… – Задержанный номер двадцать восемь на месте!..
До чего же паскудно… Раньше думал: разные там честь, достоинство – выдумка все это, из книжек. К партизанам прибился, потому что один боялся остаться. А больно бывает, когда бьют… А оказывается, когда вот так: унижают – в сто раз больнее, в тыщу! И ничего не сделать, ничего не противопоставить… С отчаяния молиться пробовал – не помогает… Молиться – смешно… Батяня в Бога не верил, хотя и не запрещал никому… Он говорил, что человек сам свою судьбу решает. Хочется верить. Очень боль-
но, а как жить, если об тебя ноги вытирают походя?.. Если то и дело кого-то увозят и не скрывают – куда. «На исследования», «на лечение», «на усыновление»… И ты должен быть благодарен администрации ООН за заботу, за то, что тебя спасут из этой варварской страны…
… – Задержанный номер сорок три на месте!..
…Задержанный номер сорок три – это он, Юрка Климов, шестнадцать лет, из партизанского отряда Батяни. Только он назвался Сашкой Зиминым. Просто так, что в голову пришло, чтобы себя не выдавать…
… – Задержанный номер сорок девять на месте!..
Сорок девятый – это Вовка Артемьев, один из тех двух, на которых он, Юрка, «глаз положил». А может, и не Вовка он, и не Артемьев, да это и не важно – парень молчаливый, надежный вроде бы, тоже в партизанах успел побывать. Он и не распространялся об этом… Тут такие разговоры – верная гибель. Увезут и галоперидол колоть будут, а там – все, дорога только на грядку, в овощи…
… – Задержанный номер шестьдесят пять на месте!..
…А вот еще один вроде бы подходящий парень. Сынок «нового русского», «олигарха из средних», папашу которого янки шантажировали сыном. Когда из папаши выкачали все деньги, то его просто шлепнули (совершенно недемократично), а сына сунули сюда. Славка Штауб – яркое подтверждение того, что у отцов-сволочей (а папочка его, как ни суди, был сволочь) вырастают иной раз хорошие дети. Хотя, может, он стал таким именно под влиянием «хорошей жизни» здесь?
… – Задержанный номер семьдесят на месте!..
…Надо же. Откликнулся. Юрка чуть повернул голову. Этот мальчишка – не старше двенадцати лет, а то и младше – появился в лагере вообще-то четыре дня назад и попал в Юркин барак, но Юрка о нем ничего не знал. Просто потому, что буквально через час после прибытия, когда проверяли на предмет вшей (весь этот час мальчишка просидел на нарах, уткнув висок в поднятые к лицу колени и глядя в стену – ни с кем не разговаривал и на вопросы не отвечал; а место его оказалось как раз рядом с Юркой), он отмочил фокус. Юрка сам ненавидел эти осмотры – потому что проводивший их врач на русском языке отпускал оскорбительные замечания о русских свиньях, грязных тварях и прочем. Но терпел. А новенький мальчишка, как только врач взялся за его волосы, вдруг сделал неуловимое движение головой – и… и врач взвыл, а потом тоненько заверещал под одобрительный хохот барака. Мелкий буквально повис на его руке, как бультерьер – вцепившись зубами в запястье. Охрана с трудом оторвала его от верещащего врача (запястье оказалось пожевано капитально) и утащила в карцер. А тут вот – объявился. Правда, с разбитым в кровь лицом и, кажется, поумневший. Может, и жаль…
…Очень много это – двенадцать метров. Не перепрыгнуть. Никак.
* * *
В бараке было темно.
Юрка лежал с открытыми глазами, глядя в темный пластик нар второго яруса.
Он слушал. Он не знал, кто это поет, но кто-то пел в темноте и стонущей тишине барака – пел без сопровождения, ломким мальчишеским голосом. И слова песни были такими, что никто не кричал, не просил заткнуться – как это почти всегда бывало даже при тихих ночных разговорах. И это было тем более странно и даже дико, что еще месяц назад никто – ну, почти никто! – из этих мальчишек, запертых в бараке на оккупированной земле, не стал бы слушать такую песню…
Юрка сжал веки. Сжал так, что заломило глаза. И почувствовал, как по щекам щекотно и горячо текут слезы…
– Неужели – все?! – простонал, сам того не ожидая, Юрка.
И услышал слева шепот – тихий и горячий:
– Тебя ведь Юрка зовут?
