– О… – посерьезнел мой проводник. – У этого зеркала весьма любопытные свойства. В нем последовательно отражается вся жизнь испытуемого. Но не так как он ее лично мог бы припомнить: эпизод за эпизодом, а, так скажем, со всеми последствиями его поступков.
Ну, например, представим, опаздываете Вы на автобус и мчитесь к нему, пока двери не захлопнулись. И по сторонам не глядите. А на улице, между прочим, гололед. А вокруг, также, между прочим, другие люди.
И среди них, допустим, юная пианистка, которая готовится к международному конкурсу, который через два дня. И она-то как раз не спешит, а медленно и чинно, дыша по дороге в консерваторию оздоровительным воздухом, продвигается на репетицию.
Но Вы не замечаете это нежное создание и задеваете ее мощным атлетическим плечом…
Тут я бросил взгляд на свои плечи и, будучи ревнителем правды, посчитал своим долгом возразить Сартру:
– У меня довольно узкие плечи.
– Это сейчас неважно! – категорически отринул мое возражение проводник. – Это лишь фантазия. И в моей фантазии у Вас атлетические плечи. Одним из которых, между прочим, Вы задеваете девушку, и она, деликатно ойкнув, падает на лед. И естественно, как и все прочие люди в случае внезапного падения, инстинктивно подставляет под себя руку.
А руки у нее нежные, как и полагается пианистке. И пальцы тонкие. И один из них ломается со страшным хрустом (тут Сартр постарался изобразить губами хруст, и это у него неплохо получилось). И вот – перелом.
В другой ситуации оно бы и ничего. Главное, голова, ну, там еще и позвоночник – целы. Но она-то к международному конкурсу готовилась. И это была мечта всей ее жизни.
Ан нет, сорвалось. От мечты пришлось отказаться. Да еще и перелом оказался со смещением. И палец (тут Сартр выставил напоказ свой явно не пианистский перст) – криво сросся. И с музыкальной карьерой (все предыдущие годы – насмарку) девушке приходится распрощаться. И, она, злым роком и Вами-торопыгой ввергнутая в депрессию, однажды не выдерживает и кончает жизнь самоубийством, прыгнув на рельсы в метрополитене. Ну, или головою в омут. Как Вам больше нравится.
– Мне большое нравится, чтобы она отравилась фосфором, – не пряча иронии, подыграл я.
– Пусть будет! – милостиво согласился Жан-Поль и тут же продолжил: – И и вот в этой, как Вы изволили выразиться, «будке», или, как она на самом деле называется, «зеркальной комнате», Вам и показывают в зеркале все (обратите внимание: абсолютно все) последствия всех последствий всех продолжений всех Ваших начинаний!
И, несмотря на то, что Сартр тут явно загнул с предложением, я его понял. И тут же воскликнул:
– Но чтобы все это просмотреть, на это же никакой жизни не хватит.
– Это земной жизни никакой не хватит. Но я-то Вам уже объяснил, что здесь время течет по-иному. Так что всем всего хватает. И никто при этом не торопится. И не бежит сломя голову. И не ломает соседям по тротуару пальцы.
Последнюю реплику проводник бросил с явной укоризной, как будто палец я, действительно, кому-то сломал.
– А почему дверь заперта снаружи? – наконец задал я вопрос, как мне показалось, по существу. – Это разве не противоречит вашим правилам добровольного наказания.
– А вот слова «наказания» я не употреблял, если Вы заметили, – серьезнейшим образом отреагировал Сартр. – И Вам не советую.
– Так разве же в аду не наказывают?
– Вовсе нет.
– Тогда что же здесь делают?
– Вот обживетесь немного, поймете, – пообещал Сартр. – А пока верну Вас к предыдущему вопросу: зачем дверь заперта снаружи.
– И зачем же?
– Это надо не для того, чтобы насильно удерживать того, кто находится внутри. Это надо для того, чтобы, в случае если дверь случайно приоткроется от порыва ветра (тут я удивленно вскинул брови, ибо ветра, как я уже писал, по моим наблюдениям, в этих местах и не бывало), в зеркале не отразилось чего-нибудь лишнего. Чужой жизни, например.
– Да что здесь может отразиться? Тут же голое поле кругом.
– Не скажите, – покачал головою Жан Поль.
– Ну, и не скажу – я уже привык с ним постоянно соглашаться.
– А как же мы внутрь войдем? Дверь как откроем? Ведь отразится что-нибудь не то!
