И я улыбнулся, прежде чем скрыться под водой. Последнее слово осталось за мной.
Выйдя на берег, я тряхнул остатками шевелюры, подражая густопсовому Тилу. В подобных ситуациях, когда реальность давит на меня тяжким бременем, я придумываю себе игру, с помощью которой заслоняюсь от реальности. Жить становится легче, жить становится веселее. Внимательно смотрим по сторонам. Вот уже знакомый нам черный чао-чао, заросший шерстью, будто як, по кличке Тил. Дети называли его Наутилус, сокращено – Тил. Юмор, недоступный детям, заключался в том, что Наутилус жутко боялся воды и напрочь отказывался лезть в нее, а когда его насильно затаскивали метров на десять от берега, Тил обреченно греб к земле обетованной, выбирался на травку и победно вываливал свой лиловый язык, экзотического бледно-фиолетового оттенка, напоминавшего то ли шляпку изысканной поганки, то ли прикушенный язык утопленника. Славный был пес.
Так искусство, которое есть подражание природе, помогало мне отгородиться от жизни. Я раскрашивал мир разными оттенками цветов. Я называл вещи понятными мне именами.
Зрение и слух после первого заплыва (я заплываю далеко, подальше от орущей толпы) обострялись, обоняние тоже. Мышцы подбирались, и тело с удовольствием слушалось меня. Я врастал в природу. Цвета становились ярче, сочнее и разнообразнее. Цвет неба своими ускользающими от определения оттенками превращался в сладкую муку. Он бросал вызов – дразнил меня и посмеивался. Я сплетал словесные сети, чтобы поймать неуловимое. Синий? Голубой? Это только в романы годится. Голубой пласт, подсвеченный синевой, – нет, живой, мерцающий синью, проваливающейся в темную глубину, которая, возможно, упирается в голубой фон с обратной стороны неба… Многомерность спектра, пытка для глаза. И все это сразу, одномоментно ощутимо в небе. А по краям оно почти серое. «Голубое»…
Это значит «ошибаться на целое небо». Toto coelo errare.
Белые облака? Вот эти ослепительные снежные клубы, кажется, поскрипывающие от соприкосновения, словно упругие шары, эти сгустки энергичной радости, вросшие в нежную синеву и мягкой рыхловатостью отдающие чем-то несомненно детским, – вот это непередаваемое нечто, эта поэтическая материя, высекающая слезу, просто бедный белый цвет? Бе-бе?
Вы шутите! Снимите пластиковые очки! А где же гамма противоречивых впечатлений? Художник – это ведь не тот, кто называет вещи своими именами, и даже не тот, кто дает хорошо знакомым вещам другие имена; художник видит вещи одновременно с разных сторон. Это и есть божественно устроенное зрение. Думаете, подражать природе – это пара пустячков? Просто белый цвет. Просто любовь. Просто ревность, просто ненависть… В таком случае, господа, назовем вещи своими именами: художники остались без работы. Их просят не волноваться. На зеленой траве под голубым небом, по которому бежали белые облака, лежали влюбленные. И просто целовались. Ха-ха.
Хотя с другой стороны, именно так все и есть.
Не хотел бы я быть писателем. Это нечеловеческое чувство меры.
– Какого цвета небо? – спросил я у Электры.
Она удивлено посмотрела на меня и с вызовом ответила:
– Голубое. Разве нет?
– Конечно, голубое. По-твоему, я ненормальный?
Что ж, если к моей правоте добавить чуточку ее, получится нечто с более ярко выраженным вкусом истины.
Ingenium stupidum. Тупица.
Глава 4. Ваше Сиятельство
Вдоволь накупавшись, мы с женой потопали прямо через поле, где нас застал июньский грозовой дождь. Невозможно было отделаться от ощущения игровой природы, вроде бы, грозного явления. Одну сторону неба настолько плотно заштриховало дождем, что она из светло-серой превратилась в темную; другая же сторона сияла слегка затонированными просветами. Над нами было два неба. Но скоро две половинки затянуло роскошно серым драпом, который хамелеонисто менял цвет. Представление началось.
