Итальянец, или Исповедальня Кающихся, Облаченных в Черное - Сухарев Сергей Леонидович 9 стр.


Во время этой беседы, если в данном случае уместно такое определение, прислужница вручила маркизе письмо, и та вышла вслед за ней из комнаты; исповедник остался на месте, очевидно, дожидаясь возвращения маркизы, и Вивальди твердо вознамерился не отступаться от начатого допроса.

– Выходит, однако, что крепость Палуцци, – настаивал он, – если и не облюбована грабителями, то, во всяком случае, часто посещается духовными особами: едва ли не каждый раз, когда я прохожу мимо, мне навстречу попадается монах, причем является он так неожиданно и исчезает столь мгновенно, что мне трудно не счесть его прямо-таки бесплотным существом.

– Монастырь кающихся, облаченных в черное, расположен поблизости, – заметил исповедник.

– И одеяние членов этого ордена напоминает ваше? Виденный мною монах очень немногим отличался от вас, преподобный отец: его облачение сходствовало с вашим, он был примерно вашего роста и сложения и очень напоминал вас.

– Вполне возможно, синьор, – хладнокровно отвечал Скедони, – сколько угодно монахов сходствуют внешностью, однако братья ордена черных кающихся облачены во власяницу; к тому же изображенный на ризе череп – символ их ордена – вряд ли ускользнул бы от вашего внимания; следовательно, тот, кого вы видели, не мог быть членом братства, о котором идет речь.

– Я не склонен утверждать это категорически, – возразил Вивальди. – Но кем бы ни был этот черноризец, я надеюсь вскоре свести с ним более близкое знакомство и выложить ему истины столь беспощадные, что не допущу с его стороны даже слабой попытки прикинуться непонимающим.

– Коль скоро у вас есть прямой повод для нареканий, именно так и следует поступить, – согласился исповедник.

– Только если у меня есть прямой повод? Неужели в ином случае беспощадные истины высказывать нельзя? Неужели можно быть откровенным только тогда, когда нас задевают непосредственно? – Винченцио показалось, что ему удалось уличить Скедони, ибо тот нечаянно дал понять, что ему известно, почему у юноши есть право предъявить незнакомцу претензии. – Заметьте, преподобный отец: я ведь ни словом не обмолвился о нанесенном мне оскорблении. Если вам об этом известно, то, несомненно, из каких-то других источников; я же ничем не выразил своего негодования.

– Разве что грозным голосом и гневным взором, синьор, – сухо отозвался Скедони. – Видя, как человек кипит от ярости, мы обычно склонны заключить, что он испытывает возмущение, вызванное обидой, действительной или воображаемой. Поскольку я не имею чести знать, о чем вы говорите, то не в состоянии и определить, которая из двух причин вызывает ваше недовольство.

– Относительно природы причиненной мне обиды я никогда не испытывал ни малейших сомнений, – высокомерно заявил Вивальди. – А если бы и испытывал, то – вы уж простите меня, святой отец, – не обратился бы к вам с просьбой их разрешить. Нанесенное мне оскорбление, увы, слишком ощутимо; к тому же для меня более чем очевидно, от кого оно исходит. Тайный наушник, вкравшийся в семейное святилище, дабы осквернить ядом его покой, доносчик, гнусный оскорбитель, посягнувший на чистоту невинности, – все это одно-единственное лицо, мною теперь разоблаченное.

Вивальди произнес эти слова со сдержанной силой, полной достоинства и резкости, поразившей Скедони, казалось, в самое сердце. Уязвленная гордость или совесть были тому причиной – сказать с уверенностью было трудно. Вивальди приписал волнение монаха тревогам больной совести. Черты Скедони исказила мрачная злоба, и Вивальди почудилось, что перед ним человек, которого страсти способны подвигнуть едва ли не на любое преступление, даже самое чудовищное. Он отшатнулся от монаха, словно вдруг увидел на пути змею, – и, забывшись, глядел на него так пристально, что даже не сознавал, насколько поглощен увиденным.

