Страсти по Юрию - Муравьева Ирина Лазаревна 4 стр.


Во сне он увидел, что Арина протягивает ему ручное зеркало и говорит: «Смотри». Он смотрит, но зеркало, ставши большим, отражает все, что есть в комнате, и даже деревья за окнами. Все, кроме него самого. Его больше нет.

Проснулся в поту. Рядом спала Варвара, и лицо у нее было беспомощным и кротким. Владимиров тихо встал, вышел на улицу, промерзшую, еле освещенную зимним небом, и поехал в мастерскую.

Дверь его мастерской была открыта настежь, из комнаты доносилась возня и чужие голоса. Он взял себя в руки и вошел осторожными и спокойными шагами, хотя его изуродованная щека горела и дергалась. Двое молодых людей рылись в книжных шкафах. На полу аккуратно лежали стопки просмотренных ими книг и бумаг, а вот на столе был отвратительный беспорядок. Стол, полный черновиков, мелких набросков в рабочих тетрадях, записных книжек и писем, стол, к которому никто, кроме него самого, не имел права притрагиваться, потому что только он знал, что именно находится в каждом из этих черновиков и в каждой тетрадке, сейчас был похож на живое, вздыбленное, насмерть оскорбленное существо, узнавшее вошедшего хозяина и обернувшееся к нему.

Молодые люди выпрямились при его появлении, и один из них протянул Владимирову ордер на обыск.

– На каком основании, – сдерживаясь, спросил Владимиров, – вы вломились в чужое помещение?

– Спокойно, товарищ Владимиров, – вежливо сказал тот, который вручил ему ордер. – Все по закону. Вчера вечером вас лишили советского гражданства, и помещение, предоставленное вам государством для работы над произведениями, в которых вы клеймите наш строй, вам больше не принадлежит.

Во рту у него пересохло. Сон с зеркалом сбылся.

– Я требую, – прыгающими губами сказал он, – чтобы мне предоставили адвоката…

– Так вы же не арестованы, Юрий Николаич, – еще дружелюбнее ответил тот же молодой человек. Владимиров заметил, что у него ясные васильковые глаза. – Зачем вам адвокат? Мы сейчас проверим ваше имущество на предмет запрещенной к хранению и распространению антисоветской литературы, а потом вы спокойно тут собирайтесь, пакуйтесь, берите, что нужно, а вечером мы заглянем и эту квартиру опечатаем.

– Когда меня лишили гражданства? Как это можно: заочно лишить гражданства?

– Так что же нам делать с такими, как вы? – И парень моргнул васильками. – Да едьте, куда вы хотите! – Лицо его было полно удивления. – Раз мы вам не нравимся, едьте, пожалуйста!

Его напарник, с плоским бурятским лицом, низенький и очень мускулистый, продолжал быстро, как робот, перетряхивать каждую книжку в шкафу и на веселый тон синеглазого поначалу не обратил никакого внимания. Потом оглянулся и тихо сказал:

– Да шо ты, Сергей, к варнаку привязался?

Владимиров вздрогнул, услышав знакомое слово «варнак». В Сибири так называют каторжников, бродяг и всякий чужой человеческий мусор. Его обожгло.

Подъездная дверь громко хлопнула, и долговязый, в вязаной шапочке на лысой голове, корреспондент одной из западных радиостанций в сопровождении толстого, похожего на кудрявую сонную девочку фоторепортера английской газеты, быстро топая ногами, влетел в разгромленную мастерскую.

– Господа товарищи, – сибирским говорком сказал бурят, не выпуская из рук очередной книги. – Прошу покинуть помещение, идет секретная государственная операция.

– Мы присутствуем при незаконной акции Комитета государственной безопасности: обыске в мастерской знаменитого писателя Юрия Владимирова, только что лишенного советского гражданства… – торопливо заговорил долговязый в магнитофон. – Господин Владимиров! Как вы относитесь к тому…

– На улицу, на улицу, пожалуйста! – с досадой вскричал синеглазый. – Ну что, елы-палы! Работать мешают!