Раздался крепкий ядреный хруст первых раскатов грома. Палевая муть небес оскалилась клинками молний, и вновь добродушно, но со скрытой угрозой, зарычал гром. Молнии исчезли.
Дождь, главный солист на этом празднике жизни, прихотливо меняя темп и ритм, веселил, а не вселял тревогу. Он словно танцевал, время от времени предоставляя себе заслуженную передышку. И за ним хотелось наблюдать и аплодировать его коленцам. То припустит, часто перебирая толстыми каплями (у зрителя захватывает дух!), то перейдет на мелкую чечетку, давая понять, что праздник продолжается, участников просят не расходиться.
Когда небо слегка побледнело от усталости, оттуда, словно из прохудившихся мехов, вновь яркими жемчужными подвесками стали высыпаться гроздья молний. Одна, вторая, третья, еще и еще. Потом ломаные линии молний стали напоминать мелькающую ослепительную улыбку, по которой легко было восстановить череп сиятельного монстра, этакого брезгливого старца, скрывавшегося в тучах. Потом опять волной ливня обрушилась джига дождя.
– Сияйте, сияйте, Ваше Сиятельство! – радостно крикнула жена и расхохоталась в ответ грому небесному. Наверно, ей также почудился сиятельный старец. Неудивительно: мы с женой прожили двадцать лет, нам часто грезилось одно и то же. – Смотри, вот он, Громовержец!
Вдруг из-под дождевой завесы коротким предательским выпадом, сопровождавшимся веселым рычанием (все это выглядело несколько театрально), выскользнуло тонкое лезвие молнии. И этот стальной стилет уверенно угодил как раз в жену. Это я сейчас восстанавливаю события, тогда же я ничего не успел понять. Стилет – это последнее, что я увидел; последнее, что я услышал, был негромкий хлопок бутафорского ружья (театр, театр!). Я упал и потерял сознание. Потом сознание ко мне вернулось, но я утратил зрение, слух, обоняние, способность ощущать, чувствовать. Нет, кое-что, пожалуй, я все же ощущал: я бесстрастно представлял себя персонажем морга.
Постепенно, трудно сказать, в какой последовательности, ко мне стали возвращаться мои законные пять чувств и усиливалось прорезавшееся шестое. Когда дело дошло до того, что я открыл глаза, борясь со звоном в ушах, я увидел, что надо мной хлопочет хозяин Тила. Я вздрогнул: он показался мне владыкой Аидом, хозяином трехглавого пса Цербера. В его ошалевших зрачках отражались наши с женой белые лица. Да, да, лица и тела наши были белыми, словно вымазанными отблесками молний. Мои руки и ноги были холодными, у жены, как я понял из возгласов людей, тоже. Нас положили на мокрую землю, не приятно холодящую, а забирающую остатки тепла. Потом нас присыпали землей, прикопали, чтобы из нас ушел электрический заряд. Потом вызвали скорую. Течение времени я не ощущал. Быстро все делалось или медленно – решительно не могу вспомнить. Время остановилось.
– Откапывайте! – хмуро сказал врач, блестя очками в золоченой оправе. – Его надо в теплое, согреть. Ох, уж эти нетрадиционные народные методы… Вы же его чуть не придушили, благодетели. Рано ему еще в землю. А ей уже все равно…
Я все понял. Но испытать трагедию сил уже не было. Мне тоже было все равно – но как-то тоскливо все равно. Я побывал в царстве теней, мрака и печалей. Кажется, видел тень ужасной горгоны Медузы. Так себе: копия театра теней кабуки.
Когда я чувствами и разумом закрепился на этом свете, когда я вернулся к жизни, мне все стало представляться в новом свете – в трепещущем свете затянувшихся магниевых всполохов, мертвенных и беспощадных. Окружающие меня предметы стали казаться мне декорацией, дневной свет – подсветкой, люди – массовкой, а я – главным героем и зрительным залом одновременно. Вся трагикомедия разыгрывалась для меня.
