А Высоцкий пел, и Белла читала стихи. «Она это делала не часто, – рассказывал однофамилец разработчика рецептуры уникальных коктейлей, – ее надо было попросить. Но она их читала и во время застолий тоже. Вставала, закладывала руки за спину, поднимала высоко подбородок и читала стихи таким серебристым голосом. Всегда одетая в черное: в черные брюки, в черную блузу или какой-то пиджачок. В общем, она всегда была черная или белая…
На чердаке была вторая столица России. Первая, первый центр был Кремль, а вторая – чердак Ахмадулиной…»
«Мы были в унынии после очередного погрома, – вспоминал Василий Аксенов, – подташнивало от очередных мерзостей секретаришек, наших же бывших товарищей. Володя спел нам тогда две вещи, старую – про Джона Ланкастера и совсем тогда новую – «…мы больше не волки»… Все переменилось волшебно. Волна братства и вдохновения подхватила нас».
Затевая свою «дурашливость», многоопытные и «закаленные в боях» Аксенов, Ахмадулина, Битов и другие, «из породы битых, но живучих», конечно, прекрасно понимали, чем все это и для всех может закончиться. Но бодрились. Белла говорила: «Я вовсе не боюсь за себя. Но мне знаком страх за товарищей». Иногда шутила, обращаясь к Высоцкому: «Володька, меня скоро выгонят из Союза писателей, иди на мое место…» И, отвернувшись в сторону, шептала, ни к кому персонально не обращаясь: «Союз писателей… того не стоит… Мне кажется, ему там не место».
Когда «Метро́поль» наконец окончательно созрел, его переплели в шикарную обложку, и составители отнесли один экземпляр в Союз писателей, а второй в ВААП – для издания за рубежом. И тут началось глумливое обсуждение представленных произведений.
Чиновники тут же заклеймили Ахмадулину как проститутку и наркоманку. Когда документы Ерофеева и Попова на прием в Союз писателей отложили на «неопределенный срок», Белла вместе с Аксеновым, Семеном Липкиным, Битовым, Искандером, Инной Лиснянской заявила, что в знак протеста выходит из писательской организации. Молодежь старалась их отговаривать.
Да что там этот членский билет? «Нужно было себя так настроить, чтобы их не бояться, – советовала Белла. – И не утратить достоинства. Они же как-то со мной пытались соотноситься. Могли награждать. Или пугать. Или угнетать. А самым примитивным способом наказывать или развращать являлась заграница. Однако я смолоду решила, что никогда не надо думать: поедешь – не поедешь? Такого искушения для меня быть не может. А ведь на этом многие рушились. Понимаете, человеку действительно тесно. У него нечто вроде клаустрофобии начинается. Почему – нельзя? У меня этого не было. Я же беспрерывно за кого-то заступалась. И сразу: «Никуда, никогда…» Ну и ладно. Страна большая. В ней хватит места. И Франция без меня обойдется. И я без нее. Верно?..»
Был такой Виктор Николаевич Ильин в Союзе писателей. Куратор от КГБ, генерал. Чего не скрывал. Однажды этот добрый и лукавый «баснописец» намекнул ей без свидетелей: «Первый раз прощается. Второй раз запрещается. А на третий – навсегда! – закрываем ворота».
– Посольские? – попыталась сострить она.
– А ты, – он к ней на «ты» обращался, – думаешь, нет? Такая недотрога, да?..
Конечно же, подобное тревожило. Но и воспитывало тоже: «А вы попробуйте!» Нет, прямо в лоб она так ему не отвечала. Но поведением демонстрировала.
«Я понимаю и замечаю свое отличие от всех или многих, – говорила Ахмадулина. – Другого устройства растение. Вероятно, я отличаюсь в другую сторону. Но среди одобряемых качеств – дерзость по отношению к власти. Допустим, раньше все время были какие-то доносы. Я даже не интересовалась авторством. Меня спросили: «Вы хотите узнать?» Я говорю: «Зачем? Узнать, что каждый третий был осведомителем?» Нет, меня это особенно не трогает. Я писала и писала…»
* * *
Год следующий, 1980-й, выдался зловеще черным. Кровавое побоище в Афганистане. В январе арестовали и отправили в горьковскую ссылку академика Андрея Дмитриевича Сахарова. Газеты, точь-в-точь по солженицынскому сценарию, подняли «эпистолярную волну». Опального ученого хулили все, кому не лень, – от Героев Социалистического Труда штамповщицы К. Артемовой и горнового Е. Борзенкова до людей с легкоузнаваемыми фамилиями – писателей Айтматова и Быкова, Сергея Михалкова и Симонова, композитора Шостаковича, академика Келдыша… Ба, а вот и до боли знакомые имена – все те же Миша Луконин, Степан Петрович Щипачев… А вот и родственничек Беллы подпрягся, голос подал – Родион Щедрин, муж Майи Плисецкой. Как там его, бишь? Деверь? Свояк? Шурин? И сразу на выручку подоспела уморительно смешная строчка из Высоцкого – «шурин мой белогорячий. Но ведь шурин не родня!..»
