Мне всегда казалось, что в моем вкусе была Наташа. В моем вкусе – это, как мне казалось, крупноватая грудь, полноватые бедра и пухленькие губки. Все пышненькое, но без перебора. И обязательно темненькая, почти брюнетка. И что же? Чем все это закончилось?
Все закончилось печальным блюзом. Впрочем, нечего Бога гневить: на мой нынешний вкус эта музыка куда предпочтительнее марша Мендельсона. И даже, пожалуй, Реквиема жизнелюбивого Моцарта. Чтобы заводить семью, надо верить в будущее. В какое? В то, которое расцветет вслед за глобальным потеплением, следствием глобального идиотизма, насажденного учителями, вполне достойными своей невменяемой паствы?
На следующий день я вырядился, словно на собственные похороны – элегантный темный костюм в оживляющую тонкую полосочку, вольной расцветки галстук и однотонная бежевая рубашка, тщательно отглаженная. На лице, как у беззаботного дуэлянта, было написано: помирать – так с музыкой. Некоторая небрежность в наряде, свойственная холостякам и неудачно женатым, – небрежность, вызывающая коварную жалость у окружающих женщин, была изведена на корню. Вместо нее – вызывающий налет дендизма. Они должны были запомнить меня победителем.
– Вы должны… – начала было Будда, но уперлась взглядом в модный узел шелкового галстука (цвета «вырви глаз», разумеется) и замолчала.
– Следует оформить программу в соответствии с новыми требованиями. Даю вам на это ровно один день. Рецензии на программу получены положительные, как ни странно.
– Разве я не пишу заявление по собственному желанию?
– Нет, не пишете. У вас нет для этого никаких оснований.
– А собственное желание? Оно не является основанием для принятия жизненно важных решений?
– Оно не в счет. Вы должны…
Если вас отпускать невыгодно, вам ни за что не получить пинка под зад, вы будете выпрашивать эту милость Христа ради; скорее, начальство пнет само себя. В исполнении столбовой дворянки Будды (у нее ноги – столбиком) это выглядело потрясающе.
– Меня не уволили, – сказал я Вере.
– Я знаю, – ответила она, не поднимая на меня глаз. Я дерзко дождался, пока серые очи скользнут по моему лицу, споткнутся о мой прямой взор и робко замрут. Тонкими пальцами она убрала завитую прядь со лба. На безымянном пальце тускло сверкнуло обручальное кольцо.
Золото высшей пробы. Я как-то забыл о том, что она была замужем.
Вера тоже выглядела, как на празднике или на дне рождения, хотя ее, вроде бы, никто увольнять не собирался. Однако для меня праздник – ожидаемый день свободы – окончился вместе с тусклым салютом маленького золотого колечка.
Глупо, если разобраться. Золото всегда все портит: заманит и обманет.
Что ж, в том, что все кончается, даже не начавшись, есть своя тайная прелесть.
И об этом был осведомлен страстный блюз.
3
На следующий день в невнятных выражениях я предложил Вере пройтись после работы по парку вдоль Озера, широкими артериями-каналами разлившегося в самом центре перенаселенного Мегаполиса.
– Вы приглашаете меня на свидание?
Глаза ее были опущены.
– Нет, конечно. То есть, да. Отчасти. Погулять…
Правда была в том, что я и сам не знал, чего я хочу и зачем бормочу нелепицу, от которой уголки ее губ мило загибались в улыбке.
Я даже не сразу оценил, что Вера согласилась.
Только на Озере я сообразил, что у меня был великолепный повод и предлог: ни с того ни с сего в ноябре выдался солнечный, почти весенний по пафосу день. Нисколько не сомневаюсь, что именно из-за этого я и предложил «пройтись». Но вот обозначить солнечный день в качестве ни к чему не обязывающего аргумента и предлога отчего-то забыл. Солнце, которое я просто обожаю, напрочь вылетело у меня из головы.
– Какой сегодня день! – тихо воскликнула Вера.
После этого говорить о солнечных бликах на озере, о том, как отражаются большие деревья в светлой воде, как мир кувыркается и переворачивается на твоих глазах безо всяких на то оснований, было несколько неловко: складывалось впечатление, что ты перехватываешь созерцательную инициативу.
