«Это совершенно другая история, – спорила Маша неизвестно с кем. – Наденька так и не узнала, кто шептал ей признание в любви, герой или ветер. А я знаю точно, мне вовсе не послышалось, не померещилось, я ничего не придумала».
Звонил телефон, Маша вздрагивала, застывала и не двигалась с места, ждала, когда кто-нибудь другой возьмет трубку. Если бы она каждый раз неслась в коридор к аппарату, мама наверняка стала бы задавать вопросы. После того как брали трубку, она переставала дышать и услышав: «Маша! К телефону!», шла нарочно медленно.
Звонила костюмерша из театра, звонили Май, Катя Родимцева, еще кто-то. Всегда в трубке звучал не тот голос. Маша медленно сползала по стенке, опускалась на пол, сидела, уткнувшись носом в колени, пока кто-нибудь не выходил в коридор. Мама, папа, Вася, Карл Рихардович, застав ее в этой позе, спрашивали:
– Что с тобой?
– Ничего, отдыхаю, расслабляю мышцы.
Оставалось только танцевать, репетировать «Аистенка».
Пока Маша репетировала «пионерку Олю», ее основным партнером был Слава Камалетдинов, «Пионер Вася». Он аккуратно, точно выполнял поддержки, считался хорошим партнером, но Маше не нравилось танцевать с ним, а ему с ней. У них не совпадали темпераменты, они друг друга не чувствовали. Они танцевали не впервые, но ни разу не возникало легкой влюбленности, горячего ветерка, которым должен дышать танец, особенно характерный.
Балет «Аистенок» («Дружные сердца») строился на характерном танце, на потасовках, играх, догонялках. Слава танцевал скучно, без юмора. Другое дело – Май Суздальцев, «злой Петух».
Получив партию Аистенка, Маша получила три дуэта с Маем. Они идеально подходили друг другу, и если бы не появился в ее жизни Илья, сейчас у Маши начался бы романчик с Маем.
Ей нравились его круглые серые глаза, прямые широкие брови, темный ежик волос так и хотелось погладить. Руки у него были не очень сильные, но чуткие, гибкие, и еще – уникальная прыгучесть. Они вместе здорово летали, парили над полом репетиционного зала под сдержанные окрики Пасизо.
После того как на собрании Май толкнул Машу под локоть, подняв ее руку в самый ответственный момент, они еще больше сблизились. Маша рассказала о собрании маме шепотом, закрывшись в ванной и включив воду.
Сама собой сложилась эта семейная привычка – обсуждать некоторые события в ванной. Никто не задавался вопросом: почему мы так делаем? Боимся, что в квартире спрятаны подслушивающие устройства? Боимся соседа, старого милого доктора Карла Рихардовича? Все четверо, включая Васю, чувствовали, что точного ответа на этот вопрос не существует. Есть ответ неточный, и звучит он примерно так: вряд ли наша квартира прослушивается, но мы все равно боимся. Карл Рихардович никогда не станет подслушивать и доносить, но мы все равно боимся.
– Зачем ты это сделала, Машка? – шептала мама. – Зачем села рядом с Лидой? Риск совершенно не оправдан, ей не поможешь, а тебя наверняка взяли на заметку. И как тебе могло прийти в голову не поднять руку? Ты понимаешь, насколько это опасно? У папы сейчас…
– Что? – насторожилась Маша. – Что у папы?
Мама не ответила, принялась протирать тряпкой совершенно чистую раковину и после долгого молчания со вздохом произнесла:
– Май хороший мальчик, спасибо ему.
На следующий день в перерыве между репетициями Маша и Май стояли на лестничной площадке у окна, болтали. Мимо пробежала Света Борисова в накинутой на плечи серебристой норковой шубке. Шубка была такая шикарная, что Света боялась оставлять ее в гардеробе, запирала в своем шкафу в раздевалке. Май замолчал на полуслове, проводил Борисову странным сощуренным взглядом и прошептал:
– Конфискаты.
– Что?
– Все ее шмотки и побрякушки изъяты у арестованных.
– Почему ты так думаешь? – ошеломленно спросила Маша.