Скедони почти сразу же опомнился; зловещая мрачность исчезла; выражение лица его смягчилось; сохраняя, однако же, надменный вид, он строго вопросил:

– Синьор, хотя причины вашего недовольства мне по-прежнему совершенно неведомы, я все же не могу не понять, что ваша враждебность в какой-то мере направлена против меня; именно во мне вы усматриваете источник ваших неприятностей. И все же я не позволяю себе ни на миг допустить, вы слышите, синьор, – Скедони многозначительно возвысил голос, – что вы осмелитесь приложить ко мне позорящие честь и звание клички, вами перечисленные, но…

– Я прилагаю их к моему обидчику, – перебил монаха Вивальди. – Вам, святой отец, лучше знать, применимы ли они к вам самому.

– Тогда у меня нет ни малейших нареканий, – искусно вывернулся Скедони, заговорив неожиданно миролюбивым тоном, изумившим Винченцио. – Если речь идет о вашем обидчике, кто бы он ни был, я со своей стороны вполне удовлетворен.

Веселая самоуверенность, с какой Скедони произнес эти слова, вновь разбудила в юноше сомнения: он считал почти невозможным, чтобы человек, чувствующий себя виноватым и выслушавший брошенное ему в лицо обвинение, мог держаться с таким спокойным достоинством, какое выказывал теперь монах. Вивальди принялся мысленно упрекать себя за свою безудержную опрометчивость – и мало-помалу проникся смятением при мысли о неприличии своих поступков по отношению к особе духовного звания, к тому же гораздо его старше. Зловещие перемены в облике Скедони, так его встревожившие, юноша был склонен теперь объяснить чувством собственного достоинства; сожалея об обиде, нанесенной им монаху, он почти забыл о злобе, примешанной к ревнивой гордости Скедони. Сменив гнев на жалость и всецело доверяя сиюминутному порыву, он так же стремился искупить свою ошибку, как прежде – ее совершить. Винченцио так открыто и чистосердечно, рассыпаясь в извинениях, сокрушался о дерзости, с которой пренебрег правилами приличия, что легко снискал бы прощение у доброжелательного собеседника. Исповедник внимал Винченцио с видимым благодушием, втайне испытывая к нему презрение: он видел в нем безрассудного юнца, движимого лишь побуждениями страсти; сердясь на дурные стороны его натуры, он не уважал и не ценил ни доброту, ни искренность, ни широту души и любовь к справедливости, которые оправдывали даже его слабости. По сути дела, Скедони видел в человеческой природе одно только зло.

Будь Вивальди менее великодушен, он с недоверием отнесся бы к притворному спокойствию Скедони и тотчас распознал бы презрение и злобу, таившиеся за деланой улыбкой монаха. Исповедник понял, что имеет над юношей власть: характер Вивальди лежал теперь перед ним будто на ладони. Он видел подробно – или так ему представлялось – все тонкости внутреннего склада юноши, мог вникнуть в соотношение достоинств и недостатков, свойственных его природе. Скедони не сомневался также и в том, что сумеет обратить даже добродетели юноши против него самого, и уже предвкушал, сохраняя на губах фальшивую улыбку, ту минуту, когда отомстит ему за недавнее оскорбление, о котором юноша искренне сожалел и о котором монах будто бы забыл.

Итак, Скедони замышлял против Вивальди недоброе, а тот искал способа загладить нанесенную духовнику обиду; тем временем маркиза, вернувшись в комнату, заметила на бесхитростном лице сына следы недавнего волнения – щеки юноши пылали, брови слегка хмурились. Лицо Скедони выражало только умиротворенность, хотя во взгляде, порой бросаемом им из-под полуопущенных век, скрывались предательство и хитрость, прикрывавшие ожесточенную гордыню.

Маркиза с явным неудовольствием осведомилась у сына о причине его волнения, однако Вивальди, остро сознавая свою вину, не в состоянии был ни принудить себя к объяснениям, ни оставаться в обществе матери; поэтому со словами, что доверяет свою честь благорассудительности монаха, Вивальди стремительно покинул комнату.

