Кирилл Васильевич жены своей не стыдился, скорее уж того факта, что его, человека, в общем-то, разумного, угораздило влюбиться в эту одержимую странными идеями женщину.
Они познакомились на какой-то совершенно бессмысленной вечеринке, где «Агдам» закусывали бутербродами с варенкой, а на десерт предлагались карамельки «Мятные», где кипели споры, а словесные дуэли заканчивались объятиями. Где каждый второй считал себя диссидентом, а каждый первый – сочувствующим, но при том все диссидентство сводилось к кухонным разговорам на высокие темы.
– Скажите, вы верите в Бога? – спросили тогда еще не у Кирилла Васильевича, но у Кирюхи, мирового парня, молодого специалиста и перспективного кадра в одном лице.
Спрашивала девушка в круглых очках, с дужкой, замотанной синей лентой. С дужки свисала цепочка, и серебряный крестик лежал на смуглой щеке.
Кирюху очаровал этот крестик, а потом и щека, и пухлые вишневого цвета губы, и глаза ярко-синие, и черные цыганские кудри, которые то и дело падали на лицо. Девушка отбрасывала их небрежным резким жестом и хмурилась, раздражаясь этакой непослушностью волос.
– Так вы верите или нет?
– Конечно, нет, – ответил Кирюха и протянул стакан с «Агдамом» и надкушенный бутерброд. – А вы?
– Христианская концепция понимания божественного имеет множество недостатков. – Бутерброд и стакан незнакомка приняла. – Однако вместе с тем не следует отрицать, что средневековый теоцентризм оказал величайшее влияние на современную культуру.
– Советскую?
– И советскую в том числе. Человеку свойственно искать Бога, стремиться к совершенству…
Она говорила с таким пылом, с такой верой, какой Кирюха не встречал ни в одном из прошлых и нынешних своих знакомых. И жар ее слов переплавил скептическое его отношение.
Милочка – Милослава – привела его в храм, к темноликим иконам в кованых окладах. Она заставила дышать ладаном и слушать заунывные напевы богомольных старух…
Потом была свадьба. Герман высказался против.
И родителям Милочка-Милослава не глянулась. Не стоило ей тогда надевать черное платье и шляпку с вуалеткой. Не следовало вывешивать напоказ серебряный крест и говорить о Боге, вере и философии…
– Не следует нам туда ехать, – сказала Милочка, выдернув из воспоминаний.
Годы ее не пощадили. В черных волосах быстро проклюнулась седина, нарочито яркая, словно стремящаяся подчеркнуть Милочкину индивидуальность. Кожа потемнела и рано покрылась морщинами. Фигура оплыла, сделавшись бесполо-квадратной. Но и сейчас, глядя в ярко-голубые глаза, Кирилл Васильевич видел ту волшебную женщину.
– Ты меня слышишь, Кирилл?
– Он – мой брат.
Для Германа тридцать тысяч – копейки. Надо лишь попросить… объяснить…
– А я – твоя жена. И ты живешь со мной, а не с братом.
Она отложила палку, которой помешивала урину, и взяла его за руку.
– Посмотри мне в глаза. Ты не хочешь с ним встречаться. Ты помнишь, как он обошелся с нами?
– Герман переживал…
Жлоб он. И рассказывать про игру нельзя. Герман не выносит чужих слабостей, а карты – это слабость. Тогда что? Признаться Милочке. Она найдет выход. Всегда находила.
– А ты разве не переживал? Вера – твоя племянница. Мы ее любили. Мы скорбим о ней. А он – женился на этой проходимке. А тебе – ни словечка. Как будто бы ты ему и не родной, – она сжала руки. Милочкины пальцы, несмотря на кажущуюся пухлость, были крепки. – Но вот теперь он тебя зовет. И ты бежишь на зов, роняя тапки.
Тапки оставались на ногах Кирилла.
– Кирилл, скажи, что дело не в долгах.
Кирилл молчал. Милочка хмурилась.
– Ты же обещал мне, что…
– Так получилось, солнышко… я обещаю, что это – в последний раз.
На кухне что-то зашипело, и вонь усилилась многократно. Ойкнув, Милочка бросилась прочь.
С внезапным раздражением – пора бы ей остепениться, в ее-то годы – Кирилл распахнул окно и вдохнул смолистый сладкий воздух.
