Саша посмотрел на него с любопытством. Он даже не догадывался о том, что среди прислуги существует негласная табель о рангах и за каждым взлетом и падением ревниво наблюдают чужие глаза.
– Ты в уме, Тимофей? – засмеялся Саша. – Кому подобная чепуха в голову взбредет? Тебе никто никогда отставку не даст, сам знаешь. Вот помяни мое слово, ты еще у моих детей дядькой будешь.
Вид у Тимофея сделался чрезвычайно довольный, и он явно повеселел. Но все равно оставался озабоченным.
Может, он боится, что на новых лошадях опасно ездить? Но коняшки оказались на диво послушны. С тех пор как Никса упал с коня и у него начала болеть спина, жеребцов вроде Грома в императорские конюшни больше не брали, оставляли у заводчиков до тех пор, пока не выхолащивали. Теперь они все были просто кони – слова «мерин» император терпеть не мог, поэтому его не было в обиходном разговоре, однако суть не менялась. В кавалерийских войсках тоже стали отдавать предпочтение коням, а не жеребцам. Конь – не кот: это если кота выхолостить, он сделается печным жителем и станет спать с утра до ночи, а у коня прыти да резвости не убавляется, он только послушнее да разумнее становится.
– Одна прелесть этот сивый! – крикнул Саша на скаку, наслаждаясь своим конем. Масть у него была непривычная: в императорской конюшне преобладали вороные, гнедые или чисто белые кони, а у этого серая шерсть отливала красивым сизым отблеском, да и узкая морда имела хищные, несколько щучьи очертания, что, как знал Саша, свидетельствовало о неистовой резвости.
– Да, хорош! – рассеянно отозвался Хренов, озираясь по сторонам.
Они уже давно выехали из Царскосельского парка и теперь мчались по проселочной дороге, приближаясь к небольшому селу. Пролетели его на полном скаку и оказались в лесочке. Обычно его проезжали насквозь, но сейчас Тимофей вдруг закричал:
– Сворачивай налево, Александр Александрович! Дух переведем, молока попьем.
Саша знал, что неподалеку располагаются несколько немецких молочных ферм, он видел их не раз, хотя никогда на них не был, но о том, что ферма стоит и здесь, не слышал.
Вскоре среди деревьев показались очертания дома, и Саша удивленно вскинул брови. Дом не походил на унылую в своей педантичной аккуратности немецкую ферму. Это была рубленая избушка, совершенно пряничная, как в сказках. Нарядная, затейливо выстроенная, новехонькая, она радовала взгляд блеском чисто ошкуренных бревен и свежей, низко скошенной муравой лужайки вокруг высокого, с балясинами, крыльца. Позади виднелся огородик, рядом – коровник, амбар… но все было настолько новеньким, аккуратным и чистым, что казалось ненастоящим.
Чуткие Сашины ноздри уловили запах свежего дерева – значит, этот почти игрушечный домик выстроен недавно. Чей он?
– Кто здесь живет? – спросил он.
– Сестреница моя, Матрена Филипповна, – объяснил Хренов. – Матреша.
– Я не знал, что у тебя есть сестра.
– Сестреница – не родная сестра, а двоюродная. Она молочница в Царском, а теперь вот, – он замялся, – тут маленькую ферму построили, ну и Матреше велели за ней присматривать.
– А зачем тут ферма? В лесу-то?
– Ну мало ли. Заблудится кто. Или захочет молочка парного попить с устатку. Ты хочешь?
– Парное молоко я раз пробовал, мне не понравилось, – сморщил нос Саша. – И я не устал. Поехали дальше? Вон облака наносит, как бы погода не испортилась, потом скажешь возвращаться скорее.
– Александр Александрович, дозволь мне с Матрешей повидаться? – попросил Хренов. – И чайку попить. А еще, – он заговорщически понизил голос, – гурьевскую кашу никто так не варит, как она.
Саша невольно облизнулся. Вообще-то он был неприхотлив в еде, больше всего любил простое, но сытное: щи, уху, жареную рыбу, котлеты, кашу, соленые огурцы, моченые яблоки, простоквашу. Но гурьевская каша (манная, запеченная в духовке с яйцами, фруктами и орехами и подаваемая со сладким сиропом или сметаной) была его любимым блюдом.
– Но кашу долго варить, – заметил он. – Ждать неохота.
