нас капитан, от всего сердца упрекавший нас за щедрость, чреватую голодовкой. Но это нас нисколько не пугало.
Наутро, повесив и расстреляв наших футболистов, явно с коварным умыслом проигравших пароходной команде, экипаж «Генералиссимуса» отдал швартовы. Заглушая крики провожающих, оркестры на всех палубах грянули с такой силой, что у некоторых стоявших ближе к воде мозги вылетели через нос и уши. Корабль ушел, оставив после себя сухое русло и сглаженные, словно утюгом, берега, забрызганные рубленой рыбой. С тяжелым сердцем возвращались мы к себе. И только дома обнаружили, что на судне ушли все дети. Вероятно, их зачаровала прекрасная музыка. Мы завидовали нашим детям, получившим такую возможность повидать мир.
И только Кальсоныч, Общая Лиза и дед Муханов, не разделившие всеобщего ликования, тайком от всех отправились вслед за «Генералиссимусом». Увязая в зловонном иле, они с трудом одолели полтора километра пути и на исходе дня увидели корабль. Его черный проржавевший корпус лежал поперек русла, сквозь огромные дыры в бортах проросли дикие травы и кустарники, в каютах поселились змеи и мыши. Плосколицая сирена с собачьими сиськами, когда ее попытались вызволить из ила, чуть приоткрыла бронзовые глаза и тихонько пробормотала: «Ехал на ярмарку ухарь-купец…» Это были последние ее слова.
Кальсоныч опустился на корточки и дрожащими пальцами кое-как свернул козью ножку. Он вдруг почему-то вспомнил своих детей и жену, погибших в печах Освенцима, – и заплакал.
В густом ивняке у кормы обнаружили старшего сына Муханова – он не узнал отца и не смог ничего рассказать. Пока его вытаскивали из кустов, пропала Общая Лиза. Считается, что она ушла искать своих детей. Кальсоныч и дед Муханов с сыном вернулись домой, но никто не поверил, что они нашли корабль, тем более – погибший корабль. Судя по сообщениям печати, он успешно пересек моря и океаны и приближался к первому индийскому порту – Кальяо. Мертвый? Черный? Ржавый? Нет! нет! – в нашей памяти он навсегда остался огромным белоснежным красавцем с золотыми буквами на борту и высоким пенным буруном за кормой, алым от рыбьей крови…
Седьмой холм
Мне отмщение, и Аз воздам
Приходите – и я расскажу вам! Приходите сюда, на этот холм скорби, на Седьмой холм, вознесенный самой природой выше других к небу, по которому густыми августовскими ночами с тихим шелестом проносятся стаи мирных ангелов, взирающих светло-огненными очами на дольний мир, на средоточие, центр и пуп этого мира, на город городов, раскинувшийся на семи холмах, между двумя желтыми реками, на наш городок-поселок, чьи алые черепичные крыши то утопают в жирной летней зелени лип и каштанов, то стынут под пахнущими йодом зимними ветрами, на эту паршивую кучу домов и сараев, воняющих плесенью и ваксой, свиньями и керосином, дышащих смертью – елью и туей, со всех сторон обступившей Седьмой холм, пашню для сева без жатвы… Вот тут, между могилами городской дурочки Общей Лизы и старухи по прозвищу Синдбад Мореход (прославившейся неутомимостью в походах за пустыми бутылками), рядом вон с тем безымянным дрожащим деревом, и находится место последнего упокоения Лаврентия Павловича Берии, ассенизатора, и его подручного – ветерана африканского партизанского движения негра Вити. Та самая могила, из-за которой и пришлось закрыть кладбище.
Приходите – и я расскажу вам типично русскую историю: с фабулой, но без сюжета.
Появившись в нашем городке вскоре после официального сообщения о своей смерти, Лаврентий Павлович был тотчас опознан Андреем Фотографом, который, схватив пришельца за ухо и едва ворочая языком, пробормотал: «Если сбрить бороду, нос сделать вот так, а уши – так, – будете вылитый!» Преследуемый городскими псами, незнакомец бежал и укрылся в Красной столовой.