Юрка узнал голос новенького – ну да, кто еще мог оттуда спрашивать? Но отвечать не стал. Во-первых – понял, что младший слышал, как он плачет. А во-вторых… во-вторых – пришел страх. А если… ведь Юрка знал, что в каждом бараке есть провокаторы и доносчики. И не по одному.
– Ты ведь Юрка? – настойчиво шептал мальчишка. – Я знаю, про что ты думаешь… я не обижаюсь, но я не стукач, правда…
Смешно.
Смешно, но Юрка поверил этому настойчивому, немного обиженному, сбивающемуся голосу. И повернулся лицом к новенькому.
– Что ты хотел?
* * *
До одиннадцати лет Сережка Ларионов был уверен, что жизнь – штука хорошая.
Нет, в ней могло быть разное. Могли отлупить в драке. Могли случиться неприятности с уроками, после которых не хочется идти домой. Могло стать страшно ночью в комнате. Наконец, взрослые часто говорили о каких-то проблемах – не очень понятных Сережке, но, конечно, реальных.
Но жизнь была штукой хорошей, несомненно. И папка – майор гарнизонной комендатуры, бывший десантник, переведшийся в Воронеж, чтобы не мотаться по стране с Сережкой и только-только родившейся Катькой, младшей сестричкой, – так и говорил, поднимая сына к потолку квартиры, когда возвращался со службы: «Хорошая штука жизнь, а, Серега?!» И Сережка со смехом кивал из-под потолка, потому что иначе быть не могло. В жизни были интересные книжки, интересные фильмы, друзья по секции бокса, школа (не такое уж плохое место), самые лучшие на свете мама с папой… ну и даже Катька, что уж…
Он понял, что – могло. Могло быть иначе. Но не тогда, когда отец буквально забросил их в кузов комендатурского «ГАЗ-66» и, крикнув маме: «Не смейте искать, сидите в сторожке!» – побежал куда-то, тяжелой и ровной побежкой, и мама заплакала, и Катька заревела, и Сережка… а, что скрывать… Нет, не тогда. И не тогда, когда они в шумной, перепуганной, мечущейся колонне беженцев кое-как ехали – а потом, когда стало невозможно проехать, шли – по дороге на северо-восток. Нет, еще не тогда.
Но потом налетели похожие на черные кресты машины.
Сережка не любил это вспоминать. Они остались живы, потому что мама спрыгнула с дочкой в глубокую канаву, сдернула замершего на краю с открытым ртом сына – и притиснула детей к откосу, закрыв собой.
Вот так для Сережки началась война, которая шла до этого уже несколько дней, но которой он не понимал и в которую не мог поверить, потому что происходящее в книгах и фильмах не может произойти в жизни.
Когда они вылезли из канавы – засыпанные землей, оглушенные, – мама тихо охнула и прижала к себе лицо Катьки. А Сережка увидел. Увидел, что нет больше колонны беженцев. Горели машины – черным пламенем. Лежали сотни мертвых людей – на дороге, по сторонам… А у самых ног Сережки дымилась оторванная человеческая голова.
Потом они шли. Шли несколько дней, и все эти дни Сережка – усталый, голодный, измученный – упрямо верил, что вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас… Вот сейчас будут наши. Наши, не может же не быть их – наших, не могли никуда пропасть все те люди, кого показывали в новостях, в кинофильмах, которые любил Сережка – «Тайна «Волчьей пасти», «Грозовые ворота», «Прорыв», «Атаман»… Они придут (и с ними придет папка, конечно, придет!) и заставят заплатить тех гадов, которые сидели в черных машинах, похожих на кресты, зачеркнувшие небо – и прошлую жизнь.
Так должно, должно было случиться! Потому что – ну потому что ведь не могут наши не победить! А враги… врагов себе Сережка не представлял даже. То ли орки, то ли фашисты… и в любом случае – отец их победит!
Но наших не было. Была искалеченная, забитая растерянными людьми дорога. А потом – когда до цели уже оставалось недалеко – впереди Сережка увидел идущие машины.
Их было много. Пятнистые, они шли по две в ряд, и люди разбегались с дороги. Огромные, бесчисленные, эти машины пожирали мир, как лангольеры из книги писателя Кинга.