Сартр улыбнулся улыбкой учителя, убедившегося, что первоклашка делает успехи.
– Он сам нам откроет, – многозначительно протянул он. – Потому что его время пришло!
5
Там вздохи, плач и исступленный крикВо тьме беззвездной были так велики,Что поначалу я в слезах поник.Обрывки всех наречий, ропот дикий,Слова, в которых боль, и гнев, и страх,Плесканье рук, и жалобы, и вскликиСливались в гул, без времени, в веках,Кружащийся во мгле неозаренной,Как бурным вихрем возмущенный прах.И я, с главою, ужасом стесненной:«Чей это крик? – едва спросить посмел. —Какой толпы, страданьем побежденной?»Данте Алигьери, «Божественная комедия»И вождь в ответ: «То горестный уделТех жалких душ, что прожили, не знаяНи славы, ни позора смертных дел…»
Так как Сартр сказал, что время пришло, то я незамедлительно вперился взглядом в тяжелый засов и ожидал, что вот-вот дверь сдвинется со своего места, и в раскрывшемся зеве дверного проема обнажится таинственная будочная утроба.
Но ничего не происходило. Разве что в сознании у меня что-то потихоньку прояснялось, пока не прояснилось окончательно и не вылилось в вопрос:
– Позвольте, а как же он нам откроет, если дверь заперта снаружи?
– Очень просто, – ответил как всегда невозмутимый Жан Поль. – Он подаст нам знак, и мы отопрем его снаружи. Ведь мы для этого и пришли.
– Ах, вот оно что! – поддакнул я. – А если бы он захотел выйти на свободу еще до того?
– Тогда бы мы пришли раньше.
– А если бы он еще не был готов…
– Тогда позже.
– То есть Вы хотите сказать, что совпадение его желания и нашего присутствия в любом случае было бы стопроцентным?
– Именно так.
– И как это регулируется? У вас тут, что ли, беспроволочный телеграф?
– Нет никакого телеграфа. Но специфика этого места такова, что все происходит в точно назначенное время. Включая взаимодействие всех местных обитателей, имеющих потребность друг в друге. Опоздать никуда невозможно. Как, впрочем, и придти заблаговременно.
Я попытался осознать услышанное. Но осознавалось плохо. Тем более, что всецело сконцентрироваться на словах проводника не удавалось: отвлекали унылое поле и мрачная будка.
– А он там не задохнулся без окон? – посочувствовал я узнику зеркальной комнаты.
– Нет, – уверенно заявил Сартр.
– И от голода не умер?
– Вопрос неуместен: напомню Вам, что смерть у него уже давно позади.
– Давно, Вы сказали?
– Да, давно.
– Сколько же времени он тут провел?
– Смотря как считать: по земным критериям – несколько минут, по местным – несколько месяцев. Но парадокс заключается в том, что этот приблизительно указанный мною срок справедлив лишь для внутреннего пространства данной будки. В других уголках нашего мира могут быть обратные эффекты: местные минуты, равные земным годам, десятилетиям и даже столетиям.
– Предельно ясно! – съязвил я.
– Ничего не поделаешь! – Сартр развел руками. – Так уж оно сложилось!
– И при этом, если некто, находящийся в зеркальной комнате, где земная минута равна местному месяцу, почувствует потребность в ком-то, кто находится в некой избушке – на– курьих ножках или в горячем джакузи в жерле вулкана, где местная минута равна земным сорока восьми годам и шестнадцати с половиной часам, их времена каким-то образом наложатся одно на другое и совпадут в этом чистом поле около запертой двери.
– Точно! И именно таким способом, кстати, я попал на тот берег, в тот самый момент, когда Вы его тоже как раз обнаружили и оказались готовы к переправе.
– И лисенок поэтому ушел?
– Поэтому.
– Но как же это возможно? И кто же за всем этим следит?
– На первый вопрос отвечу просто: возможно, ибо работает и ежемгновенно подтверждается новыми фактами.
– Ежемгновенно, простите, это по какому времени? – встрял я.
– По всем! – отрезал Сартр, ничуть не смутившись. – Что же касается второго вопроса, то тут Вы опять забежали вперед, так что разрешите на это пока никак не реагировать. Просто положитесь на меня и поверьте, что я прав.
Я постарался положиться и поверить, но тут же нашел в словах Жан Поля некое логическое несоответствие.
– Можно внести поправку? – спросил я, как прилежный школяр.