Наливая клиенту умеренно разбавленное пиво, Феня как бы между прочим поинтересовалась: «А пенсне где потеряли, Лаврентий Павлович?» Мужики кое-как оторвали человека от Фени и на всякий случай выбросили на помойку, где он и приходил в себя до утра в компании Кольки Урблюда, цыгана Сереги и дюжины дикорастущих котов.
В начале жизни в нашем городке он предъявил документы, выписанные, разумеется, на чужое имя. Впрочем, кого интересуют бумаги, если человек устраивается подручным к Пердиле, паромщику, жившему в покосившейся дощатой будке в прибрежном ивняке, где он гнал самогон из опилок и каждый вечер принимал женщин. Лаврентий Павлович послушно топил печку, лаял на прохожих и управлялся с паромом, пока начальник спал, дрых или подремывал. По утрам на береговом песке паромщик освобождал нутро от переполнявших его газов с такой силой, что доверчивые уклейки всплывали вверх брюшком, и долго прочищал глотку матерщиной по адресу рабочих, возводивших деревянный мост близ паромной переправы. Мост грозил лишить паромщика верного куска хлеба с верным стаканом водки, подносимым ему каждой свадебной или похоронной процессией. Несколько раз Пердила подсылал на стройку Берию с банкой керосина, и всякий раз вылазки завершались безрезультатно: сырое дерево гореть не желало. За это экс-министр бывал жестоко бит.
В конце концов мост построили, а паром разобрали на дрова. Паромщик запил и забузил. Через неделю его обнаружили в ивняке с трехгранным напильником в затылке. И хотя осудили и посадили за это Ваську Петуха, жена которого иногда наведывалась в домик у реки, мы-то понимали: виноват Берия. Только он мог воткнуть напильник так, что его не смогли ни выдернуть, ни вырезать, ни выломать, почему и пришлось хоронить паромщика лицом вниз.
Во всем, во всем был виноват Лаврентий Павлович – и никто другой. Из-за него тонули телята в вонючих канавах на Стадионе, залитых мазутом с толевого завода. Из-за него четырежды за десять лет не уродилась картошка. Из-за него молния спалила два дома на Семерке и один – за Фабрикой. Из-за него утонули отец и сын Мухановы – в лодке, бездарно изготовленной руками сына; их тела не обнаружили, хотя и говорили, что браконьеры, глушившие рыбу тротилом, взрывом подняли обнявшихся Мухановых с илистого дна Преголи, – и так, обнявшись, они спустились по течению, пересекли Балтийское море, без лоцмана прошли Большой и Малый Бельты, Эресунн, Каттегат и Скагеррак – и отправились в вечное плаванье по бескрайним погостам океана… Из-за Берии мальчики вырастали хулиганами, мечтавшими об исправительной колонии, а девочки – бесстыжими девственницами, мечтавшими о хулиганах. Из-за него месяцами лили дожди и зеленая плесень проедала дома до людей. Из-за него в июне было тридцать дней, а в июле – тридцать один. Из-за него мы рождались и умирали. И хотя и находились умники, пытавшиеся утверждать нечто иное, мы-то понимали: виноват Берия. И больше никто.
Женился он на бабе по прозвищу Мясо. Эта бесформенная колода то и дело попадала то под поезд, то под сокращение на службе, то под пьяного мужика, и рожала что придется: котят, мышей или даже зеленых чертиков, которые – неспроста же! – все чаще являлись почти трезвым мужикам. Само собой разумеется, что он все отрицал, утверждая, что никакой он не Лаврентий Павлович, а Николай Николаевич, и не грузин, а родом из Скотопригоньевска, и никогда не был министром, поскольку умеет читать и писать, и вообще его прабабка путалась то ли с конокрадами, то ли с евреями, то ли с какими-то другими негодяями. Вздор. Кого могут убедить подобные доводы!