Тогда колонна прошла мимо. Но Сережка, стоявший на обочине, видел даже цвет глаз сидящих наверху рослых уверенных солдат в серо-зелено-коричневой форме, громоздкой, жутковатой броне, видел темные блики на их оружии, таком же чужом, какими чужими были на светлой, солнечной лесной дороге врезавшиеся в теплый летний русский полдень и эти машины, и эти смеющиеся люди… Во всем увиденном была неправильность, страшная и наглая – в их молотящих жвачку челюстях (Сережка и сам любил ее пожевать), в задранных на каски больших очках, в том туристском выражении, с которым они посматривали по сторонам. Даже не хозяйском, а именно – туристском. Они пришли сюда не отобрать у русских землю, а испакостить ее, посмеяться над ней – и покатить дальше на своих угловатых высоких машинах.
И кто-то из них кинул Сережке – к тем самым ногам, возле которых за три дня до этого лежала человеческая голова, – шоколадку со знакомой надписью «Маrs».
И это было ужасно, хотя Сережка не взялся бы объяснить – почему. Тогда он просто сжал кулаки и долго смотрел вслед последней машине – без мыслей и без слов.
В тот вечер они заночевали возле дороги, как и раньше. Сережка проснулся за полночь, потому что кругом кричали и метались люди, светили прожектора, раздавались выстрелы… Мама затащила их с Катькой поглубже в густые кусты. Кого-то схватили прямо рядом с кустами, опять стреляли. Кричали дети, ревели моторы на шоссе, и все было, как в страшном сне.
Потом кто-то, ругаясь на полупонятном языке, стал раздвигать кусты, где прятались Ларионовы. Сережка ощутил, как сжалась и обмерла мама, – и понял, именно в этот момент понял, что она сейчас не защита ни ему, ни Катьке. А… кто защита? Папка?
И тогда Сережка шепнул маме: «Сидите тихо, понятно?!» – как будто она была младше его. А сам метнулся в сторону – так, чтобы побольше шуметь.
Мальчишку схватили сразу. Бросили наземь, и он увидел возле своего лица – не дальше руки – черный зрачок автомата. «Калашникова», но не такого, какой не раз видел и из какого даже стрелял Сережка. На стволе играли блики какого-то близкого пожара. Рослый человек с закопченным лицом что-то полупонятно спросил. Подошли еще несколько – смеющиеся, с клетчатыми значками на рукавах. И один аккуратно нанизывал на тонкую леску… человеческие уши.
Кто-то спросил Сережку:
– Кто ти ест?
Ему было страшно. Ему было очень страшно. Но, поднявшись на ноги, мальчишка ответил:
– Сергей, – почти спокойным голосом. Краем глаза он видел, что в кусты больше никто не суется – и это было главное… – Ларионов. Сергей.
– Ти ест мертвяк, – засмеялся тот, с ушами. А тот, что сбил мальчишку наземь, приставил к голове Сережки автомат и крикнул:
– Айде, моля код жиче!
– Проси жит, – сказал тот, со страшным ожерельем. – Проси, что хочеш жит.
– Реко се – моля! – озлобленно рыкнул целившийся в Сережку. И мальчишка увидел, что палец его играет на курке, как заведенный. – Моля, сука правосьлавска!
– Нет, – сказал Сережа.
Он сам не знал, почему так сказал. И хотел только одного – ну лишь бы мама… и Катька… И еще знал, что папка – папка его поймет.
– Моля!!! – взревел целившийся в него. Ударом приклада в спину сбил охнувшего мальчишку наземь, перевернул, наступил ногой на грудь и приставил ствол ко лбу. – Моля, а?!
– Стоймо! – повелительно окликнул кто-то.
Автомат отодвинулся, но его хозяин еще дернул стволом и выкрикнул, пугая мальчишку:
– Пуц!
И засмеялся. Они все засмеялись. А подошедший офицер – у него были звездочки на погонах – спросил:
– Ти ест кто, мали? Где ест мамо?
– Не знаю, – тихо сказал Сережка, вставая. Спина болела, кожа на лбу была рассечена стволом, по лицу текла кровь.
Офицер поморщился:
– Кто ест ойце?
И тогда Сережка сказал – по-прежнему тихо, но упрямо:
– Мой отец – русский офицер.