– С кем она спит, знаешь?
– Понятия не имею, мне до этого дела нет.
Подошла Пасизо.
– Суздальцев, Акимова, я вас ищу уже полчаса, хватит болтать, перерыв окончен, марш в зал!
За окном было видно, как Борисова в своей серебристой шубке садится на заднее сиденье новенького сверкающего «паккарда».
– Превратили театр в публичный дом, – пробормотала Пасизо, хлопнула в ладоши и крикнула: – Что застыли? В зал, я сказала, быстро!
После репетиции Маша и Май вместе ехали домой на трамвае. Всю дорогу молчали, репетиция длилась пять часов, сил не было говорить, да и не хотелось. Маша вдруг поймала себя на том, что впервые за эти дни не думает об Илье. В ушах у нее шелестело отвратительное слово «конфискаты».
Еще в училище у некоторых ее однокашниц случались романы с женатыми мужчинами из органов, из наркоматов. Цветы, шмотки, поездки на автомобилях за город, ночевки на шикарных дачах. Девочки таинственно шептались об этом в раздевалке, никогда не называя фамилий своих высокопоставленных ухажеров.
Иногда к Маше после концерта подкатывал какой-нибудь самодовольный хмырь в форме или в дорогом костюме. Маша вежливо извинялась, говорила «я на минутку». Если можно было удрать, удирала домой. Если концерт проходил в охраняемом здании, например в клубе НКВД, откуда просто так не выскользнешь, пряталась в женском туалете. Как правило, хмырь легко переключался на другую девочку, которая не исчезала.
– Зря выпендриваешься, Акимова, – сказала ей однажды Ира Селезнева. – Ты хотя бы знаешь, кто тебя клеил?
– Кто?
– Товарищ Колода из отдела, который курирует театры, поняла?
– Не-а, не поняла.
– Ну и дура!
У товарища Колоды были малюсенькие мышиные глазки и пованивало изо рта. Маша предпочитала оставаться дурой.
Ира Селезнева к восемнадцати годам сделала четыре аборта. Света Борисова, к которой после исчезновения Маши подкатил товарищ Колода, расцвела, похорошела, за ней приезжал шикарный автомобиль, от нее пахло французскими духами «Коти», у нее появилась куча платьев, костюмов, кольца и сережки с настоящими драгоценными камнями.
«Значит, все это конфискаты, вещи, взятые при арестах, вещи убитых», – думала Маша, глядя в окно трамвая на заснеженный темный город.
Мела метель, фонари горели тускло, силуэты прохожих казались призраками. Спрыгнув со ступеньки трамвая, Маша чуть не упала. Было ужасно скользко. Она все еще ходила в валенках, правда, не в старых Васиных, а в новых, но без галош. Галоши исчезли из продажи, а о новых ботинках пока не стоило и мечтать.
Май поймал ее на лету, взял под руку.
– Знаешь, сегодня пришло письмо от тети Наташи, это мамина сестра, она осталась в Ленинграде после ареста моих. Она одинокая, работает корректором в научном издательстве. Жила очень тихо, носила им передачи. Теперь ее высылают из Ленинграда. А передачи перестали принимать еще в прошлом году. У них обоих, у мамы и папы, десять лет без права переписки. Это означает…
Он вдруг остановился, взял Машу за плечи, повернул лицом к себе.
– Машка, поцелуй меня!
Она чмокнула его в холодную щеку.
– Нет, не так, – он прижался губами к ее губам, потом отстранился и произнес: – Десять лет без права переписки – это означает расстрел.
– Почему? Совсем не обязательно, – она не почувствовала поцелуя, губы застыли на морозе.
Было жалко Мая и его родителей, которых она никогда не видела, его бабушку, которая все время болела, и себя и своих родителей тоже жалко, хотя ничего плохого не произошло. Но ведь может произойти. Она вспомнила, какое было у мамы лицо, когда они шептались в ванной и мама сказала: «У папы сейчас…».
«Мама замолчала на полуслове потому, что у папы на работе уже арестовали несколько человек и в любой момент… А вдруг Илья исчез из-за этого? Он служит где-то наверху, там известно заранее, кого должны взять, и он теперь не может жениться на мне, ведь если возьмут папу, я стану дочерью врага народа».