Прошел месяц – ничего не изменилось. Зал, правда, стал реагировать на тонкую игру героя. Я ничего не мог поделать с этим дурацким ощущением. Именно тогда я окончательно понял: те, кто серьезно относятся к жизни, начинают играть; не играют только те, кто не понимает, что они играют. Последние играют исступленно и самозабвенно. До полной гибели всерьез.
И еще. Я не мог отделаться от ощущения, что и мы с женой заигрались. Переиграли. Где-то не соблюли баланс. Доказательств у меня пока не было, только, повторяю, ощущение. Но и оно изрядно отравляло жизнь. К моему постоянному, как бы отдельно от меня живущему чувству вины перед женой прибавилось еще одно отягощающее обстоятельство: вольно или невольно я оказался причастен к смерти Электры, оказавшись в ненужное время в ненужном месте. Я вместе с ней в неурочный час покинул берег озера (а ведь можно было задержаться еще хотя бы на полчаса, хотя бы на четверть часа! да что там – на минуту!), мы вместе смотрели на дождь, на небо, вместо того, чтобы бежать, вместе упали на мокрую землю. Я мог бы оказаться на ее месте, под ударом стилета, наконец.
Не знаю, кому адресовать претензию, но, право же, не стоило так нелепо и беспощадно отбирать у меня на глазах дорогую мне жизнь. Это был неудачный эксперимент, и вряд ли кому-то он прибавил лавров. Жена моя оказалась из сплава платины и титана, и она приняла на себя всю сокрушительную мощь удара, а я, мягкая податливая деревяшка, только обгорел. Feriunt summos fulgura montes? Молнии ударяют в высокие горы?
Где тут мораль?
На губах ее застыла улыбка: именно такой я запомнил ее навсегда. За ней осталось последнее слово. Она не выглядела обугленной или изуродованной, она не была испуганной. Она была неживой. Молния отняла у нее жизнь. Где логика, где смысл? Если это был урок мне, то я совершенно его не усвоил.
Зря старались, Ваше Сиятельство. Гм-гм.
Через час после гибели моей жены Электры и моего благополучного возвращения с того света (Гермес, проводник душ умерших, тактично удалился, прихватив с собой лодчонку Харона) утомленное солнце, Гелиос как таковой, как ни в чем ни бывало, оповещал мир о смене настроений, разгоняя свою ослепительную колесницу по параболе в сторону Запада. Post nubile – Phoebus. После туч – Феб.
Разве можно воспринимать такой мир серьезно?
Глава 5. Елена
Сложность моих отношений с женой заключалась в том, что они были нормальными, в высшей степени нормальными, совершенно естественными, но при этом если не угнетали нас, то никак не приносили радости нам обоим.
Естественность, мне кажется, путают с гармонией и нормой. Считается: что естественно, то не безобразно, то не может быть источником дисгармонии. Говорят: «Это же так естественно!» (то есть нормально, то есть хорошо). Естественность рассматривают как гарантию или эквивалент нормы.
Но естественный ход вещей может привести и к трагическому повороту событий, и к безобразию, и к дисгармонии. Вроде бы, все в пределах нормы – и в результате наступает нормальная кончина, то есть происходит нечто, на первый взгляд, ненормальное. Вглядишься попристальнее – нормально все. В конце концов, что бы ни случилось в жизни человека – все естественно. «Как дела?» «Нормально». «А у тебя?» «Не очень… Раком заболел». Тоже нормально. Только одна естественность ведет к счастью, радости и благополучию, а другая – к несчастью. Есть разница, если разобраться.
Все это пустые рассуждения, а вот счастье – не пустой звук.
Я хочу сказать, что сложность, нет, трагизм моих отношений с Электрой возник не от неестественности, а именно от естественности наших отношений. Сначала мы были счастливы, а потом обнаружили, что уже не очень; настало время, когда, заглянув правде в глаза, мы честно и молча констатировали: мы несчастны. Естественность цикла не угнетала меня, напротив, мне было очень любопытно: счастливые люди могут развивать свои отношения только в сторону несчастья. А бывает ли иначе?