Может быть – и даже наверняка – он зря это сказал (хотя именно эти слова и спасли ему жизнь). Но ему хотелось, чтобы эти существа, похожие на людей и даже говорившие на полузнакомом языке, поняли – на свете есть русские офицеры. И самому ему, Сережке, нужно было укрепиться в этой мысли, потому что она значила одно – еще не все пропало…
* * *
– Моя мама тоже погибла во время бомбежки, – сказал Юрка. Он уже много лет не называл мать «мамой», а тут – назвал, и прозвучало это совершенно естественно. – Мама и Никитка… мой братишка. Не родной по отцу, но как настоящий. Ему столько же было, сколько тебе… Они выбирались из Кирсанова, это город такой в Тамбовской области. Я был в спортлагере… я боксом занимался, ну и поехал…
– Я тоже! – обрадовался Сережка, но осекся и вздохнул: – Извини… Я слушаю.
– Да… В общем, когда все это началось, руководители нас бросили. Удрали.
– Вот сволочи! – почти выкрикнул Сережка.
– Ну… – Юрка хотел сказать, что они думали о своих семьях, но потом искренне согласился: – Да. Сволочи. Ну, мы добирались, кто как мог. Я сейчас думаю – наверное, надо было вместе держаться. А тогда просто разбежались. Ну вот. И я прямо около дороги нашел их могилу. Крест, табличка из фанерки, и на ней приписано ниже: «Юрка, если найдешь это, добирайся в Воронеж, я там!» Это мой отчим написал… понимал, что я так и так буду по этой дороге возвращаться… Он хороший мужик. Ну, я поревел, конечно… – Сережка сочувственно сопел в темноте, и от этого сопения признаваться было не стыдно. – И пошел. Но не дошел, встретил партизан Батяни. Он был раньше офицером, а тут собрал отряд, и мы в воронежских лесах партизанили. Только недолго, – со вздохом признался Юрка. – Нас выследили беспилотниками, потом накрыли десантами, вертушками… выгнали на открытое место, как начали долбать… – Юрка передернулся от снова накатившего ужаса. – Только пятеро и уцелели. Батяню ранило, мы его на одном там кордоне спрятали. А сами пошли обратно в лес. Тогда я и попался – за едой ходил в деревню. Хорошо еще, решили, что я просто бродяжка…
– Тебе хорошо, – вдруг сказал Сережка.
Юрка недоуменно приподнялся на локте, пытаясь разглядеть в темноте, не шутит ли мальчишка. Но увидел только блеск глаз и услышал, как Сережка повторил:
– Тебе хорошо. Ты воевал. А я только прятался.
– Я бы, наверное, не смог, как ты, – возразил Юрка. – Думаешь, воевать – это самое сложное? Я был в фильтрационном лагере… оттуда, наверное, можно было бы сбежать, там такая неразбериха была… А я обмер. Сидел и ничего не делал… – и неожиданно для самого себя спросил у младшего – так, словно тот был командиром: – И что ты собираешься делать теперь?
– Бежать, – твердо ответил Сережка. Так ответил, что у Юрки не осталось сомнений в том, что младший мальчишка говорит искренне. – Бежать и воевать.
– Воевать? – В голосе Юрки прозвучала ирония (он сам этого не хотел, но прозвучала, уж больно смешно и претенциозно это было – такое заявление в устах одиннадцатилетнего пацана).
– Воевать! – Сережка вспыхнул, это было слышно по голосу. Потом он помолчал и неожиданно рассудительно и жутко сказал: – Понимаешь, Юр… это очень страшно – воевать, я видел… но, если мы их не прогоним, то они не дадут нам жить. Просто не дадут, нас не будет. Совсем. А я так не хочу, и не могу так жить. Я лучше умру, но…
Ясно было, что у мальчишки нет слов, чтобы высказать то, что он думает. Но у Юрки они были, и он тихо сказал:
– Но сражаясь. Да?
– Да, – выдохнул Сережка. – Я решил. Мне бы выбраться и пробраться в Воронеж. Я слышал… – шепот Сережки защекотал ухо Юрке, – они говорили… Воронеж держится. Там наш генерал Ромашов их не пускает.
– Ты… правду говоришь? – сдавленно спросил Юрка. В нем вдруг вспыхнула надежда.
До этого он сам не очень понимал, почему думает о побеге, что собирается делать, если сбежит-таки. Ему казалось, что вместе с отрядом Батяни кончилось вообще все организованное сопротивление. И вдруг оказалось…
– Правду? – почти умоляюще спросил Юрка снова.
– Они так говорили, – прошептал Сережка. – Ругались – одуреть, как ругались… Юрка, а знаешь? – В голосе Сережки проскользнуло ликование. – Они боятся. Правда боятся. Боятся, что их пошлют в Воронеж. И говорят, что и другие места есть… и партизан много… А если они сами боятся, то почему их должен бояться я?