И синеглазому, и буряту, и тем людям, которым казалось, что они управляют событиями в этой стране, трудно было понять, что, какие бы решения они ни принимали, все в этой стране и все в зимней их жизни идет как идет, а они только смотрят на то, как идет, не зная, что сила их распоряжений похожа на силу указки, которою машут синоптики, важно очерчивая на географической карте продвижение теплого воздуха или, напротив, мощного снежного бурана.

Владимиров вспомнил свой спор с Барановичем, который до хрипа доказывал, что, если бы не Сталин и не Гитлер, ничего того, что произошло в двадцатом веке, не произошло бы, а он возражал маленькому, напоминающему гусара александровских времен Барановичу, что происходит только то, что неминуемо должно произойти, а Сталин и Гитлер всего-навсего исполняют предначертанное и появляются не сами по себе, а потому, что должны были появиться, и именно об этом писал Толстой в «Войне и мире», и именно это содержится в Библии, отчего Баранович, совсем уже потный, малиновый, яростный, упрекал его в идеализме и предлагал подставить вторую щеку, что было бестактно, поскольку ожог на щеке у Владимирова был все-таки сильно заметен.

Он еще потоптался на пороге бывшего своего дома, потом тихо вышел обратно во двор. Корреспонденты выбежали за ним, и долговязый прямо к его рту приставил свой микрофон.

– Как вы можете прокомментировать поступок советских властей по отношению к вашей личности? – старательно спросил долговязый.

– В нашей стране, – устало ответил Владимиров, – понятие «личность» не соблюдается.

Он знал, что теперь нужно многое сделать, нельзя отступать и необходимо устроить вокруг себя как можно больше шума, как это умело устроил Солженицын, сам написавший свою биографию в отличие от упрямого, сошедшего с ума Шаламова, – он знал, что для того, чтобы ничего не произошло сейчас ни с Катей, ни с Ариной, ни с Варварой, не говоря уже о нем самом, придется как можно мощнее описать то, что творится в литературе, назвать имена фаворитов и жертв, окружиться примерами, тогда «они» съежатся и не посмеют коснуться ни Вари, ни Кати с Ариной, – но он не успел открыть рта. Во двор ворвалась его женщина, как он мысленно называл иногда Варвару.

Его женщина не уступала ни одной из героинь Достоевского и ни одной из античных героинь, а может, была посильнее и тех, и других. Она ворвалась в сонный двор, где не было еще никого из пригревшихся в тепле своих коммуналок жителей, а были только он, долговязый журналист в своей красной вязаной шапочке и фоторепортер английской газеты, похожий на толстую девочку. Но только она ворвалась – в распахнутом черном пальто и без шапки, с засыпанными снегом неподколотыми волосами, – весь двор словно преобразился: со всех проводов вдруг посыпались птицы, отчаянно вскрикнула кошка в помойке, а к окнам прилипли какие-то лица, как будто сейчас вот начнется кино, нельзя потерять ни секунды.

– Позвольте мне тоже сказать! – громко, таким свежим, переливающимся и сильным голосом перебила Владимирова Варвара, что долговязый корреспондент отступил прямо в сугроб и тут же протянул ей микрофон. – Я жена Юрия Владимирова и я заявляю всему миру, всем, кто сейчас слышит нас, что подобного беззакония ни я, ни мой муж не будем терпеть! То состояние, в которое приведены в СССР свободная мысль и свободное слово, заставляет нас вспомнить о сталинском времени, которое непонятно только тем западным политикам, которые заигрывают с Советским Союзом и не знают, через что прошли два, по крайней мере, поколения русских людей…

– Вы считаете, – старательно, боясь сделать ошибку в чужом языке, сказал долговязый, – что нынешние времена не отличаются от времен Сталина и писатели так же страдают под гнетом властей, как страдали…

Она не дала ему договорить:

– А вы не считаете? Или вы думаете, что только лагерь, только лесоповалы и баланда ломают дух человека и убивают творческую личность?