– А почем ты знаешь, может, у нее каша в духовке преет? – лукаво улыбнулся Хренов. – Может, она ее загодя наварила.
Гурьевская каша была очень сильным соблазном!
– Ладно, – кивнул Саша, – заглянем. Но если каши нет, сразу двинемся дальше.
– Само собой! – обрадовался Хренов, торопливо спешиваясь, и подскочил подержать стремя царевичу, хотя тот вполне мог сойти с коня и без посторонней помощи. Но это входило в обязанности стременного, отказ огорчил бы Хренова, и Саша не перечил.
– Только вот что, – с заговорщической улыбкой проговорил Тимофей, – давай Матреше не скажем, кто ты есть. А то перепугается, еще плакать примется. Бабы – они, знаешь, слабые на слезы.
– Надо же, – удивился Саша, – а я думал, только моя сестра да кузины вечно ноют, слезы льют. А оказывается… – Он хотел сказать: «И простолюдины», но побоялся обидеть Хренова и закончил фразу иначе: – И другие тоже.
В эту минуту дверь отворилась, и на крыльцо выскочила молодая баба в простой сорочке и высоко подоткнутой юбке, открывающей белые ноги. На ногах у нее были расшитые чувяки, на груди лежало (так высока была эта грудь) ожерелье из желудей, нанизанных на яркую красную нитку.
– Как поживаешь, Матреша? – улыбнулся Хренов. – А мы вот с его благородием Александром Александровичем тебя проведать заехали.
«Вот дурак Хренов, – с неудовольствием подумал Саша. – То хотел мое имя в тайне сохранить, то прямо сразу меня называет».
– Тимофей Иваныч! – радостно воскликнула Матреша, одергивая юбку. – Вот радость вас снова повидать!
– А как же, – солидно отозвался Тимофей, про которого Саша впервые узнал, что он – Иванович. – Неужели я позабуду навестить мою любимую сестреницу, красавицу мою?
Матреша действительно была очень хороша: белая да румяная, полная, тугая, с блестящими темно-русыми волосами, заплетенными в косу и закрученными на затылке. Вокруг лба лежали легкие завитки, в ушах горели простенькие алые сережки, похожие на перезрелые калиновые ягодки.
– Спасибо, Тимофей Иванович, – улыбнулась Матреша, – добро пожаловать и вам, и молодому барину. – И тут же всплеснула руками: – Да как же я гостей встречаю, простоволосая?! Простите великодушно!
И она потянула из-за пояса белый платок, но Саша неожиданно для себя сказал:
– Не надо.
Солнце в это мгновение зажгло завитушки над лбом Матреши золотистым светом, и Саша невольно улыбнулся от удовольствия. Зачем такую красоту прятать? Смотрел бы да не насмотрелся!
И правда – чем дольше Саша на эту молодку смотрел, тем больше она ему нравилась. Раньше он особенно не разглядывал простых женщин, а когда поездил по России, впервые заметил, что среди них есть очень хорошенькие. Одеты попроще, зато чистые, ненапудренные. Волосы заплетены в косы или кичками расписными покрыты, пахнут чисто, без всех этих ароматических вод и духо´в, от которых у Саши в горле першило. А сейчас он подумал, что Матреша, конечно, самая красивая из всех, кого он видел раньше. И ее красота именно в простоте. Надеть на нее платья с этими нелепыми обручами, как их… кринолинами, затянуть в корсет, как лошадь в сбрую, волосы завить, на щеку мушку налепить, – и чистая, естественная, живая ее прелесть пропадет бесследно. Станет как все. Скучная.
И он улыбнулся своей искренней, щедрой, полудетской улыбкой, которая так нравилась Никсе и за которую родители с сожалением называли его «бедный Мака».
Самое удивительное, что Матреша достала из печи горшочек с гурьевской кашей, уже упревшей и приобретшей совершенно невероятный вкус. Саша только диву давался, откуда взялись в уединенной лесной ферме грецкие орехи, изюм и цукаты. Но спрашивать было неловко. Он ел, ел… Ему было немного стыдно своего аппетита, как бывало стыдно в булочной Петерсена, где подавали горячую сдобу, и он мог съесть несколько булок зараз, да стеснялся отца, посмеивавшегося над его богатырским аппетитом.