Завтра же… он завтра встретится с Германом и, если повезет, получит свои тридцать тысяч.
Лучше бы сорок. С запасом.
Полина ходила по квартире босиком. Эта привычка завелась у нее не так давно, аккурат после похорон. В тот день у Полины пропали вязаные чулки, и она, вечно мерзнущая, неспособная выдержать малейшего сквозняка, растерялась.
Конечно, сейчас Полина понимала, что причина растерянности – нечеловеческое напряжение, стресс и страх перед будущим, но тогда она просто разрыдалась. И плакала долго, горько, до распухших век и осклизлого от соплей носа.
– Чего ревешь? – хмуро спросил Герман Васильевич, которому не спалось и не работалось.
– Н-носки потеряла, – ответила Полина, торопливо вытирая слезы. Она знала, что хозяин слез на дух не переносил. Но тут он вытащил мятый платок и сунул в руку.
– На…
Полина была уверена: именно тот короткий разговор изменил ее судьбу. И когда всем прочим было отказано от дома, Полине предложили остаться. А потом она вышла замуж и стала полновластной хозяйкой квартиры. И сняв с полки фарфорового голубка, Полина промурлыкала:
Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою, Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках…
Говоря по правде, Герман мало походил на золотую рыбку и внешностью, и характером. Зато был щедр и страдал аритмией. А в совокупности с нездоровым образом жизни, оздоравливать который Герман категорически не желал, Полинино замужество грозилось быть недолгим.
От золотой рыбки останутся палаты царские… и счета заморские… и каменьев драгоценных сундуки. Один такой стоял в Полинином будуаре. Сундук был не так чтобы велик, да и камни в нем лежали не самые дорогие, но прежде-то у Полины не имелось собственных украшений.
Гранатовый браслет, совсем как у Веры Николаевны, только лучше. Жемчужная нить, пусть и с плохоньким, неровным жемчугом. Гарнитур с бирюзой и перстень с опалом…
Полина полюбила, сидя на полу, лаская пальцами босых ног ворс ковра, раскладывать свои сокровища. Она не примеряла камни, лишь разглядывала. В разноцветных глубинах ей виделось странное, и это странное Полину завораживало, напрочь лишая воли. Оно шептало, что у Германа имеются другие камни, настоящие алмазы и рубины, колье сапфировое, фермуар с изумрудами и аметистовые подвески… или те серьги, с саламандрами в бледно-голубых бриллиантах, о которых Полина не желала помнить. Герман, к счастью, тоже не вспоминал.
Были. Сплыли. Лишь бы не вернулись… ну их, проклятых. Не то чтобы Полина верила, скорее уж осторожность проявляла. Осторожность никогда не помешает.
А вот колье она бы примерила. Полина просила, а Герман отказывал. Раз за разом…
– Зар-р-раза, – передразнила Полина собственную мысль. – Он просто меня не любит. Он скоро поймет, что меня не любит…
Солнечный янтарь, согретый теплом ее тела, ответил, что да, Полине следует поспешить. Ведь если Герман решит, что Полина ему надоела, он просто выбросит ее.
Ненужные вещи всегда выбрасывают.
– Но он ошибается, – Полина надела перстень на мизинец ноги и, отставив, полюбовалась. В гладком озере кабошона тонул свет.
Хорошо бы Герману уйти… но можно ли рассчитывать на судьбу? Полина знала точный ответ.
Глава 4
Ученье – свет
Ночь Саломея провела в библиотеке. Конечно, ее библиотека была много меньше отцовской, но все же книг собралось достаточно. Они заполонили шкафы и полки, собрались на полу в книжные башни, пробрались на кухню, в ванную комнату и туалет. Время от времени Саломея бралась наводить порядки, но как правило, порыв этот длился недолго, а наведенный порядок держался и того меньше.
Отобрав нужные тома, Саломея перенесла их к камину: старые и новые, с глянцевой печатью и с древними хрупкими страницами, переложенными листами рисовой бумаги, в обложках из плотного картона, дерева, сафьяна, а порой и вовсе без обложек, но в холщовых чехлах. Имелись и свитки, большей частью копии, пусть и выполненные с высочайшей точностью.