По уходе юноши Скедони с видимой неохотой удовлетворил любопытство маркизы, тщательно избегая благоприятного отзыва о поведении Вивальди, – напротив, в рассказе своем он всячески преувеличил его непочтительность – и ни словом не обмолвился о последовавшем за дерзким выпадом искреннем раскаянии. В то же время, однако, Скедони с изощренным искусством делал вид, будто любым способом пытается выгородить оступившегося юношу, найти оправдания его безрассудству; монах сетовал на пылкость его нрава и умолял раздраженную мать простить сына.

– Ваш сын еще очень молод, – добавил Скедони, заметив, что вызвал у маркизы крайнюю степень недовольства сыном. – У молодых кипучий темперамент, толкающий их к поспешным суждениям. Кроме того, юноша, безусловно, слишком ревниво относится к дружбе, коей вы меня одаряете; вполне естественно, что юноша нетерпим к знакам внимания, которые такая мать уделяет другим.

– Вы чересчур добры, святой отец, – отвечала маркиза. Гнев ее только возрастал по мере того, как Скедони усердствовал в показном чистосердечии и напускной кротости.

– Я действительно как нельзя лучше отдаю себе отчет, – продолжал Скедони, – в сколь трудное положение ставит меня привязанность к вашему семейству, – нет, я бы сказал, долг по отношению к нему; но я охотно терплю неизбежные трудности, если только мои советы могут служить средством сохранить вашу фамильную честь незапятнанной и уберечь неосмотрительного юношу от будущих несчастий и бесполезного раскаяния.

Согласные во враждебности к Вивальди, маркиза и Скедони совершенно искренне забыли о недостойных мотивах, которыми руководствовались; забыли они и о взаимной неприязни, которую сообщники в грязном деле обычно бывают не в силах преодолеть. Маркиза, восхваляя преданность Скедони, начисто исключила из мыслей свои обещания выделить ожидаемый им богатый приход; исповедник же приписывал беспокойство маркизы заботе о подлинном благоденствии отпрыска, а не тревоге за собственную репутацию. Обменявшись взаимными комплиментами, оба приступили к долгому совещанию касательно Вивальди: было условлено, что попытки обеспечить юноше то, что они называли его сохранностью, не должны более ограничиваться одними только увещеваниями.

Глава 5

Что, если это яд, который ловко

Монах употребил?

Шекспир У., Ромео и Джульетта

Вивальди, справившись с первыми чувствами жалости и раскаяния в том, что он оскорбил немолодого уже человека и к тому же особу духовного звания, более взвешенно перебрал в памяти подробности поведения Скедони – и его вновь начали одолевать подозрения. Однако, полагая их следствием собственной слабости, ни на чем не основанной, Вивальди вознамерился решительно отвергать любые неблагоприятные для Скедони догадки.

С наступлением вечера Вивальди поторопился к вилле Альтьери и, встретившись за городом, согласно договоренности, с медиком, которому вполне доверял и на знания которого всецело полагался, поспешил вместе с ним к предуказанной цели. При последней встрече с Элленой он забыл вернуть ей ключ от калитки – и потому проник в сад обычным ходом, хотя и не мог побороть неприятного чувства, охватившего его при тайном ночном посещении обители Эллены. Разумеется, медик, чье мнение было столь необходимо для восстановления душевного спокойствия Вивальди, ни при каких других обстоятельствах не мог бы войти в дом Эллены, не возбуждая подозрений, которые стали бы мучить ее до конца жизни.