– Валяйте! – милостиво разрешил Сартр.
– Вот мы тут с Вами болтаем уже четверть часа, а внутри, между прочим, тихо. Значит, мы все же пришли раньше назначенного времени?
– Отнюдь, – покачал головой мой проводник. – Этот зазор в несколько минут просто был запрограммирован, чтобы Вы смогли получить необходимые разъяснения, пока тот, кто внутри, ни подаст нам знака.
– Запрограммирован? С точностью до минуты?
– До секунды!
– Неужели? – усомнился я, но не успел даже расцветить свое восклицание достаточным колером цинизма, как из будки раздался тихий стук. (Тут я взял на заметку, что в этом царстве безмолвия живые души (или мертвые – как лучше сказать-то?) все же способны нарушать тишину.)
– Пора, – улыбнулся Сартр и протянул руки к дверному засову.
Это была крепкая доска, которую просто требовалось приподнять и извлечь из дверных пазов. Как только это было сделано, дверь тут же начала медленно раскрываться.
Я с любопытством потянулся к открывающейся щели в надежде рассмотреть внутреннее убранство будки. Но мне это не удалось, ибо в дверном проеме тут же возникла человеческая фигура, заслонившая собою все и вся.
И не то чтобы это был какой-то великан – наоборот, параметры его тела приближались к отметке «ниже среднего», но так как комната внутри оказалась неосвещенной, то за его спиной не просматривалось совершенно ничего.
Он слегка сощурился от дневного света (отнюдь неяркого) и без всякого удивления обнаружил нас.
Я ждал, что придется провести церемонию взаимного представления, но мы как-то обошлись без этого. И все-таки молчание было недолгим.
– Увы! – сказал недавний узник зеркальной комнаты. И еще раз: Увы!
– Поделиться не желаете? – с готовностью откликнулся Жан Поль, явно не равнодушный к психоанализу.
– А толку?! – спросил незнакомец и махнул рукой.
– Душу облегчить.
С учетом того, что у обитателей ада, по всей видимости, ничего кроме души и не оставалось, это было весьма весомое предложение. Но, видимо, смятенная душа в свое облегчение не очень верила, ибо не поторопилась открыться нараспашку (в соответствии с известным выражением), а наоборот, еще больше замкнулась в себе и некоторое время молча заламывала руки.
– Мне стыдно! – наконец, произнесла она. Или все-таки он (глядя на этого мужчину, я решил называть его соответственно видимым телесным признакам).
– Стандартная реакция! – прокомментировал Сартр, очевидно, для меня.
– И что с ним теперь будет? – посочувствовал я бедолаге.
– Обычно после этого они бредут куда глаза глядят.
– И куда приходят?
– К следующей станции.
– К одной и той же?
– Как правило.
– Даже если их глаза глядят в разные стороны?
– Куда бы ни глядели.
– Так получается, что у вас тут с пространством то же самое, что и со временем: у каждого свое, но у всех в результате совпадает?
– Такое уж это место! – согласился проводник.
– А давайте, пока он не побрел куда глаза глядят, расспросим его, что именно ему там привиделось, – с определенной долей наглости предложил я.
– Пожалуйста. Кто же Вам мешает?
– Может, для этого удобнее внутрь войти? А то здесь как-то… сыро.
– Никак нельзя. Туда вход разрешен только по одному. А то видения наложатся, и такое начнется!
– А мне дадите попробовать?
– А Вы вот сначала с коллегой пообщайтесь, а потом будете решать, стоит ли проситься.
Я перевел глаза на коллегу. Он был мрачен, но пока еще не порывался брести куда глаза глядят.
– Расскажите, пожалуйста, что Вас так расстроило, – обратился я к нему как можно вежливее.
– То, что исправить ничего нельзя! – с надрывом в голосе отозвался он.
– Стандартная реакция! – повторился Сартр.
А бывший обитатель будки уселся прямо в траву, прислонившись к своему недавнему убежищу спиной, и начал первый свой рассказ.
Первая история из зеркальной комнаты
Я был самым стандартным ребенком, и в школе учился через пень-колоду. Пока однажды на уроке природоведения не случилось удивительное: я заинтересовался пленочкой от репчатого лука.
Мы тогда всем классом проводили эксперимент. На каждой парте стоял маленький микроскоп, а в руках у нас кипела работа. Надо было очистить луковицу от шелухи, затем разделить целую головку на отдельные пластинки и оторвать от каждой тончайшую кожицу. А потом эта прозрачная нежная материя погружалась в йодовый раствор и становилась фиолетовой, чтобы в микроскоп можно было разглядеть отдельные ее клеточки.