Но я, разумеется, говорил и говорил.
– Кстати, помните, какое сегодня число? – вдруг остановилась Вера у небольшого водопадика. Издаваемый им приятный шум не заглушал ее слов, напротив, придавал им значения.
Разумеется, я не помнил. С числами у меня всегда была большая напряженка.
– А не помните, что было ровно год тому назад, день в день, седьмого ноября?
Я, конечно, не помнил. Оказывается, у нас был банкет. По случаю окончания (или начала?) важнейшей конференции, о которой забыли раньше, чем прошло похмелье после банкета.
– И что же? – спросил я, внутренне сжавшись.
– Тогда был снег. Вы провожали меня домой и пытались поцеловать.
– Я?!
– Вы, вы, Лев Львович, кто же еще. Вы были такой неуклюжий и несчастный.
– Я был несчастный? Год назад я был в раю с Наташей. Видели бы вы ее бедра…
– Вы рассказали мне о своем рае, хотя я вас об этом не просила. В тот раз – без подробностей, надо отдать вам должное. А потом полезли целоваться. Из огня да в полымя.
Я что-то смутно припоминал. К сожалению, именно полез, или что-то в этом роде. Сказать «ах, да, я все прекрасно помню, просто на секунду вылетело из головы», как это всегда делает Будда, было бы глупо. Будду не интересует, верят ей или нет; Будда в наглую злоупотребляет благовидными предлогами. Мне же было далеко не все равно, как посмотрят на меня серые глаза. Хватит с меня в упор незамеченного солнечного дня. Поэтому я хмыкнул, неопределенно и вместе с тем застенчиво; при желании этот звук можно было принять за готовность к запоздалому раскаянию.
Солнце будто вприпрыжку, как на детском утреннике, рыжим колобком прокатилось по траектории, напоминающей полукруг мостика над речушкой или небольшую радугу над горизонтом, чтобы исчезнуть в пасти, утыканной зубами многоэтажек. Какой-то там урбанистический Крокодил Солнце в небе проглотил. Маленький аттракцион прямо у вас перед глазами, даже голову задирать не надо. Это летом вальяжное солнце пышной барыней, в кринолине и с зонтиком, вразвалку проплывает по дуге у вас над головой, и к концу дня, превратившись отчего-то в собаку чао-чао и вывалив жаркий язык, устает больше, чем одуревшие от зноя люди.
Ноябрьский день был до обидного кратким. Тем более что я, кажется, вполне справился с некоторым оцепенением, и уже начинал нравиться самому себе.
Мне предстояло самое главное и ответственное: приглашать ее на следующую «прогулку», которую надо было четко и с беззащитной откровенностью называть свиданием, – или…
Или светским тоном поблагодарить за чудесно проведенный день. И в том, и в другом случае тон должен был быть решительным и уверенным.
Я же так и не понял, чего я хочу и чего добиваюсь. Я совершенно не мог прогнозировать ее реакции ни на одно из предложений. Что должна ответить дама, окольцованная раз и навсегда?
И тут я удивил сам себя. Глядя в ее глаза, в которых что-то светилось и переливалось, я взял ее лицо в руки и поцеловал. Медленно и осторожно.
Она не испытывала ни малейшей неловкости, что тут же передалось и мне. Губы ее были мягкими и предлагали себя с нежностью и трепетным ожиданием.
– Давай встретимся завтра. Или мы будем целоваться раз в год? – я начинал становиться похожим на самого себя, нащупывая вместе с шатрами ее грудей нити инициативы.
– Раз в год, пожалуй, маловато. Ты сладко целуешься. Давай встретимся завтра. Где?
– Здесь же, на этом месте. Это ведь так естественно – возвращаться туда, где тебе было хорошо. Таких мест немного на белом свете, поверь.
– Я согласна.
– Меня опьяняет, когда я слышу от тебя «ты».
– Меня тоже…
Наутро выпал первый снег, закрутила пурга, и свидание наше отменилось по причине разыгравшейся непогоды (мы, столкнувшись в коридоре, улыбнулись друг другу глазами и развели руками: дескать, не судьба). К вечеру мне стало казаться, что я целовал Веру давным-давно, еще до того, как в моей жизни появилась Наташа.