– Послушайте, – кашлянув, вмешался Владимиров, – вы хотели, чтобы я высказался по поводу того, что произошло лично со мной…

– Не только! Не только с тобой! – Варвара взяла его под руку и крепко прижалась к нему. – Мой муж отличается редкой скромностью, ему никогда не хотелось влезать в политику, но нас заставляют… И я хочу сказать, что сейчас наша жизнь, моя жизнь с писателем Юрием Владимировым, находится в настоящей опасности! Мы идем по лезвию ножа! Я – гражданская жена Владимирова, и я требую, чтобы нам дали возможность узаконить наши отношения, с тем чтобы я могла последовать за своим мужем туда, куда ему позволят выехать. Я уверена, что, раз моего мужа уже лишили советского гражданства, та же самая участь должна постигнуть и меня…

Лиц, прилепившихся к окнам, становилось все больше. Некоторые квартиросъемщики открыли даже форточки, несмотря на холод, и высунулись наружу, чтобы не пропустить ничего из происходящего во дворе.

Послышались первые комментарии:

– Скажи: безобразница-баба! Ишь, хвост распустила! Езжайте, езжайте в свою заграницу! Не очень заплачем!

Владимиров обнял Варвару за плечи как раз в тот момент, когда сонный и пухлый фоторепортер защелкал своим аппаратом, и все это сразу поплыло куда-то из блеклого утра и мокрого снега в далекое и неизбежное время, когда на земле этой больше не будет ни их, ни свидетелей тягостной сцены, а от аппарата останется остов, осколок, кусок, но сама фотография, возможно, останется жить.


Развод с Ариной произошел в четыре часа дня, незадолго до того, как закрылся загс, и женщина, похожая на воробышка, полумертвая от множества истерзавших ее бед и свидетельств о смерти, пепельно-серая в отличие от той полнощекой, кудрявой, какая сидела за дверью напротив и вся расцветала от громкого марша, от огненно-красных невест, женихов, так просто и быстро отдавших свободу за женскую ласку и студень с котлетой, – эта маленькая, пепельно-серая женщина неживым голосом сообщила, что брак гражданина Владимирова Юрия Николаевича с гражданкой Владимировой Ариной Григорьевной расторгается по взаимному согласию обеих сторон. Вот здесь распишитесь. И здесь. Вот вам копии.

А еще через день, в десять часов, как только открылся тот же самый загс, полнощекая, но настороженная (поскольку расписывали Владимирова вне очереди, но было получено распоряжение сверху расписать и не задавать лишних вопросов) женщина с красной праздничной лентой через все ее крупное, во многих местах выпуклое тело поздравила только что сочетавшихся законным браком гражданина Владимирова Юрия Николаевича и гражданку Краснопевцеву Варвару Сергеевну. Сказала от самого сердца, что рада за них и желает им счастья. Законной и крепкой советской семьи.

Все, что произошло с ним за последнюю неделю, было, в сущности, так страшно, что он чувствовал себя в каком-то полубеспамятстве, как будто все это произошло не с ним или не совсем с ним, а он должен телесно участвовать в том, что делает, говорит и решает тот человек, которого сейчас принимают за Юрия Владимирова. Варвара просила его давать интервью – от корреспондентов не было отбою, и иногда они вдруг напоминали ему тех красновато-зеленых человечков, которые преследовали его всякий раз, когда он был ребенком и болел с высокой температурой. Но он давал эти интервью, в которых говорил, что писатель не может работать, если ему не предоставляют свободы творчества, а когда его спрашивали, собирается ли он продолжать писать романы на Западе, он честно отвечал, что не загадывает, как сложится его жизнь, поскольку ни разу там не был. И оттого, что он старался отвечать как можно честнее, его интервью были не такими выигрышными и не такими броскими, как интервью Барановича, Винявского и Устинова.