Вообще он в очередной раз убедился, что во дворце не лучшая кухня. Может, всякие жульены да раковые супы повара готовили изрядно, но простые и столь любимые Сашей блюда им не слишком-то удавались. Но говорить об этом было нельзя. Саша помнил, как однажды, после посещения Ново-Иерусалимского монастыря, монахи пригласили его и Перовского, бывшего при нем, в монастырскую гостиницу обедать. Подавали щи, кашу и жаркое. Щи со сметаной и кисловатым монастырским хлебом были необыкновенны!
– Отчего у нас никогда не подают таких вкусных щей? – спросил тогда Саша Перовского, уписывая за обе щеки.
Перовский ничего не ответил, но доложил обо всем императору, и тот потом долго внушал сыну, что надо думать, о чем говоришь. Подобные вольности недопустимы. А почему? Саша так и не понял.
Конечно, он усвоил урок и сейчас сдерживался, чтобы не заявить: никогда, мол, не едал во дворце такой вкусноты. Но когда его ложка заскребла по дну муравленой миски, едва заставил себя эту ложку отложить, а не облизать. Потом пили душистый чай, заваренный из листьев смородины, малины и мяты. Саша только отдувался и выпил три чашки. Чашки были простые, белые, но очень хорошего, тонкого фарфора. Края их были волнистыми, а по самому ободку змеилась золотая полосочка. И тонкие ручки золоченые. Вот так чашки! Они походили на предметы из сервиза, который специально изготовили для яхты, принадлежащей Никсе и названной его именем, но те были еще вызолочены изнутри.
Саша хотел спросить, почему у Матреши простая муравленая посуда для еды, но такая дорогая и тонкая для чаю, но постеснялся. На самом деле это было очень хорошо, ведь он терпеть не мог пить чай из простых кружек с обтертыми, обшарпанными краями, какие подали, к примеру, в той монастырской гостинице. И все же странно, что у простой молочницы столь изысканные чашки. И ложки не деревянные, а оловянные… Может, ей кто-то все это подарил?
«Да, видимо, Хренов и подарил», – подумал Саша, но только озаботился мыслью, откуда Тимофей мог взять такую посуду, как Матреша всплеснула руками:
– Ох, гости дорогие, я ж совсем забыла, что корову не додоила! Уж простите. А мне в коровник надобно. Она там, бедная, изныла вся, наверное!
Матреша принялась повязывать голову своим беленьким платочком, а Саша произнес:
– Не надо.
Она поглядела исподлобья и улыбнулась. Саша почувствовал, что краснеет.
– Охохошеньки, – зевнул Тимофей, – прости великодушно, Александр Александрович, Христа ради, позволь хоть на минутку глаза смежить? Спать охота – никакой моченьки нет. А ты, ваше благородие, прогуляйся с Матрешей, посмотри, как она корову доит.
Тимофей побрел к лавке под печкой, а Саша остался за столом.
– Ну, барин? – улыбнулась Матреша. – Хотите поглядеть, как я стану корову за сосцы тягать?
Он промолчал. Слово «сосцы» словно ударило его по ушам своей неприличной, вызывающей простотой. Взгляд невольно метнулся к груди Матреши. Ее рубаха, стянутая у ворота тесьмой, была чуточку приподнята двумя острыми выпуклостями.
«Там у нее сосцы, – испуганно подумал Саша. – Соски! Как у меня на груди. Только у меня они крошечные, а у нее большие. И грудь у нее… большая… и так вся перекатывается! Почему у других женщин не перекатывается? А, понимаю, потому что они в корсеты затянуты. Жаль, что они носят эти дурацкие корсеты. Нет, это хорошо! А то ведь невыносимо смотреть, как ее грудь волнуется и перекатывается!»
Матреша повернулась к нему спиной и пошла к двери. Опять настало испытание… Сборчатая юбка шевелилась при каждом шаге, и это шевеление делало с Сашей нечто странное. Он выбрался из-за стола и тоже направился к двери. Мельком оглянулся на Хренова, хотел сказать: «Я сейчас вернусь», но не смог вымолвить ни слова и вообще забыл обо всем на свете.
Саша тащился за Матрешей, как пришитый, сосредоточенно наблюдая движение ее бедер под юбкой, и даже не заметил, как они вышли из дому и оказались в коровнике. Пол был застелен свежей соломой, и пахло ею так чисто и приятно, что Саша с наслаждением втянул воздух.