Горе ты мое луковое, Родион, тебе-то чего не хватает?.. Пожалуй, в те минуты непоправимого душевного огорчения и разочарования ее посетила мысль: «Лишь великие избранники уравновешивают человеческие злодеяния. Был Рафаэль, был Леонардо по одну сторону, и тысячи преступлений – по другую. Но, разумеется, не одни великие имена значимы для продолжения добра в мире».
Белла решила не отступать от столь полюбившегося в Союзе эпистолярного жанра общения. Ее письмо в защиту Сахарова уже 1 февраля, то есть тотчас же после повального «осуждения» академика, появилось в печати. Но в «Нью-Йорк таймс».
«Когда человек заступается за человечество, это значит, что он ничего не боится. Он боится лишь за человечество.
Но я человек всего лишь. И я боюсь. Я боюсь за этого человека. И, конечно, за человечество.
Но что еще я могу сделать?
И – если нет других академиков, чтобы заступиться за академика Сахарова,
то вот я —
Белла Ахмадулина, почетный член Американской академии искусств и письменности».А чуточку позже случилось странное, очень странное совпадение. Ахмадулина рассказывала: «Вдруг в это время совершенно неожиданно получаю от геолога с Крайнего Севера необычный подарок: красные жесткие волосы мамонтенка, который погиб в ледниковый период. Меня эти волосы опечалили. «Ну почему он погиб, бедный?» – думала я.
Жену Сахарова тогда еще не сослали в Горький. Она находилась в Москве. И я, получая от людей письма, посвященные Сахарову, уничтожала на них обратный адрес и отдавала их жене, чтобы они не думали, что одиноки. В этих письмах были пожелания здоровья, мужества. И вот я передаю их Елене Георгиевне, а еще свою любимую иконку в придачу. А она грустно так говорит: «Зачем ему икона? Он не верит в Бога!» – «Да он сам такой. Ему можно», – тогда ответила я ей. Действительно, он шел на распятие за свои идеи. И вдруг Елена Георгиевна говорит: «Он любит мамонтенка».
Борис помчался к нам домой на Поварскую за этими волосами мамонтенка. Я передала их жене Сахарова. И потом ответила геологу: «Я благодарю вас за бесценный подарок. Мне грустно, но я отдала его тому человеку, который сейчас более всего нуждается в любви». Геолог мне ответил в письме: «Я все понял». Тогда вся страна переживала за Андрея Дмитриевича, так что было нетрудно догадаться, о ком я говорю».
Поэт Ахмадулина никогда не стремилась в политику, зачем она ей? Ведь стихи поэта – лучший способ совести. Но нечаянно получается, но это не политика, а жизнь…
Михаил Жванецкий восхищался ею: «Белла была мужественна по-женски! И абсолютно по-женски, прикидываясь наивной, с кокетством она обращалась к генеральному секретарю ЦК КПСС: «Ну, нельзя ли вернуть из ссылки Сахарова?..»
Конечно, она не надеялась спасти Андрея Дмитриевича, просто хотела ему хоть чем-то помочь: «Могла ли я думать, что меня послушают? Нет, но я думала, что меня услышат. Я спасала себя, свою совесть. Я ждала для себя многих жизненных осложнений, но они были для меня предпочтительнее».
Летом новая потеря: навсегда уезжал на Запад Василий Аксенов.
Потом…
«Буквально через несколько дней Василий позвонил нам из Парижа, – рассказывал Борис Мессерер. – Он хотел нас приветствовать звонком из свободного мира. Но в ту минуту, когда Белла взяла трубку, я увидел в проеме окна идущего по крыше художника Митю Бисти, моего соседа по мастерской. Он встал прямо перед окном и сказал:
– Умер Володя Высоцкий…
А в трубке слышался звеняще-бодрый голос Аксенова:
– Ну что у вас, Белка? Как дела?