Однажды он попытался дать деру из городка, но был настигнут на две тысячи семьсот тридцатом километре пути и возвращен. Убедившись, что никуда ему от нас не деться и на мякине нас не проведешь, Берия затих и затаился в должности городского ассенизатора. Оседлав протекающую во многих местах вонючую бочку, он методично объезжал дворы и четыре места общего пользования, лицемерно отказываясь вступать в политические разговоры о погоде и видах на картошку. Ходил он во френче, застегнутом на костяные пуговицы, крашенные фиолетовыми чернилами, и в высоких болотных сапогах. В долг он никому не давал, поэтому у нас были все основания считать, что Берия копит деньги, заворачивая купюры в презервативы и пряча в задний проход.
И так продолжалось до появления в городке негра Вити, ветерана африканского партизанского движения, знавшего семьдесят пять эпитетов к слову «песок» и наизусть цитировавшего Полное собрание сочинений.
Спасаясь от преследования колонизаторов, Витя в одиночку пересек пустыню Калахари, питаясь сухими колючками и каплями росы, собиравшимися под утро на вороненом стволе автомата ППШ. Его следы затерялись в непроходимых джунглях Экваториальной Африки, а обнаружились в непроходимых зарослях бузины между баней и базаром, куда Витя выбрел, ориентируясь на запах женского туалета и не утратив в пути ни идеалов, ни четырехзубой вилки, бережно хранимой за голенищем сапога. В нашем городке он сразу почувствовал себя как дома. Он полюбил сушеного леща под слегка разбавленное пиво и вопящих от неожиданности и восторга русоволосых женщин, иногда забредавших к нему на огонек выразить солидарность с борющимися народами далеких от городка стран. Бабы и обнаружили на покрытой шрамами Витиной груди некий предмет, врощенный под кожу. То была спрятанная от врагов металлическая фигурка Генералиссимуса, служившая Вите чем-то вроде амулета. Утверждали, что и Витина мужская сила зависела от благорасположения фигурки, и когда Генералиссимус был добр к негру, вопли из его каморки привлекали со всей округи судорожно мяукающих кошек женского пола…
Поскольку ничего, кроме как стрелять по неуверенно движущейся цели, Витя делать не умел, его и приставили помощником к Лаврентию Павловичу. И с первого же дня Берия люто возненавидел бедного негра. Во-первых, за то, что тот беспрестанно приставал с расспросами о Вожде. «Дерьмо, – отвечал Лаврентий Павлович, – дерьмо и дерьмячье дерьмо – вот и все, что меня интересует». Во-вторых, за то, что Витя любил спорить. «А спорим, что Сталин – сын Ленина? Незаконнорожденный!» В-третьих, за то, что с утра до ночи Витя распевал во все горло бессмертную зулусскую поэму «Вопросы ленинизма. Издание одиннадцатое. Государственное издательство политической литературы. 1945 г. Уполномоченный Главлита № А32018. Печать с матриц 1941 г. Цена 3 р. 50 к. Первая Образцовая типография треста «Полиграфкнига» ОГИЗа при СНК РСФСР. Москва, Валовая, 28. Заказ № 3907». «Дерьмо, – прерывал его Лаврентий Павлович, останавливая лошадь возле Красной столовой. – Дерьмячье дерьмо». – «Ты должен быть расстрелян как враг народа, – заботливо качал головой Витя. – Ты народный враг». И оба шли пить пиво, которое очень любили.
Столкновение между ассенизаторами было неизбежно, и даже удивительно, как оно не случилось раньше пятого августа, дня получки.