Варвара, конечно, ставила ему в пример Солженицына, который сразу разобрался и с Западом, и с Востоком, отчего сделался неуязвимым ни для того, ни для другого, поскольку изворотливость его арифметического ума и закаленность сердца помогали ему протиснуться сквозь джунгли людского устройства и тут же движением ладони стряхнуть колючки, песчинки и всех насекомых. На то он и был Солженицыным, что говорить.

Два университета, расположенные в Германии не так далеко друг от друга, приглашали Владимирова прочесть несколько курсов по русской и советской литературе, но одновременно с их приглашениями возникла идея журнала, который, как была уверена Варвара, должен будет оказаться и сильнее, и во сто крат интереснее того, затеянного Устиновым издания, которое советская пресса поливала помоями так щедро, с такою обильностью, что сами поливщики диву давались. Все эти планы, как со страхом чувствовал Владимиров, устремлялись к одному: к тому, что ему придется бросить роман, который терзал его так, как отца, вынужденного с утра и до глубокой ночи зарабатывать деньги вне дома, терзает мысль о больном ребенке, брошенном на попечение соседки.

Ни разу не поговорили с Ариной. Она не подходила к телефону, хотя он каждое утро спускался в одном пиджаке к автомату, скрипел ледяной двушкой, заталкивая ее в промерзшую щель, и долго, с беспомощно бьющимся сердцем слушал гудок, представляя себе свой дом, кабинет, хохлому над плитою и плечи Арины, дрожь которых так и осталась внутри его пальцев с той ночи. Нельзя было думать об этом. Иначе пришлось бы, наверное, ползти обратно, по снегу, в свой дом. Дома не было.

В день перед отъездом он приехал к Кате в институт, чтобы попрощаться. Она ждала его в вестибюле, спокойная, но ярко-бледная, такая, что он даже испугался, не заболела ли она, и сразу сказала, что у нее очень мало времени, потому что сегодня они целый день работают в больничном морге и она отпросилась всего на пятнадцать минут. Он понял, почему она такая бледная и измученная, и мысль, что Катя, дочка, только что пришла из морга, где она что-то делала c мертвыми, вызвала в нем испуг и отвращение.

– Не суди меня, – сказал он глухо. – Сложилось так, милая…

– Сложилось… – голосом, похожим на материнский, повторила она. – Да это ведь смерть!

Она сказала «смерть», потому что, наверное, только что пришла из морга. Ее нужно было обнять сейчас крепко и не уходить никуда. И вместе вернуться домой. И поужинать вместе. И жить вместе дальше. Откуда вдруг смерть?

– Поверь мне! – сказал он. – Поверь! Я сделаю все, чтобы мы с тобой встретились…

Он обхватил ее голову и прижал к себе. На них начали оглядываться, и, испугавшись, что он может опять чем-то повредить ей, Владимиров отпустил ее и быстро вложил в карман ее белого халата конверт с деньгами. Она отступила на шаг. Лицо ее мелко дрожало.

– Прощай, мой отец, – сказала она. – Пиши до востребования.

Быстро и широко миновала пространство до лестницы и, быстро ввинтившись в поток остальных, мелькнула в пролете и скрылась.

Он возвращался из института по Комсомольскому проспекту. Темнело так быстро, по-зимнему, и в окнах уже горел свет. Проехавшая машина обдала его брызгами коричневой жижи. Владимиров остановился и показал водителю кулак. Он их никогда не увидит. Ни дочки своей, ни Арины. Никогда не будет идти вечером по Комсомольскому проспекту, и ветки, покрытые льдом, сквозь который чернеет кора, ему не напомнят застывшие руки худых балерин. Перед дверью магазина «Дары природы» толпились люди. Развесная клюква в сахаре, любимое лакомство Кати, лежала, сверкая, в деревянных ящиках с легкой изморозью по бокам, и краснощекая продавщица, ловко подцепляя ягоды ковшом, ссыпала их в бумажные кульки, взвешивала, получала деньги и распухшими пальцами отсчитывала сдачу.

Назад Дальше