Потом я представил, что и Вера испытывает то же самое в своей уютной теплой квартирке, на диване, прижавшись телом к мужу и рассыпав свои локоны на его бережно подставленное плечо.
Блюзу, как выяснилось, знакомо было и это настроение.
4
Пустота, по-моему, окрашена в мышиный серый цвет с оттенком некоторой голубизны.
Если бы я был кинорежиссером, я бы попросил кинооператора направить камеру сначала вверх, в смутно-серое марево, и замереть на неопределенное время, чтобы почувствовать томительную тяжесть давящего серого. Затем камера под грузом серого безвольно скользнула бы вниз, цепляясь за верхние этажи серых небоскребов; затем, царапая серые стены и обнаруживая серость во всем: в ровных линиях окон, балконов, квадратных панелей – камера тупо уткнулась бы в серый фундамент, эту серую точку отсчета. Потом камера заметалась бы вправо, влево. Земли не видно. Кругом грязно-серый снег (так некстати выпавший вчера). Созерцание мира непременно закончилось бы мутно-серыми небесами (небоскребы проскочили бы двадцать пятым кадром), где камера обнаружила бы воображаемую условную точку, за которую кто-то словно подвесил серую камеру.
Наконец, дневной свет медленно бы погас, то есть серость истаяла бы, превратившись в подбитую серым покрывалом тьму.
Это был мой образ мира. Изредка сквозь серую пелену в мои унылые владения пробивалось зимнее солнце, устраивая мне маленький праздник.
Теперь вам понятно, что значило для меня вторжение в серый мир жемчужно-серых глаз?
Тут дело было вовсе не в Вере; дело было в том, что невозможно было жить в сером мире. Умом я это понимал. Почему же я так легко расстался с Наташей?
Терпеть не могу простых вопросов, отвечать на которые надо долго и вдумчиво. Ответ есть, но он затерян где-то в тех серых дебрях, в которых ум пересекается с душою, образуя непролазные джунгли. Продерешься через них, оцарапав в кровь кулак, намертво сжимающий мачете, – а через день-два тропинка бесследно зарастает. Каждый день туда не находишься. Да и зачем?
Достаточно того, что я знаю: ответ есть, хотя не скажу, что он меня устраивает.
Я бы ответил так (если бы кто-нибудь неравнодушный настаивал на ответе): я ведь выбирал не девушку, на которой собирался жениться. Я выбирал вариант будущего – будучи уверенным в том, что пустота, заполняющая мою жизнь изнутри и снаружи, не может быть будущим. У меня не было стимула заглядывать в будущее: таков был стержень моей жизни.
Веру я не выбирал; она просто оказалась рядом. В самое неподходящее время в нужном месте.
Я знал, что я должен сделать: я должен забыть Веру.
Поэтому я врубил блюз.
5
Прошла неделя.
Меня разбудил телефонный звонок. Едва открыв глаза, я стал соображать, не проспал ли я лекцию. Не то чтобы со мной случалось такое, но оно вполне могло случиться, ибо интерес к работе я утратил, кажется, самым радикальным образом. Мне осточертело преподавать, учить никому не нужному ремеслу – понимать литературу – неизвестно кого.
Работа: вот еще одна проблема, которую мне надо было решать…
Ладно, как-нибудь потом. Начну с ближайшего понедельника.
Поднимая трубку, я прокашлялся и кремниево настроился на повелительные интонации Будды.
– Почему ты не звонишь?
Это был голос Веры. Я совершенно опешил – то есть я не был готов к тому, чтобы когда-либо заговорить с ней так, как мы говорили на озере в тот сумасшедший солнечный день.
– Ты уже забыл о моем существовании?
– Я просто сплю, Вера. И мне, если честно, хочется забыть о своем существовании. Какой сегодня день?
– Понедельник.
– Вот как? Ты хочешь сказать, что вчера было воскресенье?
Теперь мне стало ясно, почему я не находил себе места в выходные.
Позвонить ей я не мог, мне все мерещился муж со своими развернутыми мускулистыми плечами. При этом я ни на секунду не забывал, что я не должен ей звонить вообще. Ни в воскресенье, ни в понедельник. Никогда. «Мой дом. Моя крепость. Мои русые волосы моей жены. А ты, лишний, изыди». Что тут скажешь? Он прав.