В тот роковой день, как на грех, в Красную столовую завезли свежее пиво. И, как на грех, Лаврентий Павлович по такому случаю заказал на одну кружку больше обычного. «А спорим, – загорелся вдруг Витя, – тебе не выпить сто кружек? И чтоб не ссать! Спорим?» Берия с ненавистью воззрился на негра – и вдруг сдавленно прошипел: «Спорим. На сто рублей». В столовой воцарилась тишина. Мужики переглянулись: ясно, что на такую сумму мог спорить лишь враг народа. Витя шлепнул на стол деньги и велел Фене наливать. Он хохотал как безумный, не спуская глаз с давящегося пивом Берии. Но, когда тот, все так же давясь, осилил семьдесят пятую кружку, негр лишь кисло улыбнулся. Собравшиеся в столовке мужики зорко следили, чтобы враг народа незаметно не улизнул в сортир. Но Лаврентий Павлович только все больше раздувался и все более злобно выдыхал после очередной кружки. Допив последнюю, он сгреб Витины деньги, плюнул негру под ноги и, тяжко чавкая сапожищами, направился к выходу. Толпа подхватила понурившегося Витю и выплеснулась во двор.
Лаврентий Павлович с трудом вскарабкался на бочку, откинул люк и принялся стягивать сапог, из которого хлынула желтая струя.
Несколько мгновений мужчины остолбенело наблюдали за Берией, пока Колька Урблюд не воскликнул: «Да он где пил, там и ссал!»
Как смеялись мужики! Как они хохотали! И чем больше они веселились, тем ярче разгорались гневом глаза ветерана партизанского движения.
«Обдурил! – наконец не выдержал он. – Обдурил, палач!»
«Зато честно обдурил», – попытался урезонить его Урблюд.
Витю не успели остановить. Выхватив из-за голенища четырехзубую вилку, он птицей взлетел на ассенизационную бочку и одним ударом в сердце лишил жизни бывшего министра Лаврентия Берию. Оба, не удержав равновесия, рухнули в бочку.
Наши попытки извлечь их тела оказались безрезультатными. Так и пришлось их хоронить – в бочке, полной дерьма. И, хотя в могилу высыпали полторы тонны негашеной извести, сами понимаете, кладбище вскоре пришлось закрыть.
С тех пор стаи мирных ангелов норовят поскорее прошелестеть над средоточием, центром и пупом этого мира или даже обогнуть город городов, раскинувшийся на семи холмах, украдкой обогнуть и скрыться в густой тьме августовских ночей, пахнущих плесенью, свиньями и ассенизационной бочкой, вместилищем смерти и скорби…
Хитрый Мух
Настоящая фамилия этого скрюченного человечка с плоской, как блин, макушкой и косящими глазами, наезжающими на клубничину носа, наезжающего на неровно вырезанные губищи, – Мухоротов. Леонтий Мухоротов. Но в городке его знали только по прозвищу – Хитрый Мух. Сторож Парка культуры.
– Чего ты там охраняешь? – выпытывали мужики. – Ломатую качель? Или бабу с веслом?
Леонтий хитро улыбался:
– Секрет.
– Какой такой секрет?
– Я знаю, что я знаю, – уходил от прямого ответа Хитрый Мух, тщетно пытаясь натянуть кепку с жеваным козырьком сразу на оба уха. – Тайна.
В парке среди лип с гнилым нутром и буйных зарослей бересклета белели остовы аттракционов, увитые воробьиным виноградом, скрипел дверью пневматический тир, где за обитой мятым алюминием стойкой лязгал протезными руками и ногами сизоносый Виталий, всегда державший для дружков дежурный «маленковский» стакан, и высились там и сям гипсовые фигуры спортсменов с гипсовыми мускулами, рыбаков с чудовищными гипсовыми осетрами в руках и шахтеров – в позах, заставлявших предполагать вывих тазобедренного сустава. Забора не было, зато были ворота – всегда аккуратно выкрашенные ядовито-синей краской и всегда при замке, который Хитрый Мух ежеутренне торжественно отпирал и ежевечерне запирал, по-хозяйски покрикивая на пробегавших вдали прохожих: «Парк закрыто! Закрыто!»