Все это добро Саломея раскладывала на ковре, привычно сортируя по важности и нужности. Эта работа, в общем-то бессмысленная, позволяла успокоиться и обдумать вечер.
В камине горел огонь. Ровный, вежливый, он вальяжно переползал с бревна на бревно, иногда подбираясь к решетке, выглядывая через прутья, чтобы тотчас убраться прочь. Тепло ласкало босые пятки, а в воздухе кружились редкие пока бабочки из пепла.
И Саломея, притащив с кухни любимую кружку из цельного янтаря, приступила к чтению. Ее взгляд скользил по страницам, а страниц было бессчетно. И на каждой обитала саламандра. Ящерицы постепенно окружали. Рисованные и перерисованные, разевающие пасти, чтобы изрыгнуть пламя, и поднимающиеся на задние лапы. Ящерицы-львы и ящерицы-гепарды, крапчатого, золотистого, серебряного, черного и белого цветов. Они жили на гербах, символизируя стойкость и чистоту, высшую степень святости. И лишь пеликан, собственной кровью кормящий птенцов, мог потеснить их с пьедестала.
Эти саламандры ложились по правую руку.
Но были и другие – хитрые, коварные создания. Они обитали в огне и готовы были войти с огнем в каждый дом, буде сказано там неосторожное слово. Они роднились с водой, воду отравляя. Они рыли норы в земле, и земля умирала, рождая лишь гниль да плесень. Ветер, подхватив дыхание саламандры, нес его по-над землей, и следом за ветром, догоняя, летел черный мор.
Эти саламандры отправлялись в левую стопку. Книг в ней было всего ничего.
Да и авторы не заслуживали доверия, но Саломея верила не авторам – пепелищу, на месте которого до сих пор ничего не росло.
Впрочем, поиски ее, которые начинались уже не в первый раз, закончились стеной: саламандры смеялись над Саломеей. Они дразнили ее, показываясь в тенях и полутенях, как показались однажды Челлини, изуродовав душу его страстью к совершенству, а разум – пониманием, что совершенство никогда не будет достигнуто. Подсовывали загадку, не собираясь давать отгадку.
Илья Далматов, появившийся именно теперь, когда зима готовит наступление, а собственная оборона Саломеи слабеет, тоже был частью их плана. Он хорошо говорил.
Правильно.
Именно так, чтобы Саломея услышала. И эта правильность настораживала.
«Он ведь вашего племени?» – спросила Саломея у одноглазой саламандры, которая смирно и бездвижно лежала в Папюсовой шкатулке. Давно истлевший чудодей, маг и алхимик умел управляться с запредельем. Наверное, поэтому запределье его и сгубило.
«Далматову не нужна я, чтобы разобраться с этой историей. И муки совести его прежде не преследовали».
«Когда прежде?» – поинтересовалась саламандра, выглядывая из камина. Пламя вылепило неуклюжее тело с пухлыми лапами, треугольную голову и длинный цепкий хвост, который вывалился через решетку и огненной змейкой пополз к ковру.
Саломея подняла щетку, и хвост убрался в камин.
«Прежде – это прежде, – проворчала ящерица. – А сейчас – это сейчас. Разница есть».
«Думаешь, он изменился?»
«Это ты думаешь. А меня вообще не существует».
«Тогда с кем я разговариваю?»
«Со своим воображением». Саламандра рассыпалась на язычки пламени, а те хлынули водопадом на пол. И погасли – им не хватило сил перебраться через полосу огнеупорной плитки.
«Раньше – это раньше. – Саломея легла на живот и открыла книгу. – Раньше он…»
Молчал почти все время. Саломее хотелось его разговорить, ей казалось, что если человек молчит, то, значит, обижен или несчастен. В том доме легко было быть несчастным. Саломея терялась, попадая в него, и, побывав однажды, во второй раз попросила оставить ее дома, но отец вдруг отказал. Он никогда и ни в чем Саломее не отказывал, и она растерялась, а от растерянности заплакала. Тогда отец нахмурился и сказал, что Саломее пора взрослеть, а мама его поддержала, и только бабушка была против:
– Не давите на ребенка. Можно подумать, на Далматовых свет клином сошелся. Мне они тоже не нравятся.