Я как сейчас помню свой восторг от той картины, которая открылась моему глазу, прилипшему к окуляру: это был целый городок из маленьких продолговатых вакуолей, разделенных мембранами. И слова эти, только что изученные на уроке: «вакуоль», «мембрана» – я еще долго перекатывал во рту.
И вечером, улегшись в кровать, в полной темноте и с закрытыми глазами я все повторял: «вакуоль, вакуоль». И мне казалось, что слюна у меня становится сладкой, словно от леденца.
С того дня я задумал посвятить себя естествознанию. Проникнуть в микромиры, скрывающиеся от невооруженного людского глаза.
И каждый предмет отныне выглядел для меня по-другому. Я смотрел на самые примитивные из них и думал: «Вот ужо я тебя познаю. Ведь и ты состоишь из мельчайших элементов. И твои живые клетки однажды предстанут передо мной всем своим скопом и обнажат твою истинную суть».
А когда в 7 классе у нас появилась химия, моему восторгу не было предела…
Предел наступил позднее, когда после моего 14-летия отец поинтересовался, чем бы именно мне хотелось заняться в жизни.
Я ответил, не колеблясь, что фармацевтикой, ибо к тому времени мое увлечение химией как таковой стало приобретать более узкий и гуманистический характер. Я мечтал изобретать уникальные лекарства – панацею от самых страшных болезней со смертельным привкусом: от хронического бесплодия до рака и СПИДа. Но мой отец лишь неодобрительно покачал головой.
– Фантазировать ты горазд, – сказал он. – Но кто же вместо тебя принесет в дом свою трудовую копейку? Достаточно уже мы с матерью тебя кормили. Пора и тебе задуматься о том, как обеспечить нам достойную старость.
Я мысленно содрогнулся от лавины ответственности, которая с грохочущим эффектом покатила на меня откуда-то с потолка в районе горделиво распяленной люстры с подвесками, незадолго до этого памятного разговора приобретенной моими родителями очень выгодно в комиссионке, очень выгодно.
Я в очередной раз поизучал с минуту подвески и робко спросил:
– Так кем же ты мне предлагаешь стать?
Отец поощрительно хлопнул меня ладонью по плечу и снял с полки один из томов полного собрания сочинений Николая Васильевича Гоголя.
– Вот, почитай, – сказал он. – Тем более, что это у вас в нынешнем году в программе. И особо обрати внимание на страницу, отмеченную закладочкой.
Я взял книжку и отправился за шкаф, служивший мне перегородкой, отделяющей мой личный мир от родительского ложа.
Книжка оказалась «Мертвыми душами», и начал я прямо с заложенного места (аж с 11-й главы), где отец Павлуши Чичикова поучает его перед отправлением в городскую школу:
«При расставании слез не было пролито из родительских глаз; дана была полтина меди на расход и лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь и таланту Б-г не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой». Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой, и с тех пор уже никогда он больше его не видел, но слова и наставления заронились глубоко ему в душу.
Павлуша с другого же дни принялся ходить в классы. Особенных способностей к какой-нибудь науке в нем не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нем большой ум с другой стороны, со стороны практической. Он вдруг смекнул и понял дело и повел себя в отношении к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом продавал им же. Еще ребенком он умел уже отказать себе во всем. Из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив – в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, – признак подступающего голода, – он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу, и продал потом ее тоже очень выгодно. Когда набралось денег до пяти рублей, он мешочек зашил и стал копить в другой. В отношении к начальству он повел себя еще умнее. Сидеть на лавке никто не умел так смирно».
Прочитанное меня потрясло.
– Да ведь этот автор издевается над своими героями! – подумал я.
Но, как ни странно, отца этот мой довод никак не заинтересовал. В ответ на мое предложение рассмотреть ситуацию с позиции самого Гоголя он сказал следующее:
– Интересно, сколько твой Гоголь в месяц получал? И это при страшенном-то таланте: этак правду жизни схватить и описать! И правда эта вот какая, одна-единственная: береги копейку, она не предаст.
Я сильно втянул воздух носом, чтоб не расплакаться. Отец же продолжал:
– Мне тут замдиректора торгового училища кое-что должен, так что за поступлением, я думаю, дела не станет.
Так и решилась моя судьба.
Конец первой истории из зеркальной комнаты