Она не желала об этом думать, требовалось срочно сочинить какой-нибудь стишок, заесть стишком тошнотворный страх.
Стишок никуда не годился, он получился совсем бредовый, жуткий. Стало только хуже. Чтобы забыть, вытряхнуть его из головы, она заговорила громким бодрым голосом:
– Май, успокойся, послушай, ведь их арестовали по ошибке, и многих других тоже по ошибке. Все ошибки рано или поздно исправляются, их выпустят, даже с извинениями, вот увидишь.
– Брось, Машка, не нужно, все это я самому себе и бабушке повторяю каждый день.
Они пошли дальше по Мещанской сквозь метель. Май крепко держал ее под руку.
– Май, пожалуйста, не верь, что твоих родителей расстреляли, просто не верь, и все, – тихо бормотала Маша. – Они живы, вернутся домой, так не бывает, чтобы столько людей сажали в тюрьму ни за что, должно быть какое-то объяснение, и должен прийти конец этому ужасу.
– Мг-м, – промычал Май, – вот твоя парадная. Знаешь, чем отличаются ленинградцы от москвичей? Мы говорим «парадная». Вы – «подъезд». У нас хлебом называют только черный, белый это булка. У вас хлеб и черный, и белый, а булка сдобная, сладкая. И еще у нас есть слово «поребрик», а у вас такого слова нет. Машка! – Он обнял ее, зашептал на ухо: – Машка, будь, пожалуйста, осторожней, поднимай руку на собраниях, держись подальше от Борисовой, от Селезневой, от товарищей колод, и молчи, молчи. У нас с тобой отличная профессия. Мы молча танцуем. Просто танцуем, и все.
Глава восьмая
Приход к власти нацистской партии отразилось на жизни семьи доктора Штерна наилучшим образом. Доктор стал необычайно моден, лечил только избранных, и платили ему по самому высокому тарифу, исчезла необходимость работать в клинике. Образовалось больше свободного времени, но силы таяли. Почти каждую ночь повторялся кошмарный сон: бешеное верчение черной воронки, исчезновение во мраке. Карл спокойно и отстраненно констатировал у себя глубокую затяжную депрессию и не понимал, каким образом ему удается лечить своих капризных пациентов.
Сеансы психотерапии давно превратились в рутину, в ритуальное повторение одних и тех же текстов и жестов, самым осмысленным из которых было получение гонорара наличными. Доктор чувствовал себя шарлатаном, мошенником и подозревал, что именно в этом кроется секрет его успеха у нацистов.
– Я такой же, как они, – признался он Бруно. – Я постоянно вру, я насквозь фальшивый и никчемный человек. Не могу говорить с Эльзой, у нее эйфория, она верит в гениальность Гитлера, твердит, что национал-социализм единственная сила, способная возродить Германию и защитить немцев от чумы большевизма.
– Ты знаешь, а ведь она права, – задумчиво произнес Бруно. – И в том, что он гений, и в том, что национал-социализм единственная альтернатива большевизму. Демократический эксперимент для Германии оказался неудачным. Веймарская республика провалилась. Было десять партий, осталась одна. И возглавляет ее гений. Вспомни, каким он был в ноябре восемнадцатого и чего достиг за пятнадцать лет! Человек, не имеющий образования, профессии, семьи, истерик, демагог. Внешность самая заурядная, голос резкий, противный. Иностранец, чужак. Бывший австрийский подданный без определенных занятий. Ну признай, наконец, его гениальность.
Карл не мог определить, когда Бруно шутит, когда говорит серьезно. Но других собеседников не было. Со всеми, кроме Бруно, приходилось притворяться, прятать свою депрессию и реальное отношение к происходящему.
Несколько раз его возили к Гитлеру. Соратников и адъютантов пугало, когда фюрер впадал в прострацию, переставал реагировать на окружающих, не отвечал, если к нему обращались. Иногда это состояние длилось несколько минут, иногда растягивалось на долгие часы и приводило к сильным кишечным коликам, которые фюрер принимал за симптомы раковой опухоли.