Беатриче, ожидавшая посетителей в портике, провела их в покой, где лежало тело усопшей; Вивальди, разволновавшись при входе, все-таки обрел самообладание, достаточное для того, чтобы встать рядом с ложем, тогда как медик занял место по другую его сторону. Не желая обнаруживать свои чувства перед экономкой и стремясь переговорить с медиком наедине, Вивальди взял у Беатриче лампу и велел ей выйти. Когда свет упал на бледное лицо покойницы, Вивальди с печальным изумлением взглянул на нее; разуму требовались усилия для того, чтобы убедить себя в том, что еще накануне вечером лицо это дышало жизнью не меньше, чем у него самого; эти глаза, устремленные на него, наполнялись слезами, вызванными тревогой за судьбу племянницы, которую синьора Бьянки вверяла его попечениям в предчувствии близкой кончины – увы, слишком скоро сбывшемся. Подробности последней встречи с тетушкой Эллены живо воскресли в памяти Вивальди, всколыхнув всю его душу. Юноша вновь с особой силой почувствовал важность возложенной на него задачи и, склонившись над немым и холодным телом синьоры Бьянки, мысленно повторил принесенное им Эллене клятвенное обещание оправдать доверие ее покойной родственницы.

Вивальди никак не мог собраться с духом, чтобы спросить у медика, к какому заключению он склоняется; медик же, неодобрительно сдвинув брови, сосредоточенно вглядывался в покойницу, вид которой все более укреплял в юноше прежние подозрения; проступившая на мертвом лице чернота казалась Вивальди подтверждением того, что синьора Бьянки была отравлена. Вивальди боялся прервать затянувшуюся паузу, дабы не положить конец слабо теплившейся надежде на ошибочность этих предположений; молчал и медик, опасавшийся, по-видимому, последствий откровенного разговора.

– Я угадываю ваше мнение, – проговорил наконец Вивальди, – мы с вами думаем одинаково.

– Я в этом не уверен, синьор, – отвечал медик, – хотя и догадываюсь о вашем мнении на этот счет. Внешние признаки неблагоприятны, однако я не возьму на себя смелость утверждать на основании увиденного, что в данном случае все было так, как вы предполагаете. Подобные симптомы возникают и при других обстоятельствах.

Свое суждение медик подкрепил доводами, звучавшими убедительно даже для Вивальди, и в заключение обратился к юноше с просьбой предоставить ему возможность расспросить экономку:

– Желательно уяснить точнее, каким было состояние покойницы за несколько часов до смерти.

После беседы с Беатриче медик, независимо от вывода, какой мог сделать в результате продолжительных расспросов, продолжал стоять на своем: на его взгляд, наличествовало слишком много противоречивых данных, не позволявших окончательно решить, умерла синьора от яда или же причина ее смерти была иной. Еще более обстоятельно, чем прежде, он повторил все резоны, согласно которым ни один медик не взялся бы вынести на этот счет не подлежавший сомнению вердикт. То ли медик страшился взять на себя ответственность за решение, равносильное обвинению какого-либо лица в умышленном убийстве, то ли и в самом деле склонен был полагать, что смерть синьоры Бьянки последовала от естественных причин, сказать было трудно; но, так или иначе, было очевидно, что он склоняется ко второй версии и очень хочет успокоить подозрения Вивальди. Медику и впрямь удалось убедить юношу в бесплодности дальнейшего расследования и почти уверить его в том, что кончина синьоры соответствовала природному ходу вещей.

Помедлив еще некоторое время у смертного одра Бьянки и простившись с ней навсегда, Вивальди покинул виллу столь же бесшумно, как и вошел туда, не замеченный, как ему казалось, ни Элленой, ни кем-либо еще. Когда он миновал сад, над морем уже занималась утренняя заря – и единственными, кого он мог видеть и в этот ранний час, были рыбаки, которые слонялись по берегу или отчаливали на свой промысел. Возобновлять задуманные разыскания в крепости Палуцци было уже поздно, и восходящее солнце вынудило юношу направиться домой. Возвращаясь в город, он чувствовал себя немного успокоенным надеждой на то, что синьора Бьянки не пала жертвой преступного умысла; еще более утешало его очевидное благополучие Эллены. Когда Винченцио проходил мимо крепости, никто не задержал его; расставшись с медиком, он вернулся под отчий кров, куда его впустил доверенный слуга.

Назад Дальше