Мы оба были правы – но правы на разных этажах, что напрочь исключало (для меня) поиски виноватого. Ее правота была убедительной в рамках ее отношения к миру (с чем я был полностью согласен), но одновременно ее женская правота служила (для меня) доказательством неразумности (с чем она была категорически не согласна), то есть неправоты, в конечном счете. Она была права по-своему, но не права в отношении истины. Такая трактовка бесила ее. Она не могла подняться до моей правоты, а я мог только унизиться до ее понимания: таков был рецепт нашей испепеляющей гармонии. Постепенно любое мое слово, замечание, любая привычка, не говоря уже о мыслях вслух, воспринимались как упрямое, зловредное чудачество. На мою смиренную просьбу позволить мне быть самим собой, она искренне возмущалась: «А кто тебе мешает?»
Мешала мне она, Электра, моя жена. Дело в том, что мое желание быть самим собой она воспринимала как попытки огорчить ее, унизить или даже сжить со свету. Я понимал, что делает она это не со зла, но это не мешало мне временами впадать в ярость.
Я понимал Электру и понимал, что она поступает в рамках своей правоты; на ее языке это звучало так: «Я, твоя жена, хочу как можно лучше, я очень этого хочу! Я стараюсь для тебя, своего мужа. А ты? И говорить тебе об этом бесполезно. Я в отчаянии». Это было правдой, ее правдой. Но она не понимала меня и фактически не признавала за мной права быть собой. Мой ответ, который никогда не звучал открыто, но был зашифрован в поступки, жесты, интонации, паузы, манеру одеваться и раздеваться и т. п. был таким: «Ты хочешь как лучше, а получается хуже некуда. И ты не видишь этого. И говорить тебе об этом бесполезно. Остается только ждать, неизвестно чего, терпеть, неизвестно зачем и делать вид, что все нормально. Привет Харону. Точка».
Она, конечно, подозревала, что я думаю что-нибудь подобное. Но это только увеличивало ее отчаяние. В ее глазах я был мутантом, случайным итогом фатального стечения обстоятельств. Ведь другие мужчины совсем не такие. Живут же люди. Следовательно, дело не в том, что я мужчина, и все мужчины такие, а в том, что я, именно я такой странный. Сначала она ждала, что я исправлюсь, прозрею (а я знал, что она ждет невозможного, и в свою очередь ждал, что она перестанет ждать и примет все с улыбкой, о большем не мечтал), потом перестала ждать и стала просто несчастной бабой, неизвестно зачем влачащей свой крест, о котором никто даже не подозревает. Для нее жизнь обрела параметры какого-то изуверского зиндана, в котором надо было влачить бессмысленное заточение; для меня немногим лучше. Мы с ней попали в полный экзистенциальный тупик. Все неотвратимо катилось к серой безнадеге. Было ясно, что впереди – смерть, больше ничего.
Ну, что ж, мы прошли с ней положенный цикл, и когда-то были счастливы. Наверное, отношения наши исчерпали свой потенциал. Так я объяснял себе то, что происходило между нами.
Почему же мы не развелись?
Электре не позволяли ее принципы порядочной женщины (которые я считал дремучей глупостью, естественно). А мне…
Видите ли, простенькие студенческие объяснения вроде «мы не сошлись характерами» уже давно не устраивали меня. Я догадывался, что дело гораздо глубже. Мне казалось, что наши отношения являются моделью отношений мужчины и женщины вообще. Мне интересно было пройти все стадии распада, если уж таков порядок вещей. Ну, разведемся мы, ну, женюсь я на другой. Будет ведь то же самое. Я, мужчина, являлся носителем разумного, аналитического начала; она, женщина, жила душой и благими порывами. Мы оба будем правы, и в награду получим катастрофу. Между нами, представителями двух разных видов, была пропасть. И вот на чем держался наш союз. Чего здесь больше: глупости, наивности, ума или фатального стечения обстоятельств, судите сами.