Однажды доктор робко заметил, что по поводу колик лучше обратиться к специалисту по кишечным болезням и, если так мучает канцерофобия, возможно, стоит показаться онкологу, сделать рентген. Предложил он это не самому фюреру, а Гессу и тут же услышал гневную отповедь:
– Как вы это себе представляете? Кто-то будет щупать живот фюрера, брать анализы, просвечивать рентгеном? Дорогой доктор, поймите, наконец: фюрер не обычный смертный, как мы с вами. Он избранный, его хранят небесные силы и само Провидение. Приступы возникают оттого, что внутри фюрера происходит концентрация и активизация мощных потоков космической энергии. В организме создается чрезмерное напряжение, и ваша задача помочь организму, смягчить процесс, расслабить мышцы.
Карл не возражал. Он готов был согласиться с Гессом. Гитлер не обычный смертный. Обычный смертный с такой тяжелой формой истерии давно лежал бы в клинике. Но парадокс заключался в том, что Гитлер вовсе не был сумасшедшим, он вел себя как буйно помешанный, мастерски изображал безумие, невменяемость и привлекал миллионы здравомыслящих немцев именно этим.
Доктор не понимал, зачем его визиты понадобились самому Гитлеру. Состояния прострации, так же как истерические припадки, были всего лишь игрой, он оставался эмоционально холоден и неуязвим. Как Герингу не приносили вреда килограммы лишнего жира и морфий, так Гитлеру не становилось плохо от бешеных припадков, после которых любой человек мог потерять сознание. Для Гитлера единственной проблемой было вспучивание живота и выход газов, сопровождавшийся звуками и запахами. Обычные средства – толченый древесный уголь, укропная настойка – не помогали. Только психотерапия, и только в исполнении доктора Штерна.
В один из своих визитов доктор застал фюрера катающимся по ковру. Иногда он останавливался и, лежа на животе, приподняв голову, колотил кулаками, выкрикивая:
– Не сметь! Я не позволю! Подводные лодки! У меня будет много подводных лодок! Я поплыву на подводной лодке! Молчать, грязная свинья!
В комнате, кроме адъютанта и Гесса, находился лысый толстяк с приплюснутым широким лицом. Лицо жирно лоснилось и было обезображено шрамом. Доктор узнал руководителя штурмовиков СА Эрнста Рема. Вероятно, именно его фюрер назвал грязной свиньей, об их разногласиях в последнее время говорил весь Берлин. Гесс чуть не плакал, бормотал, едва шевеля белыми губами:
– Мой фюрер, мой дорогой, любимый фюрер!
Адъютант сохранял почтительное спокойствие, держал в руке стакан воды. Рем презрительно усмехался, посасывал незажженную сигару. Фюрер подкатился к краю ковра и вцепился зубами в шелковую бахрому.
– Адольф, я знаю, что ты вегетарианец, но не думал, что ковры входят в меню, – сказал Рем и вышел, хлопнув дверью.
– Негодяй! Он за это ответит! – воскликнул Гесс.
Гитлер выплюнул бахрому, вскочил на ноги, взял из рук адъютанта стакан, осушил его одним глотком и выронил. Стакан упал на ковер, не разбился. Несколько долгих минут Гитлер стоял неподвижно, уставившись куда-то сквозь стену. Доктор заметил, что веки ни разу не дрогнули. Нормальный человек не мог бы так долго не моргать. В глазах появилось то, что многие называли ледяным сиянием, они вспыхнули изнутри. Верхняя губа с усиками задрожала, и Гитлер изрек совершенно спокойным, мягким, немного утомленным голосом:
– Наша революция есть новый этап, вернее, окончательный этап революции, который ведет к прекращению хода истории. Вы ничего не знаете обо мне. Мои товарищи по партии не имеют никакого представления о намерениях, которые меня одолевают. И о грандиозном здании, фундаменты которого будут заложены до моей смерти. Мир вступил в решающий поворот. Мы у шарнира времени. На планете произойдет переворот, которого вы, непосвященные, не в силах понять. Происходит нечто несравненно большее, чем явление новой религии.