– Мама, ну вот давайте не сейчас…
– А когда? – спрашивала бабушка и, чтобы убить ссору в зародыше, замолкала. Она поднималась в библиотеку, садилась в кресло-качалку, набрасывала на колени плед, а в руки брала томик сказок Киплинга. Рядом с книгой всегда находился футляр с бабушкиным коньячным бокалом.
– Вы хотите скрестить Каа и бандерлога!
Бабушкин голос догонял Саломею уже в коридоре. И она замирала, борясь с желанием броситься прочь, спрятаться за креслом, под пледом, сидеть, слушая, как бабушка читает Киплинга, и смотреть сквозь линзу из стекла и коньяка. Мир тогда окрашивается в солнечно-янтарные цвета.
Но разве могла Саломея подвести отца?
Да и не исчезнет бабушка, Киплинг и бокал в виде трубки, с длинным чубуком и круглым ложем, куда коньяк подливался крохотными порциями. По дороге к Далматовым Саломея представляла, как вернется…
– Милая. – Отец сказал это, когда машина остановилась у ворот мрачного – именно мрачного, даже в солнечный день – особняка. – Постарайся быть с Ильей добрее. Ему просто надо слегка оттаять.
– И тогда что?
– И тогда все станет по-другому.
– Обещаешь?
– Клянусь! – Отец торжественно поднял левую руку и скрестил пальцы. Тогда Саломея ему поверила.
Она переступала порог с твердым намерением оттаять Илью Далматова во что бы то ни стало. Только вот ему совершенно не хотелось меняться.
– Так с чего бы вдруг теперь? – поинтересовалась Саломея не то у огненной ящерицы, не то у собственного воображения.
Пламя в камине почти погасло. Чай был допит, и кружка привычно потускнела. Зато ночь за окном готовилась к рассвету, стелила бледно-лиловые простыни. Вдруг стало зябко, неуютно. Но Саломея, вместо того, чтобы спрятаться под одеяло, вышла на балкон.
Холодный камень ожег ноги, а ветер стер пот со лба, забрался под рубашку и обвил поясницу ледяной змеей. Но Саломея не уходила. Она смотрела вниз, на город в ожерелье огней. Он дышал через трубы теплоцентралей, развешивал над дорогами туманы и серебрил кромки тротуаров первым льдом.
Скоро зима.
Зимой будет плохо. Теперь Саломея понимает – что такое замерзать изнутри. Разговорами этот лед не растопить.
Далматов оказался чересчур уж пунктуален. Он появился, когда Саломея пыталась упаковать чемодан, а именно: сидя на крышке, застегивала замки. Чемодан подобному обращению сопротивлялся, и стоило привстать, как замки открывались с громкими щелчками.
– Я уже почти, – сказала Саломея и закрыла дверь.
В дверь тотчас позвонили.
– Ну мне всего… минуточка всего.
Или две, а лучше бы три или пять-десять. Определенно список «самого необходимого» требовал корректировки.
– Да хоть двадцать, – Далматов вставил ногу между дверью и косяком. – На лестнице я ждать не стану.
– А в квартире станешь?
Жуть как не хотелось пускать его внутрь. Не то чтобы у Саломеи имелись тайны или ей стыдно было за книжный развал – стыдно, конечно, но самую малость, – просто она не любила чужих людей в своем доме.
– Серебряные ложечки обещаю не красть! – сказал Далматов, чуть надавливая на дверь. И Саломея отступила.
– Тебе не говорили, что ты – наглый?
Ноги он все-таки вытер.
– Говорили. Но в наше время наглость – это достоинство. Так, значит, ты теперь здесь обитаешь? Не маловато места?
Он переступил через Британскую энциклопедию и собрание сказок братьев Гримм в издании 1905 года.
– Не стоит читать всякую гадость, – репринтное издание Ключей Соломоновых отправилось в мусорное ведро. Следом полетели Некрономикон и Магия Арбателя.
– Прекрати! И… и мы, кажется, опаздываем.
– Без нас не начнут.
Илья снял с полки хрустальный шар и, взвесив на ладони, вынес вердикт:
– Фальшивка. Стекло, а то и пластмасса.
– Без тебя знаю, – буркнула Саломея, сердясь на себя, что не в состоянии выставить его из квартиры. И даже отойти на секунду, чтобы управиться с чемоданом, который точно сам не закроется.