– Как хорошо пахнет! – воскликнул он, оглядывая пустые стойла. – А где же коровы? Кого ты доить станешь, Матреша?
Она тихо хихикнула.
– Кто ж коров среди дня доит? Утром к ним встаю, перед тем как в стадо им идти, и вечером, когда воротятся. А днем они по полям, по лугам гуляют, траву жуют, молочко нагуливают.
– А… а зачем мы тогда сюда пришли? – растерянно спросил Саша.
– Ну так ведь Тимофею Иванычу соснуть захотелось, – пояснила она. – А мы б ему помешали. Давай тут посидим. – И она проворно плюхнулась на солому. – Садись рядышком, не бойся, тут чисто везде.
У Саши начала кружиться голова, и ноги подогнулись. «Лучше я тоже сяду», – подумал он и устроился около Матреши. Она прилегла, опершись на локоть, молчала, улыбалась этой своей лукавой улыбкой, поглядывала на него снизу, поигрывала ожерельем… Желуди тихо перестукивались, и звук этот странно волновал. Сердце стало биться быстрее, быстрее… Надо было что-то сказать.
– Э-э… жаль, что коровы нету, – пробормотал Саша, удивляясь собственной дурости. – Я поглядеть хотел, как ты будешь ее…
– Что? За сосцы тянуть? – хихикнула Матреша. – Да я тебе покажу, смотри.
Легким движением она сняла свое желудевое ожерелье и бросила на солому, а потом развязала тесемку, которая стягивала рубашку у ворота. Пошевелила плечами…
– Вот так берут коровьи титьки, – произнесла она, – и тянут за сосцы. – Она осторожно, двумя пальчиками, потянула свои соски и отпустила.
Саша смотрел, как темно-розовые соски под ее пальцами набухают и словно бы расцветают, как бутоны.
– Хочешь попробовать? – спросила Матреша. – Подержи мои титьки. – И, подхватив себя под груди, придвинулась к Саше.
Он робко коснулся упругой плоти одним пальцем, потом другим, затем подставил под них ладони.
– Тяжелые какие, – прошептал Саша, не слыша собственного голоса сквозь биенье крови в ушах и чувствуя, что ему стало тесно в штанах.
Это начало с ним происходить недавно, случалось утром и вечером, а иногда делалось и днем от дурных мыслей, которые приходили внезапно и которые он стыдливо отгонял. Но как отогнать запах Матреши и ощущение теплой и одновременно прохладной тяжести в своих руках? Он мучительно хотел поцеловать эту белую, молочно-белую кожу с легкими голубоватыми жилками, бегущими к соскам.
Далекий рев донесся откуда-то, Саша вздрогнул и испуганно сжал груди Матреши. Она тихо застонала.
– Ой, – жалобно сказал он, попытавшись убрать руки, но Матреша не позволиала, наоборот, прижала к ним свои ладони, заставляя стискивать груди сильнее и сильнее. – Что за рев?
– Да небось бык хочет телку драть, – пробормотала она задыхающимся голосом. – Видел, как они сношаются?
– Что? Что? – прерывисто воскликнул Саша, чувствуя, что больше не может сидеть вот так и держать ее груди. И отпустить их он тоже не мог!
– Сношаются, – повторила Матреша. – Бык к корове сзади подойдет, вскинется на нее да как засадит елдак промеж ног! Понимаешь?
Он покачал головой, ощущая, какой горячей она стала. Горячей и тяжелой. Мыслей в ней не было совсем, ее всю заполнило то, что неудержимо поднималось из глубины чресел. Легким движением Матреша высвободилась, и его ладоням мгновенно стало холодно. Саша потянулся к ней, но она проворно повернулась на четвереньки и закинула юбки себе на спину.
Саша ошалело смотрел на ее раздвинутые ноги, на тугие бело-розовые ягодицы, на неведомое углубление между ними.
– Что, не хочешь быть быком? – усмехнулась Матреша и перевернулась на колени, сбросила с плеч юбку. – Давай тогда по-людски.
Она потянулась к Сашиным штанам, нашла на боку застежку… Он сидел ни жив ни мертв, чувствуя, что штаны лопнут, если из них не высвободить то живое и жаркое, что неудержимо набухало. И вот наконец-то оно оказалось на свободе, нет, в Матрешиных руках, которая держала это так же бережно, как Саша только что держал ее груди.