– Я сейчас приеду к тебе. Назови адрес.
В ее решительном тоне было столько доверия ко мне, что я окончательно разволновался.
– Конечно… Конечно, назову, мой адрес, – бормотал я, выигрывая время. Дело в том, что адрес моей квартиры, в которой я проживал последние десять лет, напрочь вылетел у меня из головы. Пришлось лихорадочно нашаривать паспорт в верхнем выдвижном ящичке комода (важные бумаги у закоренелого холостяка всегда в относительном порядке, то есть знают свое место в мире, в отличие от их владельца), искать в паспорте (сколько же там лишних страниц, украшенных государственными гербами!) штампик с отметкой о прописке и небрежным тоном диктовать:
– Записываешь? Проспект Победителей, дом…
– Это же в двух шагах от меня. Я буду у тебя через пятнадцать минут.
Я застыл с трубкой в руке. Мне пришло в голову: а вдруг у меня начался склероз? Забыть собственный адрес: это надо умудриться. Как меня зовут?
Ну, это просто. Надо запомнить только имя. Меня назвали в честь отца, строптивого человека с добрейшей душой. Получилось что-то звериное и ласковое: Лев Львович. Фамилия?
«Кажется, ваша фамилия на букву А», – сказала мне Будда при первом знакомстве, желая проявить вежливость, то есть намекая на то, что она интересовалась моей персоной (в чем я сильно сомневаюсь). «Совершенно верно», – ответил я. «Романов». «Значит, все же на Р?» – смерила она меня взглядом. «Боюсь, что да», – расшаркался я, как персонаж нелепого английского фильма, показывая, что тоже имею представление о вежливости.
Помню, помню.
Потом я вспомнил, что забыл о самом главном: «через пятнадцать минут». Склероз, склероз. Надо как-нибудь к врачу, в ближайший понедельник. Нет, понедельник у меня, кажется, занят. Хорошо, во вторник. Нет, во вторник у меня лекции. Может, в среду? Что у меня в среду?
Я ринулся в ванную, приводить себя в порядок. Мокрые волосы, майка с надписью СССР, джинсы – и вот он, звонок в дверь. Через четырнадцать минут.
Через пять минут я уже стаскивал с себя джинсы с майкой, галантно распахивая мою еще неостывшую постель.
Такой женщины у меня не было никогда. Я уже вышел из того возраста, когда мужчина все еще втайне смущен байками о клокочущем темпераменте удивительных смуглых дев, не встречавшихся пока на его пути, и завидном искусстве мачо, способном раззадорить даже русалку с холодной скользкой чешуей. Я видел всякое, и не ожидал ничего такого, что могло бы меня удивить. Но я был изумлен и взволнован (хотя осознал это только на следующий день – и склероз здесь, прошу заметить, не при чем: это фокусы подсознания). На каждое мое прикосновение Вера реагировала, как на горячую, холодную или теплую воду. Казалось, в ее кожу вмонтированы сверхчувствительные датчики, которые заставляют ее каждую секунду вздрагивать, переживать и томиться. Я быстро оценил эту ее способность не оставаться равнодушной к тактильным контактам, и любое прикосновение старался превратить в теплую ласку – при этом незаметно втягивался в сладкий, творческий процесс, и мы всякий раз доводили начатую игру до волшебного исступления. Через некоторое время все опять повторялось с прежней интенсивностью, хотя мы должны были устать. Но мы не уставали.
Мы попали в сказку.
Это была бесподобная сексуальная сессия. Вера не рвала пододеяльник, не орала, не кусалась и не царапалась. Никаких внешних проявлений необузданных желаний, никаких африканских экстазов. Но она настолько искренне и самозабвенно отдавалась мне, тихо и страстно, что я опасался только одного: как бы мне ее не подвести.
И я не подвел ее. Ни разу.
Наутро я открыл глаза – и сразу вспомнил Веру. Я перебирал в памяти нашу вчерашнюю встречу и поражался тому, насколько ярко я помню все детали. Меня буквально мучил один вопрос: неужели она и своему мужу отдается именно так, с закрытыми глазами и тихими, всхлипывающими стонами (сдерживаясь изо всех сил), и потом благодарно целует его мягкими губами в шею, долго не выпуская из своих объятий?