– Володя умер, – Белла машинально повторила только что услышанные от Мити Бисти слова.
– Нет! – раздался чудовищный стон Аксенова. – Этого не может быть! Не может!
– Увы, но это так…»
Потом, попозже, чуть-чуть придя в себя, собравшись с силами и мыслями, Ахмадулина написала Аксеновым, Василию и Майе: «Смерть Володи (не знаю, что ужасней: быть вдали или совсем вблизи). Ужасное влияние этой смерти на всех людей и на ощущение собственной неиссякаемой жизни».
Гибель Высоцкого утвердила ее в мысли: «Уверена, что судьба поэта предопределена. Он так не случаен (впрочем, я думаю, что и никто на свете не случаен, всем судьбам есть объяснение), этот человек наиболее призванный к трагическому способу существования. Он, как правило, не задерживается на белом свете, и удел других спасти его, но обычно из таких попыток ничего не выходит…»
Ей не позволили прочесть стихи на похоронах Владимира Семеновича Высоцкого. Только на поминках…
Уже 1 августа 1980-го, буквально через неделю после смерти Высоцкого, в Театре на Таганке Юрий Петрович Любимов экстренно собрал художественный совет. На повестке дня значился один вопрос – о будущем спектакле памяти Владимира Высоцкого. Идей выплескивалось много. Ахмадулина внимала каждой. Но только в конце заседания отважилась высказаться:
– Что бы вы ни решили, я предлагаю свое участие. В любой форме, которая вам понравилась. По просьбе консерватории я работала над текстом Шекспира для «Ромео и Джульетты» Берлиоза. И оказалось, что можно целеустремленно изменить текст. И получилось не кощунство. Шекспир это позволяет…
Ее услышала Алла Демидова, подчеркнув, что шекспировский «Гамлет» будет держать спектакль в память Высоцкого: «Если нам нужен кусочек маленький «Гамлета», мы его берем, а дальше идет импровизация открытым приемом, чтобы протянуть линию поколения…»
Ахмадулина тут же подхватила:
– В смысле голоса его. Все должны играть – чтоб на его месте остался пробел. Его место безмолвно – он отвечает шекспировским безмолвием. Текст могут сделать литераторы.
Как режиссер, Любимов ловит идею на лету: «Вы сказали, Белла, очень интересную мысль. Этим приемом можно довести до отчаяния». У Демидовой свое видение: «Это можно сыграть, если сначала будет его голос».
Но Белла Ахмадулина решительно возражает: «Не надо голоса. Пусть будет пустота. Бейтесь в нее – нет его». На ее стороне главный режиссер. Он размышляет вслух: «Это и есть – «распалась связь времен». Мы ищем трещины. Пустота. Мы ищем, чтоб хоть чем-то ее заполнить…»
Потом настала осень. 22 октября, как и договаривались, вновь собрался худсовет.
Кроме театральных, участвовали приглашенные – композитор Альфред Шнитке, писатель Борис Можаев, философ и литератор Юрий Карякин, поэт Андрей Вознесенский, критик Наталья Крымова и, конечно, Белла Ахатовна с Борисом Мессерером.
Белла держала большую речь:
– Я думаю, что нам стало ясно только одно – спектакль должен быть. В нем должны участвовать друзья Володи, люди, которые его любили. Неизвестно, во что он расцветет. Но я знаю, чего в нем не должно быть. Во-первых, никакой расплывчатости идеи. Канва должна быть стройная и строгая до совершенной грациозности и до совершенной мрачности. Потому что есть много воспоминаний, анкет, и театр не может за ними тянуться и угнаться. Идея должна быть непоколебимым позвоночником. Абсолютно прямым и стройным. Какова она будет, не знаю. В ней не должно быть лишней разветвленности…
И еще про песни. Труппа будет сталкиваться с самым сладостным и самым обязательным соблазном отдать публике то, чего она, собственно, и ждет, – Володин голос. Но опять-таки в эту стройность решения входит точная мысль о мере участия Володиного голоса в спектакле. Потому что должна быть, как и всегда у «Таганки», суверенность театра, независимость вообще ото всего. Вы не можете отдать страждущей публике Высоцкого. Он – самая надрывная ее часть. Все равно будет недовольна, она придет спросить вас: «Где Он?» Так она и спрашивает.
А вы не можете сказать – где, потому что мы знаем только одно: он не пришел, потому что занят, занят настолько, что не смог сейчас прийти к Гамлету, занят своим вечным занятием…